Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
Кто этот парень?
Читая переписку Бунина с Алдановым, наткнулся на такое бунинское письмо:
Позовет ли меня опять в Москву Телешов – не знаю, но хоть бы сто раз меня туда позвали и была бы в Москве во всех отношениях полнейшая свобода, а я бы мог двигаться, все равно никогда не поехал бы я в город, где на Красной площади лежат в студне два гнусных трупа.
Под письмом – дата: 20-е апреля 1953-го года.
До двадцать второго партийного съезда, на котором решили выкинуть из мавзолея труп Сталина, было еще довольно далеко. Но знаменитый наш цэдеэловский парикмахер Моисей Михайлович Маргулис уже произнес свою провидческую хохму:
– Пока еще они лежат там вдвоем. Но прописка – на одного.
И вот как раз в это время приехала к одним моим знакомым в гости молодая американка. То ли родственница, то ли дочка каких-то их американских друзей. Показывая ей разные достопримечательности Москвы, они сводили ее и в Мавзолей. И она так прореагировала на увиденное.
– Это дядя Джо, я знаю, – шепнула она, показывая глазами на Сталина. – А кто вон тот, другой парень?
Адмирал Исаков и Буденный
У Георгия Николаевича Мунблита возникли какие-то отношения с адмиралом Исаковым. Адмирал в ту пору начал писать свои мемуарные очерки и рассказы, а Георгий Николаевич оказался то ли их внутренним рецензентом, то ли редактором.
Впервые придя к адмиралу домой, он увидал у него в кабинете огромный, писаный маслом, портрет Буденного.
Будучи человеком весьма нелицеприятным и вполне независимым, Мунблит спросил:
– Почему у вас здесь висит этот портрет?
– Мне подарил его Семен Михайлович, – объяснил адмирал.
Приглядевшись, Мунблит увидел под портретом теплую дарственную надпись, адресованную маршалом хозяину дома. Казалось бы, вопрос был исчерпан и щекотливую эту тему можно было бы и не развивать. Но не таков был Георгий Николаевич Мунблит.
– Дело в том, – пояснил он, – что у нашего брата-литератора – свой счет к этому человеку. Мы не можем простить ему Бабеля.
И он рассказал адмиралу о знаменитой статье Буденного «Бабизм Бабеля из „Красной нови“», в которой создатель и командующий Первой Конной изничтожал бабелевскую «Конармию», обвинял писателя в злостной и грубой клевете на буденновцев. Несколько дней спустя он даже отыскал в своем архиве эту давнюю статью (она была напечатана в № 3 журнала «Октябрь» за 1924-й год) и притащил ее адмиралу. Заставил прочесть, буквально ткнув адмирала носом в самые пахучие ее места. Например, такие:
Гр. Бабель не мог видеть величайших сотрясений классовой борьбы, она была ему чужда, но зато он видит со страстью садиста трясущиеся груди выдуманной им казачки, голые ляжки и т. д. Он смотрит на мир «как на луг, по которому ходят голые бабы, жеребцы и кобылы»…
Для нас всё это не ново, эта старая, гнилая, дегенеративная интеллигенция грязна и развратна. Ее яркие представители: Куприн, Арцыбашев (Санин) и другие – естественным образом очутились по ту сторону баррикады, а вот Бабель, оставшийся благодаря ли своей трусости или случайным обстоятельствам здесь, рассказывает нам старый бред, который переломился через призму его садизма и дегенерации…
Отнюдь не безызвестны фамилии тех, кого дегенерат от литературы Бабель оплевывает слюной классовой ненависти.
Проведя всю эту пропагандистскую работу, Георгий Николаевич в заключение намекнул адмиралу, что давняя эта буденновская статья сыграла в судьбе Бабеля весьма зловещую роль.
Адмирал на все эти сообщения никак не прореагировал. Но две или три недели спустя, когда Мунблит снова оказался в адмиральском кабинете, он с чувством глубокого удовлетворения отметил, что портрета Буденного там уже не было.
– A-а, – не удержался он. – Я вижу, что мой рассказ все-таки произвел на вас впечатление?
– Нет, – покачал головой адмирал. – Я снял портрет не поэтому.
– А почему же?
– Семен Михайлович утверждал, что до революции у него было четыре Георгия. То есть, что был он, как тогда говорили, полный Георгиевский кавалер.
– Да, – кивнул Мунблит. – Я тоже что-то такое слышал.
– Но оказалось, – невозмутимо продолжал адмирал, – что это – липа. И вот поэтому-то, – закончил он, – я и не счел более для себя возможным держать в своем кабинете портрет этого человека.
