Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)
Главный идейный порок романа Л.Н. Толстого «Анна Каренина»
В 60-е годы я работал в «Литературной газете», где по долгу службы мне приходилось знакомиться с читательскими письмами, а иногда даже и отвечать на них. Не могу себе простить, что не собирал их, не снимал с них копий: могла бы получиться совершенно поразительная книга.
Но кое-что (отдельные реплики, фразы, абзацы, отрывки) я все-таки догадался сохранить (авось пригодятся!). Вот некоторые из них:
Том Сойер – врожденный дегенерат, вор, хулиган, лгун с уродливой наследственностью. Все злокачества человеческого уродства выплеснуты гнилой утробой на белый свет.
Эта опасная книга – мрачный спутник воровских шаек, извращенных преступников и всевозможных притонов. При ликвидации беспризорных групп, при разгроме Дома Ермака в Москве всюду находился «Том Сойер» – в карманах малолетних преступников и беспризорных.
Вредная книжонка эта должна быть изъята из советских библиотек.
Опять и в который раз вышло произведение Корнея Чуковского о Мухе-Цокотухе. На этот раз это произведение выпущено тиражом в 1 300 000 экземпляров.
До каких пор К. Чуковский будет вводить в заблуждение советских детей? Муха – самое отвратительное насекомое на земле. Она садится на экскременты, на всякую падаль, а затем на лицо человека, на пищу. Вызывая ряд инфекционных заболеваний, как дизентерию. Это насекомое отравляет все лучшие человеческие чувства. Мух надо убивать, уничтожать для удобства человеческой жизни, но Корней Чуковский воспел эту гадость, он восхваляет Муху-Цокотуху, празднует ее именины. Вместо того чтобы привить ненависть к этому гнусному и отвратительному насекомому, причиняющему человечеству постоянный вред…
Это противоестественно, чтобы комар мог жениться на мухе. Вошь не может жениться на клопе и комар на мухе. Это все несусветная чушь и обман. Муха откладывает семьдесят яичек не от комара, и ее потомство растет в геометрической прогрессии. Она заражает пищу, она является источником многих болезней. У детей должно быть развито чувство ненависти к отвратительной мухе.
Не пройдет много времени, когда мы уничтожим вредную муху, воспеваемую К. Чуковским.
Бесполезную книжечку К. Чуковского о мухе можно смело сжечь…
Конечно, на вкус и цвет товарищей нет, но помните, я прошел очень большой путь от блокады Ленинграда, от забойщика до начальника шахты, и сейчас работаю, конечно, после переезда с Донбасса в Черкассы, не на большой должности бригадира склада горючих материалов. Я страстный любитель музыки, участник в прошлом в художественной самодеятельности, но хочу сказать, что для меня противно то, что не является реальным, а главное, зачастую в передачах, вы заметьте и учтите, когда идет по радио речь о каком-то классическом оперном или балетном произведении, не делайте ударение на сюжет старого, ибо оно может заразить многих. А делайте ударение на вреде, могущем принести нашим дням. Например, каким бы ни было произведение «Пиковая дама» классическим, это среда картежников, любителей взять всё от жизни, а это, значит, и порожденные в наше время стиляги всякого рода, и те, кто презирает физический труд. Это результат этой классики, идущей наряду с большими карманами пап и мам, допускающим этих паразитов общества. Я не равнодушен к таким стилягам и в любом произведении, хотя сам люблю музыку, конечно, не оперу и балет, ибо это равно абстрактному искусству.
По вполне понятным причинам я сохранил в своей маленькой коллекции только вот такие, самые сочные отклики, особенно, как мне тогда казалось, поражающие своей монструзностью. Теперь я понимаю, что самыми монструозными были как раз другие – написанные гладко, литературно: чувствовалось, что авторы их – люди более или менее интеллигентные, даже образованные, во всяком случае, начитанные. Но какие поразительные мысли они высказывали! Один, например, был возмущен поведением толстовской Анны Карениной. Но упрекал он ее (не ее, а Толстого, конечно) не в том, что она изменила мужу. Любовь – дело святое, это он понимал. Возмутило же его то, что Толстой заставил свою героиню изменить крупному государственному деятелю, человеку, отягощенному важными государственными заботами. Вот она – главная ошибка автора, вот он – коренной его идейный порок.
