355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Перестаньте удивляться! Непридуманные истории » Текст книги (страница 9)
Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 21:00

Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)

Из жизни жописов

Во внутреннем дворике писательского дома, в котором я живу, прогуливали своих собачек жописы.

Но сперва надо объяснить, что обозначает это странное слово.

«Жописы» – это жены писателей. Какой-то остряк (а может, и целый творческий коллектив остряков) разделил всех членов семей советских писателей («сописов») на категории. И каждой категории дал свое название: жены писателей назывались – «жописы», сыновья – «сыписы», жены сыновей – «жосыписы», дочери писателей были, соответственно, «дописы», а мужья писательских дочерей – «мудописы».

О каждой из этих категорий, вероятно, можно было бы поговорить особо. Но этот мой рассказ – о жописах.

Итак, во внутреннем дворике писательского дома, где я живу, гуляли дамы, жены писателей, с собачками. Собачки резвились и, естественно, время от времени радостно взлаивали.

Дамы судачили о каких-то своих дамских (жописовских) делах.

Ничто не предвещало скандала.

Вдруг отворилось окно второго этажа, и высунувшаяся из него дама, явно тоже принадлежащая к категории жописов, обратилась к коллегам с такой речью:

– Послушайте! Ведь сейчас – самое золотое время для творческого процесса. Мой муж работает, а ваши собаки своим непрерывным лаем мешают его творческой мысли. Не могли бы вы найти какое-нибудь другое место для прогулок? Ведь вы же интеллигентные люди, вы должны меня понять!

Одна из гуляющих дам смерила говорившую презрительным взглядом:

– Интеллектуалка сраная! Что же это там у твоего мужа на ниточке висит, если мой Кузька гавкнет и это всё у него пропадает?!

Оскорбленная интеллектуалка со звоном захлопнула свое окно. В мире жописов вновь наступили мир и согласие.

Покушение

Заглянув однажды в ЦДЛ, я наткнулся на знакомого поэта: мы вместе когда-то учились в Литинституте. Поэт этот когда-то подавал надежды. Потом перестал их подавать. Опустился, стал пьяницей. Давно уже ничего не писал. Постоянно околачивался в писательском клубе, выклянчивая у знакомых – у кого пятерку, у кого трешку. Вот и сейчас, столкнувшись со мной, он попытался вытянуть из меня хоть рублишко. Но я вынужден был отказать ему, поскольку месяца за два до этой нашей встречи я дал ему десятку, и он, сильно упившись, сделал попытку выброситься из окна. После этого случая его жена взяла с меня клятву, что я больше никогда, как бы он ни умолял, не дам ему ни копейки.

– Ну, ладно, – легко принял он мой отказ. – Тогда хоть пивком угости.

Я купил в буфете две бутылки пива, мы взяли стаканы и присели за свободный столик.

Говорить мне с ним было не о чем, но о чем-то говорить все-таки нужно. Я спросил:

– Ну, что у тебя нового?

Вяло, как-то очень буднично, словно речь шла о самом обыкновенном деле, он сообщил:

– Покушение на меня было.

– Как покушение? – изумился я. Кто мог на него покушаться? Зачем? Кому он был нужен?

Но он – так же буднично, как о чем-то само собой разумеющемся – дал понять, что покушение на него устроили ОНИ. Те самые ОНИ, которые когда-то в Болгарии укололи кого-то зонтиком, а совсем недавно чуть не укокошили римского папу. В зонтике, как известно, был смертельный яд. Каким способом собирались убить папу, он не знал. А к нему изобретательные ОНИ применили особый, до сих пор еще ни разу не применявшийся способ.

– Представляешь, – рассказывал он, – сел я в автобус. И только он тронулся, выбегает на дорогу какая-то баба и кидает прямо под колеса корыто. Ну, самое обыкновенное корыто, в котором стирают. Еще миг, автобус перевернулся бы и – кранты!

– А ты разве один был в том автобусе? – спросил я.

– Какой один! Человек двадцать было.

– Так ведь не только ты, все погибли бы, – сказал я, пытаясь тем самым осторожно намекнуть на некоторую несостоятельность его версии. Но он посмотрел на меня как на несмышленыша:

– А им что, жалко, что ли?

Чтоб ему так легко икалось…

На гонорары за мои статьи и книги я прожить никогда не мог. И всю жизнь, сколько себя помню, подрабатывал разной литературной поденщиной. Главным образом так называемыми внутренними рецензиями, а еще чаще – ответами на так называемый самотек. То есть на рукописи разных самоучек, преимущественно графоманов. Этот последний заработок был самым надежным. Особенно, когда дело это было централизовано, и при Союзе писателей было создано специальное учреждение: «Литературная консультация».

При этой литературной консультации одно время кормился и мой сын. Сперва – под моим именем, а потом, когда он уже достаточно набил себе руку, – и под своим собственным.