Побег из тюрьмы
Эту историю мне рассказал мой приятель Акпер Бабаев – литературовед, доктор наук, старший научный сотрудник Института востоковедения Академии Наук СССР.
Узкой его специальностью была то ли турецкая, то ли азербайджанская литература. Точно не помню. Помню только, что между азербайджанцами и турками Акпер не желал видеть никакой разницы: решительно утверждал, что это – одно и то же.
То ли потому, что он искренне причислял себя к турецкой нации, то ли потому, что это входило в круг его профессиональных занятий и интересов, Акпер счел своим долгом познакомиться с Назымом Хикметом. Ну а познакомившись, они довольно быстро сблизились и даже подружились. Так что историю эту Акпер узнал от самого Назыма, так сказать, из первых рук.
Назым Хикмет, как известно, был коммунистом. В его родной Турции это не поощрялось, и за свою коммунистическую революционную деятельность он был посажен в тюрьму. Турецкая тюрьма – это, конечно, не Лефортово и не Бутырка. Разрешались, например, регулярные свидания с женой. Злые языки (у нас) даже сплетничали по этому поводу, что пока Назым сидел в тюрьме, семейство его на воле все росло: чуть ли не каждый год появлялся на свет очередной его отпрыск – сын или дочь.
Все это, конечно, было чистейшим враньем. И тюрьма – какая ни на есть – это все-таки тюрьма. Тем более не американская какая-нибудь, а – турецкая. Назыматам не пытали, не били. Но – унижали. Однажды, например, он несколько часов простоял по колено в дерьме…
Общественность – не только турецкая, но и мировая – негодовала по поводу того, что выдающийся поэт томится в застенке, и в конце концов под давлением этой самой общественности власти вынуждены были выпустить Назыма на свободу. Но свобода эта была ненадежной. Могли посадить снова, могли и убить. И поэтому товарищи по партии решили устроить Назыму побег.
План побега был разработан во всех деталях. И поначалу все шло в строгом соответствии с этим планом. В назначенный день Назым появился в условленном месте – на берегу моря. Там его ждала заранее снаряженная шлюпка, в которой он нашел все необходимое для побега: одежду, еду, запас питьевой воды, компас… Среди других предметов первой необходимости была там у него ракетница и мегафон: согласно плану Назым должен был уйти на этой шлюпке в открытое море, плыть некоторое время по заданному курсу, а там уж его подберет какой-нибудь советский корабль.
Не помню, то ли на второй, то ли на третий день своих скитаний по морю – во всяком случае, вымотался он изрядно – Назым наконец увидал вдали пароход, идущий под милым ему сердцу красным флагом. Красный флаг, а потом уже и название парохода (он назывался «Плеханов») окончательно убедили Назыма, что пароход этот – советский. Обрадовавшись, он стал подавать сигналы. Хоть и не сразу, его заметили. Подчиняясь его сигналам, пароход замедлил ход. Приблизившись, Назым достал мегафон и прокричал, обращаясь к людям, столпившимся на палубе:
– Я турецкий коммунист Назым Хикмет. Бежал от преследований турецких властей. Прошу взять меня на борт!
С палубы в ответ раздались ликующие крики:
– Слава верному ленинцу, героическому сыну турецкого народа Назыму Хикмету!.. Ура-а!
Назым понял, что его узнали. Ну, узнать, может быть, и не узнали, но, судя по этим ликующим крикам, имя его пассажирам и команде парохода во всяком случае известно.
А надо сказать, что имя его в ту пору в Советском Союзе действительно было на слуху. Его портреты печатались в «Огоньке». Статьи и очерки о нем то и дело появлялись чуть ли не во всех тогдашних советских периодических изданиях.
Убедившись, что на пароходе поняли, кто он такой, Назым облегченно вздохнул, решив, что дальнейшее – уже дело техники. Но дальше события стали развиваться как-то странно. Точнее – они никак не развивались.
На палубе, правда, народу все прибавлялось. И радостные крики все усиливались. Но никто почему-то не спешил брать его на борт.
У Назыма мелькнула мысль, что его, быть может, не так поняли. Может быть, они там решили, что он просто совершает какую-нибудь этакую морскую прогулку?
Он снова прокричал в свой мегафон, стараясь на этот раз объяснить ситуацию как можно понятнее, чтобы она не вызывала уже никаких недоумений и кривотолков:
– Я турецкий коммунист Назым Хикмет. Совершил побег с целью получить политическое убежище в Советском Союзе. Прошу взять меня на борт!