С русского – на русский
В Литературном институте, где я учился, преподаватели были самые разные. Были среди них блестящие университетские профессора, ученые мирового класса – такие, как Валентин Фердинандович Асмус, Сергей Михайлович Бонди, Сергей Иванович Радциг, Александр Александрович Реформатский… Были персонажи совершенно реликтовые, неведомо как сохранившиеся в многочисленных советских чистках.
Одной из самых колоритных фигур среди этих последних был Сергей Константинович Шамбинаго: он читал нам фольклор и древнюю русскую литературу. Это был тучный, очень старый, даже дряхлый, как нам тогда казалось, человек. На кафедре он восседал в академической ермолке. Плечи его всегда были прикрыты каким-то ветхим пледом.
Удивил он нас сразу, на первой же своей лекции. Она была посвящена краткому обзору всех школ и направлений русской фольклористики. Заканчивался этот перечень изложением основных принципов исторической школы. А последняя реплика профессора была такая:
– Поскольку ученики мои, братья Соколовы, теперь марксисты, то выходит, что глава исторической школы сейчас я.
Чтобы вот так вот прямо, во всеуслышание объявить себя отказавшимся примкнуть к великому учению, в то время надо было быть либо человеком редкостного мужества, либо – окончательно выжившим из ума. Мы склонились к последнему объяснению. Дальнейшее, более близкое наше знакомство с Сергеем Константиновичем это предположение как будто бы подтвердило.
Однажды во время одной из его лекций (каждый из нас занимался чем-то своим: кто сочинял стихи, кто читал какую-нибудь книгу, кто – сладко дремал) вдруг раздался выстрел.
Все встрепенулись.
Шамбинаго тем же спокойным тоном, с той же интонацией, с которой он только что говорил про храброго Мстислава, «иже заръза Редедю предъ пълкы Касожьскыми», произнес:
– Кто-нибудь, пойдите и узнайте, что произошло.
Кто-то из студентов радостно подхватился, выскочил из аудитории, быстро вернулся и доложил:
– Володя Львов застрелился! Из учебной винтовки! От несчастной любви!
Забегая вперед, тут надо сказать, что Володя Львов тогда не застрелился, а только ранил себя, даже своими ногами дошел до машины «скорой помощи». И девушка, из-за которой он пытался покончить с собой, потрясенная этим его поступком, вышла за него замуж. Из института его, правда, исключили: за поступок, не совместимый с высоким званием советского студента.
Но в тот момент, когда мы услышали, что Володя Львов застрелился, никто всего этого еще не знал. И все мы, естественно, подумали, что попытка самоубийства удалась, что застрелился Володя насмерть. И реагировали соответственно.
Но Шамбинаго выслушал эту информацию совершенно невозмутимо. И тем же тоном, каким только что читал нам лекцию, – произнес:
– Алексей Александрович Шахматов в молодые годы без памяти влюбился в дочь Ивана Александровича Бодуэна де Куртене. Ну-с… Соответственно, сделал ей предложение руки и сердца. Она ему, изволите ли видеть, отказала. Он же не только не застрелился, но написал совершенно замечательную работу «Вводная часть к учению о предложении», ставшую впоследствии главой его книги «Синтаксис русского языка». Всем вам советую следовать этому примеру, а не то вырастете оболтусами а la Алексис Толстой.
По правде говоря, последняя перспектива нас устраивала гораздо больше, чем почтенный пример А.А. Шахматова. Необыкновенным талантом Алексея Николаевича Толстого все мы искренне восхищались. По какой причине старик Шамбинаго считал его оболтусом, не догадывались. Как не догадывались и о том, что это определение нравственных качеств только что почившего классика на самом деле было еще сравнительно мягким. Мы просто сочли эту реплику нашего профессора еще одной очередной чудаческой выходкой славного, но уже окончательно выжившего из ума старика.
Потом, кстати, выяснилось, что неприязнь старого профессора к Алексею Николаевичу Толстому была вызвана причинами сугубо личного свойства. Алексей Николаевич, как оказалось, однажды публично осрамил его, высказавшись о нем в таком духе:
– А этого старика, – будто бы сказал он про Сергея Константиновича, – надо утопить в мужской уборной на станции Жмеринка.
И после короткой паузы (большой был шутник) добавил:
– После сам же будет благодарить.
Профессор Шамбинаго был, конечно, чудаком. Но монстром он не был.
Первый наш студенческий экзамен мы сдавали именно ему.