Обучая его своему нехитрому ремеслу, я дал ему такой совет:

– Никогда не обрушивай сразу на несчастного графомана всё, что у тебя там накипело. Для начала скажи ему что-нибудь поощрительное. Какой-нибудь комплимент… А уж потом…

– А если, скажем, стихи – полное дерьмо? – возразил сын. – Ну просто не за что ухватиться! Ни одной живой строки…

– Ну, – посоветовал я, – тогда сперва напиши, что стихи его грамотные, гладкие. Что стихотворная речь дается ему легко. Но это, однако, еще не делает его вирши поэзией. Объясни разницу между нехитрым умением складывать слова в рифму и истинным призванием поэта…

Сын внял моему совету и пустил эту мою идею на поток. И вот однажды на один из таких его ответов пришла жалоба.

«Чтоб Сарнову так легко икалось, – писал в ней оскорбленный в лучших своих чувствах графоман, – как мне легко дается стихотворная речь!»

Отец русской скобки

Так прозвали Наума Мельникова. Он был первым литератором, псевдоним которого публично раскрыли обозначенной в скобках его «девичьей» фамилией. Статья называлась: «Гнилая повесть „Редакция“».

Запомнилась мне из нее такая фраза:

«Н. Мельников (Мельман) смотрит на советского человека откуда-то сзади, с болезненным любопытством копаясь во всем отсталом и старом».

Поэт он таку-усенький!

Как только стало известно о присуждении Б.Л. Пастернаку Нобелевской премии, в печати появилось заявление, подписанное всеми членами редколлегии «Нового мира». Первой там стояла подпись главного редактора журнала А.Т. Твардовского. В заявлении говорилось, что творчество Пастернака «носит сугубо индивидуалистический характер, далеко от жизни народа, отходит от реалистических и демократических традиций великой русской литературы».

Было там много и других обвинений, лживых и неискренних, но, по обстоятельствам того времени, обязательных в заявлениях такого рода: в номерах служить, подол заворотить. Но, подписываясь под этими словами, Александр Трифонович, я думаю, как раз не кривил душой. Мне рассказывали, что примерно в это же время, спускаясь в окружении друзей и соратников по деревянной лестнице Дубового зала ЦДЛ, он обернулся к одному из них и, продолжая начатый ранее разговор о Пастернаке, сказал, показывая кончик мизинца:

– Поэт он таку-усенький…

Так не говорят о великих писателях!

Читаю «Дневник» К.И. Чуковского. Запись 30-го января 1968-го года:

Люда Стефанчук сказала за ужином, что один из рассказов Солженицына (которого она обожает) понравился ей меньше других. Лида (Лидия Корнеевна. – Б. С.) сказала железным голосом:

– Так не говорят о великих писателях.

И выразила столько нетерпимости к отзыву Люды, что та, оставшись наедине с Кларой, заплакала…

Вот как давно это началось.

Оттуда все и пошло.

Про Толстого я могу сказать, что рассказ «Маша и медведь» мне нравится меньше, чем «Анна Каренина». А про Александра Исаевича – ни-ни!

Надо помочь французским товарищам!

Приехала как-то в Париж группа советских писателей. А в Париже в это время была забастовка. Бастовали рабочие завода Рено. Они были недовольны тем, что администрация завода слишком далеко от заводских ворот расположила стоянку для их автомобилей. Им не нравилось, что от стоянки им еще приходилось некоторое расстояние идти пешком.

Причина забастовки сильно позабавила наших писателей. Кое-кто даже позволил себе некоторые шуточки по этому поводу, что сильно не нравилось руководителю группы.

Руководителем был Александр Исбах – человек скорее простодушный, чем умный. (Бывшие его сокамерники рассказывали, что возвращаясь в камеру после очередного допроса, избитый до полусмерти, он постоянно повторял: «Мы должны помогать следствию, это наш партийный долг».)

А главным шутником был Александр Альфредович Бек. Он был шутником высочайшего класса, что проявлялось, в частности в том, что никогда нельзя было понять, когда он шутит, а когда говорит серьезно. Самую уморительную чепуху он ухитрялся нести с такой убедительной серьезностью, что люди и поумнее Исбаха попадались на эту удочку.

И вот Бек говорит:

– Меня очень тревожит эта забастовка. Я считаю, что мы не имеем права оставаться в стороне.

– Что вы хотите сказать? – испугался Исбах.

– Я считаю, что мы должны помочь французским товарищам, – объяснил Бек.

– Товарищ Бек! – нервно осадил его Исбах. – Это сугубо внутреннее дело французских рабочих. Мы тут совершенно ни при чем.

– То есть как это ни при чем? – удивился Бек. – А как же международная пролетарская солидарность?