– Да здравствует Назым Хикмет!.. Слава верному ленинцу, выдающемуся борцу за свободу!.. Пламенному революционеру!.. Замечательному революционному поэту!.. Великому сыну турецкого народа!.. Ура-а! – кричали ему с борта.
Прошел час, другой.
Время от времени Назым подносил к губам свой мегафон и уже вконец охрипшим голосом снова и снова повторял все те же объяснения и ту же просьбу. И всякий раз в ответ раздавались все те же ликующие здравицы в его честь. Но дело – не двигалось.
Так прошло несколько часов. Назым уже вконец отчаялся. Все это было похоже на какое-то изощренное издевательство. Он даже уже начал опасаться, что, прокричав напоследок еще несколько вот таких же здравиц и революционных лозунгов, обитатели парохода сделают ему ручкой и – отчалят. И он останется один в своей шлюпке, в открытом море…
И вот тут, когда у него уже не оставалось почти никаких надежд на благополучный исход всего этого безнадежного предприятия, ситуация вдруг разрешилась. Его наконец подняли на борт, провели в кают-компанию, где уже был собран народ для торжественной встречи – митинга. А на стене, увитый цветами, висел его портрет – как видно, наспех разысканный и вырезанный из «Огонька».
Ну а дальше все пошло как по маслу. Были приветственные речи, рукопожатия, объятия, поцелуи. Потом – как водится – застолье…
Назым терялся в догадках. Он никак не мог взять в толк: что все это значило? Почему его промурыжили в шлюпке чуть ли не полдня? Задавал этот вопрос одному, другому, третьему… Но внятного ответа добиться не мог. Кто блудливо отворачивался и переводил разговор на другую тему, кто нес какую-то невразумительную чепуху… Наконец кто-то сжалился над ним и объяснил – шепотом, на ухо, как бы доверяя важную государственную тайну:
– Согласовывали!
Согласовать, наверно, могли бы и быстрее. Но пароход, как это потом выяснилось, был не советский, а – румынский. И сперва радировали в Констанцу (порт приписки), Констанца связывалась с Бухарестом, а уж Бухарест – с Москвой. Чуть ли не с самим Кремлём.
Кто должен сидеть, а кто – стоять?
Однажды в Ташкенте во внутренний дворик местного театра выкатились два человека, сцепившиеся друг с другом в яростном стремлении, как говорит один из персонажей фонвизинского «Недоросля», добраться до рожи.
Редкие прохожие, ставшие случайными свидетелями этого зрелища, приглядевшись, узнали в дерущихся Ленина и Сталина.
Не настоящего Ленина, конечно, и не настоящего Сталина, а артистов, исполняющих их роли. В соответствующих костюмах и гриме.
Одного из них звали Абрар Худоятов, другого – Шукур Бурханов. Один был – народный артист СССР, другой – народный артист Узбекской ССР.
Как потом выяснилось, причиной драки послужило следующее.
Репетировалась пьеса, в которой один из названных артистов исполнял роль Ленина, а другой – Сталина. И возник между ними спор: кто в репетируемой сцене должен сидеть, а кто – стоять.
– Я, – говорил один, – играю Ленина. А ты – Сталина. Поэтому я должен сидеть, а ты – стоять.
– А я, – возражал на это другой, – народный артист Союза! А ты – всего лишь народный артист Республики. Поэтому я должен сидеть, а ты – стоять!
Вот этот принципиальный спор и завершился описанной выше дракой.
Доктор Стокман наживает новых врагов
Эту историю рассказал известный наш театральный режиссер Борис Львов-Анохин.
Когда-то (в 60-е) поставил он драму Ибсена «Доктор Штокман» («Враг народа»). Это второе (строго говоря – первое, главное) название знаменитой пьесы уже само по себе не могло насторожить высокое начальство. Но оно – не афишировалось. Спектакль показывался под вторым, вполне невинным. И чиновниками из главка был принят.
Но на премьеру пришел референт Брежнева.
Герой пьесы, как известно, своей принципиальностью постепенно восстанавливает против себя все городское начальство, а потом и все население родного города.
Брежневский референт, который о содержании ибсеновской пьесы в тот вечер, быть может, узнал впервые, морщился, но – молчал.
Но вот дело дошло до главного, можно сказать, ключевого монолога героя:
…Все наши духовные жизненные источники отравлены. Вся наша гражданская общественная жизнь зиждется на зараженной ложью почве… Что за беда разорить лживое общество! Его надо стереть с лица земли! Живущих во лжи надо истреблять как вредных животных!