Нас было четверо: неразлучные тогда Бондарев и Бакланов, Гриша Поженян и я. Экзамена этого все мы очень боялись и, чтобы победить свой страх, не стали дожидаться официально назначенного дня, а решили пойти навстречу этому суровому испытанию, встретить его, так сказать, грудью. Договорившись по телефону и заручившись согласием профессора проэкзаменовать нас досрочно, мы отправились к нему домой.
Трое из нашей четверки пришли в институт с войны, и только я один – прямо из школы. Поэтому я среди друзей считался эрудитом. Как я уже сказал, представления наши о древней русской литературе были весьма туманны, и на военном совете было приято такое решение: как только по ходу экзамена кто-нибудь из нас начнет плавать, я (как самый насвистанный) сразу задам профессору какой-нибудь хитроумный вопрос и таким образом отвлеку его внимание от бедственного положения товарища.
И вот мы пришли.
Не успели мы войти и толком поздороваться, как я получил от кого-то из друзей резкий удар локтем в бок. Намек я понял: ребята жутко трусили и мне предлагалось вопрос мой задать сразу же, немедленно, чтобы заранее, еще до экзамена расположить к нам профессора, по возможности смягчить его суровость.
Не придумав ничего лучшего, я сказал:
– У нас к вам вопрос, Сергей Константинович. Какой перевод «Слова о полку Игореве» вы считаете лучшим?
– Мой! – яростно рявкнул старик.
Усадил нас рядком на диван и долго объяснял, чем именно все другие переводы «Слова» уступают его, единственно верному переложению и толкованию великого памятника древней русской письменности. А в заключение сказал:
– Только никогда применительно к «Слову…» не употребляйте слово «перевод». Надо говорить не «перевод», а – «пересказ». Никаких переводов «Слова о полку Игореве» нет и быть не может. Мыслимое ли это дело – перевод с русского языка на русский!
Высказавшись таким образом, он выстроил нас в шеренгу, прошелся перед нами и бодро спросил:
– На войне все были?
Я хотел было заикнуться, что не все, но, не успев и слова вымолвить, получил еще один – довольно сильный – удар локтем в бок. После чего мы хором гаркнули:
– Все!
– Все раненые?
Мы снова гаркнули:
– Все!
– Раны к погоде болят? – последовал вопрос.
Так же хором мы ответили:
– Болят!
– Ну, ладно. Давайте ваши зачетки, – сказал профессор. И усевшись за стол, медленным старческим прочерком вывел нам всем по пятерке.
Прощаясь, он пожал всем нам руки и, провожая до дверей, сказал:
– Итак, запомните. Крепко запомните. На всю жизнь… Не перевод, а пересказ. Не может быть перевода с русского языка на русский.
По правде говоря, такая зацикленность на этой теме тогда показалась мне еще одним из многочисленных чудачеств милого старика. Тем более что к «Слову о полку Игореве» эта его сентенция, как мне тогда представлялось, была применима не вполне. Все-таки, что ни говори, а современный русский язык от языка «Слова…» отличается сильно. Пожалуй, не меньше, чем русский от украинского. Так что слово «перевод» в данном случае вполне уместно. Ну а насчет других русских поэтов… Ведь только сумасшедшему может прийти в голову бредовая идея перевести «с русского на русский» Пушкина или Лермонтова. Так что такая опасность нам, слава Богу, не грозит…
Но, как сказал Александр Александрович Блок, – «И невозможное возможно…» Или, как любил, бывало, говаривать Борис Абрамович Слуцкий: «Как взяться!»
Не так давно вышла в свет книга М. Гаспарова «Экспериментальные переводы».
В чем состоит их экспериментальность, станет видно из дальнейшего. Пока же скажу, что в числе переведенных маститым нашим ученым поэтов есть и Пиндар, и Ронсар, и Мильтон, и Гельдерлин, и Джон Донн, и Верхарн, и Рильке, и Элиот, и Киплинг, и Оден, и Клейст, и Кавафис… В общем, им переведена («экспериментально») чуть ли не вся мировая поэзия. И русская поэзия тоже не обойдена. Целый раздел этой удивительной книги посвящен переводам – с русского на русский – стихов Батюшкова, Жуковского, Пушкина, Баратынского, Вяземского, Гнедича, Козлова, Полежаева, Лермонтова.
Для наглядности я приведу лишь три примера: Пушкина, Лермонтова и Баратынского.