– Товарищ Бек! – еще больше занервничал Исбах. – Мы не занимаемся экспортом революции.

– Но ведь мы помогли только что нашим чешским товарищам, – возразил Бек.

Упоминание о вводе советских войск в Чехословакию лишило бедного Исбаха последних остатков разума.

– Чешские товарищи нас попросили… Они к нам обратились… – не найдя других аргументов, лепетал он.

– О, за этим дело не станет, – парировал Бек. – Это я вам сейчас устрою! Мы обратимся в стачечный комитет, скажем, что хотим поддержать их требования, и они, конечно, согласятся сделать вид, что инициатива исходит от них…

Исбах был уже близок к инфаркту (или к инсульту), когда Александр Альфредович наконец сжалился над ним и признался, что шутит.

Но Исбах, кажется, не очень в это поверил. И до самого конца поездки поглядывал на Бека с опаской. Кто его знает! А вдруг и в самом деле пойдет к французам и попросит их, чтобы они обратились к нам за помощью?

Кому улыбался Блок

Когда я работал в «Литгазете», нашему отделу полагались внештатные консультанты. Обычно на эту роль брали каких-нибудь молодых, начинающих литераторов. Тем более что платили за эту работу немного: рубль за ответ. Но мы решили, что молодые подождут, и предложили эту работу трем нашим друзьям, которые очень в этом нуждались: Борису Балтеру, который писал тогда свою ставшую впоследствии знаменитой повесть «До свидания, мальчики!», Владимиру Максимову, который тоже работал тогда над первой своей повестью, и Эмке Манделю (Коржавину). Этот последний, в отличие от двух первых, ни в какой долгой работе не увяз, но в деньгах нуждался не меньше, чем они. Он всегда в них нуждался.

С Балтером у нас никаких хлопот не было. Дело это было для него привычное, литконсультацией он занимался издавна, поскольку на гонорары от книг рассчитывать особенно не приходилось: печатали его не щедро. С Максимовым все было не так гладко: он иногда запивал. Но и это была беда не большой руки: просто на эти периоды поток графоманских рукописей делился на двоих, а не на троих, что сулило остающимся в строю дополнительную нагрузку, но и дополнительный заработок.

Больше всего хлопот было с Манделем.

Начать с того, что стихи, отдаваемые ему на отзыв, он время от времени терял. С этим ничего нельзя было поделать: он и свои-то стихи постоянно терял.

Тут я хотел написать, что к собственным сочинениям он относился как Хлебников, который при переездах с места на место набивал ими наволочку, но вовремя сообразил, что у Манделя даже и такой наволочки не было. Когда я собрался составлять его первую книгу (понимая, что сам он этого никогда не сделает), я попросил его притащить мне рукописи. И тут выяснилось, что никаких рукописей у него нет. Есть зато поклонник, профессор-биолог, который отбирает у него все его стихи и хранит. Только он вряд ли согласится выпустить их из рук. Профессора все-таки удалось уговорить (поверил он, что рукописи не пропадут, разумеется, мне, а не Манделю), и книга «Годы», составленная нами, в конце концов увидела свет.

Но в то время, о котором я рассказываю, до этого было еще довольно далеко.

Вторая проблема Манделя-литконсультанта заключалась в том, что ответы его были непомерно длинны. Каждый ответ состоял по меньшей мере из пяти-шести, а иногда и десяти тетрадных листков бумаги, исписанных неповторимым манделевым почерком: круглыми, крупными буквами. Так пишут ученики третьего или четвертого класса, не сумевшие на уроках чистописания подняться выше двойки. Листки, вырванные из тетрадей, подклеивались друг к другу, образуя длинные ленты – «простыни», как мы их называли. Санитарное состояние этих «простынь» тоже оставляло желать…

Но главная проблема Манделя-литконсультанта заключалась в том, что он за каждым письмом, за каждым графоманским стихотворением видел человека. Уговорить его, что для этой работы надо иметь готовый набор штампованных советов (читайте классиков, прочтите статью Маяковского «Как делать стихи» и книжку Исаковского «О поэтическом мастерстве») было совершенно невозможно. На поэтическое мастерство у него были свои взгляды, ничего общего не имеющие с рекомендациями Исаковского. Маяковского же он вообще не признавал. А кроме того, он считал, что к каждому графоману нужен особый подход и свои, сугубо индивидуальные советы и рекомендации.

При такой методе каждый заработанный рубль обходился ему в несколько дней, а иногда и ночей упорного, вдохновенного труда. Компенсировалось это, как он уверял, тем, что, трудясь над каждым таким письмом, он и для себя самого находил ответы на многие сложные вопросы, над которыми раньше не задумывался.

Не знаю, были ли довольны его ответами те, кому он их адресовал. Но сами ответы, несмотря на все описанные выше сложности, как правило, были блестящими.