И тут уж референт не выдержал.
– Как можно говорить со сцены такое! – потрясенный услышанным, сказал он. – Особенно сейчас, когда мы ведем кампанию против Солженицына!
Монолог доктора Штокмана и в самом деле – чуть ли не слово в слово – совпадал с пущенной тогда Солженицыным в самиздат знаменитой его прокламацией «Жить не по лжи!»
Надо ли говорить, что через несколько дней после этого визита спектакль был запрещен.
Продолжение истории Павлика Морозова
В 1955-м году в моей жизни случились два важных события: у меня родился сын и я устроился на работу.
Сразу лезут в голову знаменитые строки Пастернака:
Я бедствовал. У нас родился сын.
Ребячества пришлось на время бросить.
Но к моему случаю они не подходят.
Если даже мне и было свойственно то, что Пастернак, говоря о себе, назвал ребячествами, то я эти свои ребячества готов был бросить давно – еще четыре года тому назад, как только кончил институт. Но о том, чтобы устроиться на какую-нибудь штатную работу, я не мог тогда даже и мечтать. А тут даже и искать не пришлось: меня пригласили.
Мой отец утверждал, что главной причиной этого неслыханного везенья было рождение сына. Появился на свет новый человек, которого надо было кормить, растить и все такое прочее. И высшие силы – там, наверху, – следящие за тем, чтобы все было правильно в этом мире, распорядились найти для меня какие-то средства пропитания.
На самом деле, конечно, причина была другая: умер Сталин, началось медленное таяние ледника, под тяжестью которого мы жили… Мое объяснение выглядит, конечно, суше и прозаичнее. Но оно, как мне кажется, ближе к истине. Впрочем, дело не в объяснениях, а в сути. Суть же заключалась в том, что я, вчера еще отвечавший на письма детей в «Пионерской правде» по десять копеек за ответ и считавший этот мизерный и непрочный заработок величайшим благом, стал заведующим отделом художественной литературы журнала «Пионер».
У меня был отдельный кабинет – и телефон, по которому мне звонили самые разные люди, в том числе и те, до которых раньше мне было не дотянуться. Всем им я был нужен. Все они обращались ко мне с просьбами. Кто-то хлопотал за талантливого молодого человека, пишущего стихи, и молил напечатать хоть одно, хоть самое маленькое его стихотвореньице. Кто-то – за старушку, которая отыскала и перевела на русский язык неизвестный, никогда прежде не печатавшийся в России рассказ Марка Твена. (Или Джека Лондона, или Конан-Дойла.)
И вот однажды позвонил по этому телефону Лев Эммануилович Разгон и сказал:
– Не сердитесь, пожалуйста! Я послал к вам одну женщину. Она пишет рассказы… Рассказы, между нами говоря, довольно слабые. Но я вас прошу: будьте с нею поласковее. Если не сможете ничего отобрать, так хоть откажите ей как-нибудь помягче: она, бедняга, только-только вернулась. Отсидела двадцать лет…
Двадцать лет! Это произвело на меня впечатление.
Оттуда возвращались тогда многие. Но максимальный – и чаще всего мелькавший в разговорах на эту тему – срок отсидки определялся цифрой семнадцать. Сам Лев Эммануилович, кстати, кажется, тоже отсидел ровно семнадцать лет. А тут – двадцать!
Естественно, я ожидал, что по этой рекомендации Разгона ко мне явится изможденная, быть может, даже дряхлая старуха.
Явилась, однако, весьма привлекательная молодая женщина. Молодая даже по тогдашним моим понятиям.
– Сколько же вам было, когда вас… Когда вы… И как вы ухитрились загреметь на целых двадцать лет? – не удержался я от вопроса.
И она рассказала такую историю.
Дело было в 1934-м году (а не в тридцать седьмом, как у всех: отсюда и двадцать лет вместо семнадцати). Ей было девятнадцать лет, она была, как говорили тогда, на пионерской работе. Попросту говоря, была пионервожатой. Пописывала разные очерки и статейки, печаталась иногда в «Пионерской правде». То есть – была уже как бы на виду. И вот в награду за все эти ее комсомольско-пионерские заслуги послали ее на лето пионервожатой в знаменитый пионерский лагерь «Артек».
Работа её ей нравилась, детей она любила, легко и хорошо с ними ладила, поскольку и сама была ненамного старше своих питомцев.
Но однажды произошел такой случай.