У Пушкина М. Гаспаров выбрал для своего эксперимента стихотворение «Любовь одна – веселье жизни хладной…» (у Гаспарова оно называется просто «Любовь»), у Лермонтова – «Элегию» (у Гаспарова оно называется – «Конец»), а у Баратынского – «К Коншину» (его переводчик тоже озаглавил по-своему, назвав его – «Ободрение»).
Сперва напомню читателю пушкинское стихотворение. Процитирую только самое его начало. (Желающие более досконально сравнить оригинал с переводом всегда ведь могут заглянуть в том пушкинской лирики, чтобы восстановить в своей памяти пушкинский текст целиком.)
Итак – вот как выразил своим неуклюжим стихом то, что ему хотелось выразить, Александр Сергеевич Пушкин:
Любовь одна – веселье жизни хладной,
Любовь одна – мучение сердец.
Она дарит один лишь миг отрадный,
А горестям не виден и конец.
Стократ блажен, кто в юности прелестной
Сей быстрый миг поймает на лету;
Кто к радостям и к неге неизвестной
Стыдливую преклонит красоту!..
И т. д.
А вот как усовершенствовал этот старомодный многословный текст М. Гаспаров. Текст его «перевода» привожу полностью:
В розах любви – счастье,
В терниях любви – песня:
Будьте блаженны, будьте бессмертны —
Я любуюсь вами, любовники и певцы.
Я любуюсь вами из сумрака,
Из седого шума дубрав и волн,
Из холодного сна души, —
Слишком много боли:
В мертвом сердце мертва и песня,
Слабый дар отлетает, как легкий дым.
А любовь —
Пусть поет ее любящий и любимый.
Перехожу к гаспаровскому переводу «Элегии» Лермонтова. Здесь тоже ограничусь цитированием только начальных строк лермонтовского стихотворения:
Дробись, дробись, волна ночная,
И пеной орошай брега в туманной мгле.
Я здесь стою близ моря на скале,
Стою, задумчивость питая.
Один; покинув свет и чуждый для людей
И никому тоски поверить не желая.
Вблизи меня палатки рыбарей;
Меж них блестит огонь гостеприимный;
Семья беспечная сидит вкруг огонька;
И внемля повесть старика
Себе готовит ужин дымный!..
И т. д.
В переводе Гаспарова это передано так:
Берег, ночь, скала, одиночество.
Вдалеке – рыбаки вокруг костра.
В черной памяти – блеск и пляска города,
И сквозит боль – незабытый светлый взор.
Жить бы мне здесь —
Как много был бы я судьбою одолжен, —
А теперь у ней нет прав на благодарность.
Это юность стала раскаяньем,
Опыт пустотой,
И желания мои – изгнанием.
Ну и наконец еще один, последний пример: Баратынский.
Вот как начинается его стихотворение «К Коншину»:
Поверь, мой милый друг, страданье нужно нам!
Не испытав его, нельзя понять и счастья:
Живой источник сладострастья
Дарован в нем его сынам…
А вот во что превратил это стихотворение Гаспаров:
Несчастливцы – мы богаче счастливцев.
Счастье – лень, счастье – праздность, счастье – скука.
Лишь в ненастье волна узнает берег,
Где опора – друг,
И целенье, пусть краткое, – подруга.
Не равняйте нас: праведные боги
Им дали чувственность, а чувство дали нам.
Для наглядности и отчета о проделанной работе возле каждого перевода помечено, сколько строк в оригинале и в какое количество строк сумел уложить мысль поэта переводчик. Выясняется, что в пушкинском стихотворении – 56 строк, а в переводе Гаспарова – всего 12. В Лермонтовской «Элегии» —32 строки, а у Гаспарова – всего 10. Но рекорд лаконизма переводчик поставил в своем переложении стихотворения Баратынского. То, на что у автора ушло аж целых 36 строк, он сумел уложить в 7.
Правду, видно, молвил великий старец (Гёте), что писать умеют подмастерья, вычеркивать – лишь мастера. Опять же и Чехов высказался в том же смысле: краткость, мол, – сестра таланта. Вот и судите теперь сами, кто тут мастер, а кто – подмастерье, и кто этой сестре приходится родным братом, а кто троюродным или четвероюродным племянником.
Эти свои «экспериментальные» переводы М. Гаспаров называет еще – конспективными. А смысл и цель своего смелого художественного эксперимента объясняет так:
Во-первых, мне хотелось проверить: что остается от стихотворения, если вычесть из него то, что называется «музыкой»?.. Во-вторых, мне хотелось дать себе отчет: что я сохраняю из подлинника XIX века, что мне кажется художественно живым и выразительным, а что вялым, многословным и надоевшим? Мы любим притворяться, что нам близко и дорого всё, всё, всё, – а на самом деле?.. Я получил картину своего художественного вкуса: как мало я вмещаю из того, что мне оставлено поэтами. Одну четвертую или шестую часть… Картина эта мне показалась очень непривлекательной… Было бы интересно сверить ее с картиной вкуса моих ближних и решить, что здесь от общего нашего времени, а что от моей личной душевной кривизны.
Это было бы интересно, конечно, поскольку свидетельствовало бы о степени всеобщего нашего одичания. Но мне лично гораздо интереснее было бы узнать, что сказал бы обо всём этом мой старый профессор Сергей Константинович Шамбинаго, большую часть своей жизни проживший в той России, от которой нам остался только снег.
Мы, дети, требуем!..
Владислав Ходасевич в своих воспоминаниях рассказывает о глупой, мелочной склоке, случившейся в игорной зале Московского Литературно-Художественного Кружка в 1907-м или 1908-м году. Сцепились Толстой и Достоевский. Предваряя недоумение образованного читателя, знающего, что Лев Николаевич и Федор Михайлович ни разу в жизни не встречались, даже знакомы не были, а Федор Михайлович к тому же в 1907-м году давно уже был покойником, Ходасевич тут же сообщил, что в ссоре той участвовали не те самые Толстой и Достоевский, а их сыновья, впрочем – уже пожилые: Сергей Львович и Федор Федорович.
Эта история напомнила мне другую, которую я слышал от старого работника Московского Литературного фонда.
Явилась однажды в это учреждение депутация бородатых, лысых, потрепанных жизнью мужчин и расплывшихся, морщинистых, седых дам. Представ перед изумленными взорами литфондовских девиц, глава депутации возгласил:
– Мы, дети, требуем!..
Это были отпрыски давно, еще до революции умерших писателей, которым Литфонд в 30-е годы оказывал какую-никакую материальную помощь. Толстого и Достоевского, про которых упоминает Ходасевич, среди них, конечно, не было. Но потомки классиков второго эшелона – какого-нибудь там Помяловского, Решетникова или Глеба Успенского вполне могли быть.
Чтоб жить
О причине этого «бунта на корабле», который учинили «дети», рассказывавший про него сотрудник Литфонда мне ничего не сообщил. Но причины и без всяких объяснений были мне понятны.
Как раз в это самое время советский Литературный Фонд стал постепенно принимать те формы, которые окончательно закостенели уже в послевоенные годы.
Пастернаку, который одно время сильно нуждался, кто-то сказал, что можно взять в Литфонде небольшую ссуду. Кажется, даже так называемую безвозвратную. В Литфонде Бориса Леонидовича хорошо знали, и когда он обратился туда с этой своей скромной просьбой, ему сказали:
– Да, конечно… Надо только заявление написать.
Борис Леонидович попросил листок бумаги, присел к краешку стола и быстро написал: прошу, мол, выдать… указал сумму, на которую он, как ему сказали, мог рассчитывать, поставил точку и расписался.
– Очень хорошо, – сказали ему, прочитав текст заявления. – Только, Борис Леонидович, надо в конце указать, на что нужны вам эти деньги.
– А-а, – сказал Борис Леонидович, – ну, конечно. Сейчас…
Взял листок со своим заявлением, точку в конце переправил на запятую и дописал всего два слова: «чтоб жить».
Борису Леонидовичу мизерную его ссуду тогда, наверно, выдали. Ну, посмеялись, конечно, между собой над небожителем, как назвал его однажды Сталин, но просьбу все-таки удовлетворили, поскольку происходило все это задолго до Нобелевской премии. А смеялись, потому что, «чтоб жить», в те времена никому никаких ссуд, тем более безвозвратных, уже не выдавали. Ссуды выдавались писателям, которые указывали в своих заявлениях, что деньги им нужны на строительство дачи, или на покупку автомобиля, или на приобретение мебельного гарнитура.
А по прошествии нескольких лет никто из литфондовских дам и девиц уже даже и не знал, кто такой Пастернак. Зато все они хорошо знали – и в лицо, и по имени-отчеству – каждого из «чёртовой дюжины» секретариата, не говоря уже о членах парткома.