Созвал всех вожатых к себе в кабинет начальник лагеря и сделал им такое сообщение.
– Завтра, – сказал он, – к нам прибывает партия детей, повторивших подвиг Павлика Морозова. И мы должны устроить им торжественную встречу.
Все приняли это как должное. А если кто и удивился, то виду не подал, понимая, что возражать тут не приходится. Не смолчала только она – моя рассказчица.
– Понимаю! – прервал я ее рассказ. – Вы не удержались, наговорили им сорок бочек арестантов, сказали, как это чудовищно, когда сын доносит на родного отца, а общество не только поощряет доносительство, но даже объявляет это подвигом…
– Нет, – покачала она головой. – Ничего подобного я им тогда не сказала. Да, по правде говоря, я тогда так и не думала. Я сказала всего лишь, что дети эти, конечно, герои: они действительно совершили подвиг, поступили как подобает настоящим пионерам, верным ленинцам. Но все-таки, сказала я, донести на родного отца или на родную мать – не просто. Для нормального ребенка это огромная душевная травма. Поэтому, сказала я, мне кажется, что не следует устраивать этим детям торжественную встречу. Да и вообще не стоит им напоминать об этом их подвиге. Надо просто принять их в наш коллектив и сказать всем нашим ребятам, чтобы они были к ним повнимательнее, чтобы ни в коем случае не заводили никаких разговоров на эту деликатную тему, ни о чем таком их не расспрашивали…
Ей, конечно, дали суровый отпор. Начальник лагеря сказал, что выступление ее по существу является антипартийным, что его даже следовало бы рассматривать как вылазку классового врага. Но зная ее как хорошего работника, настоящую комсомолку, преданную делу партии Ленина-Сталина, он считает возможным на первый раз ограничиться замечанием.
Тем бы, наверно, дело и кончилось. Но упрямая девчонка на этом не успокоилась.
Под впечатлением услышанного, она сочинила рассказ о мальчике, который донес на своего отца, а когда отца арестовали, промучившись несколько дней угрызениями совести, не выдержал, кинулся в озеро – и утонул.
Мало того. Сочинив этот рассказ, она прочла его своим питомцам на пионерском костре.
Ну и тут, конечно, уже ничто не могло ее спасти.
Запутавшись в связях…
Это словосочетание я помню с детства. Так было сказано в газетном сообщении о самоубийстве Яна Гамарника: по официальной версии он покончил с собой, «запутавшись в связях с врагами народа».
Формулировку эту многие воспринимали юмористически, придавая ей другое, слегка фривольное значение.
Двусмысленность этой общепринятой формулы замечательно обыграла – как рассказывают – Ольга Берггольц. (Может быть, эта история выдумана – не знаю: за что купил – за то и продаю.)
Выступая на партийном собрании, на котором клеймили только что разоблаченного (то есть арестованного) бывшего руководителя РАППа Леопольда Авербаха, Ольга Федоровна будто бы сказала:
– Даю слово коммуниста, что ни в какой связи с врагом народа Авербахом, кроме половой, я не состояла.
Друзья и враги Пушкина
В 1937-м году вся наша страна с большой помпой отмечала столетие со дня гибели Пушкина.
Естественно, не осталась в стороне от этого события и школа. Были торжественные вечера, концерты. Ну и на уроках литературы, конечно, тоже постоянно толковали о Пушкине. И вот однажды наша учительница принесла в класс какой-то большой рулон, торжественно развернула его и достала два больших – каждый величиной с нашу школьную стенгазету – листа. Попросила дежурных по классу помочь ей прикрепить эти листы кнопками к стене. Вид у нее при этом был такой, точно она приготовила нам какой-то приятный сюрприз. Мы с интересом ждали.
И вот наконец долгая процедура прикрепления этих учебных пособий к стене закончилась, и перед нашим взором открылась такая картина.
Слева висел плакат, на котором – вверху – красовалась надпись: «ДРУЗЬЯ ПУШКИНА». Под надписью размещались портреты людей, многие из которых были нам хорошо знакомы: Пущин, Кюхельбекер, Пестель, Рылеев, Чаадаев…
Справа был укреплен другой плакат, на котором такими же крупными буквами была выведена другая надпись: «ВРАГИ ПУШКИНА». Под ней красовались портреты людей, многие из которых тоже были хорошо нам известны: Николай Первый, граф Бенкендорф, Дантес… Замыкала эту галерею врагов Пушкина прелестная женская головка. То была красавица Натали, Наталья Николаевна, жена поэта.