Вот, например, один из них, особенно мне запомнившийся.

Как раз в то время исхитрились мы опубликовать в нашей газете несколько стихотворений Ахматовой. Было это по тем временам совсем не просто, и мы этой акцией ужасно гордились. Но она, разумеется, вызвала поток гневных читательских писем. Особенно сильное негодование вызвало стихотворение, в котором, как показалось многим, не совсем почтительно упоминался Блок:

 
И, в памяти черной пошарив, найдешь
До самого локтя перчатки,
И ночь Петербурга. И в сумраке лож
Тот запах и душный, и сладкий.
 
 
И ветер с залива. А там, между строк,
Минуя и ахи и охи,
Тебе улыбнется презрительно Блок —
Трагический тенор эпохи.
 

Больше всего возмутило почитателей Блока, что их любимый поэт был в этом стихотворении назван тенором. Но читатель, письмо которого попало к Манделю, в дополнение к этому – массовому – негодованию добавил еще и свое, индивидуальное. «Не мог, – клокотал он, – никак не мог наш великий поэт улыбаться презрительно!»

Как всегда, подробно ответив на все обвинения этого запальчивого читателя, а заодно осветив и некоторые общие проблемы поэзии Серебряного века, в заключение своего обстоятельного письма Мандель коснулся и этого вопроса.

«Ну а о том, мог или не мог Блок улыбаться так, как говорится об этом в стихотворении Ахматовой, – писал он, – я думаю, ей лучше знать. Ведь улыбался он ей, а не вам».

На всякого мудреца…

Вдова поэта Николая Дементьева («Коля, не волнуйтесь, дайте мне!..»), по слухам, покончившего с собой из-за того, что его вербовали в стукачи, сама, кстати сказать, отсидевшая свой срок, рассказывала про такой свой разговор с Бабелем.

– Двух вещей мне не дано испытать, – сказал он ей. – Я никогда не буду рожать, и никогда не буду сидеть в тюрьме.

– Ох, Исаак Эммануилович, – вздохнула она. – Вспомните пословицу: от тюрьмы, да от сумы…

– Ну что вы, – сказал Бабель. – При моих-то связях.

Тогда, мне казалось, я знал…

Рассказывал К.Г. Паустовский.

Дело было в Ялте, в литфондовском Доме творчества. Он ездил туда чуть не каждый год. И сбилась у них там своя тесная компания: он, Гайдар, Александр Иосифович Роскин и кто-то еще, четвертый, кажется, Абрам Борисович Дерман.

А в тот год (дело было перед самой войной) жил там и Василий Семенович Гроссман.

Время было тревожное. Невеселое было время. Но они веселились напропалую. Шутили, смеялись, разыгрывали друг друга. А Василий Семенович, хоть он и был самым младшим из них (Паустовский был старше Гроссмана на тринадцать лет, Роскин – на пятнадцать, а Дерман – на четверть века) в этом веселье не участвовал. Держался особняком. Сидел как бирюк в своем номере и работал. И это их, естественно, слегка раздражало, поскольку такое его поведение было для них как бы немым укором. Он, быть может, вовсе даже и не хотел играть эту роль, но им казалось, что он слишком уж важен. Слишком исполнен сознания своей высокой писательской миссии.

И вот однажды поздно вечером, а может быть, даже уже и заполночь, они – все четверо – постучались к нему в номер. И когда он открыл дверь, дружно опустились перед ним на колени и хором произнесли заранее заготовленную фразу:

– Учитель! Научи нас, как жить!

Прошло много лет. И вот однажды – уже в Москве – столкнулись на улице Паустовский и Гроссман. Разговорились. Вспомнили Гайдара и Роскина, которые не вернулись с войны. Вспомнили Ялту. И Паустовский сказал:

– А помните, Василий Семенович, как мы пришли к вам тогда вчетвером, ночью?..

Гроссман улыбнулся. А потом задумался и как-то вдруг погрустнел.

– Да, – сказал он. – Тогда мне казалось, что я знаю, как надо жить. А теперь…

Он вздохнул.

– Теперь не знаю.

Два столба с перекладиной

Рассказывала Вера Михайловна Инбер.

В молодой веселой компании, встречавшей новый 1917-й год, они стали забавляться гаданьем. Гадать решили по Пушкину, благо оказалось в том доме замечательное его издание: весь Пушкин – стихи, поэмы, драмы, проза, письма – всё в одном томе. Суть гаданья состояла в том, что каждый называл – наугад – страницу и строку. (Или пару строк.) Скажем, так:

– Страница 218-я, 6-я и 7-я строки сверху.

Раскрывали однотомник на указанной странице, находили указанные строки, читали:

 
Но я другому отдана
И буду век ему верна.
 

В ответ раздавался громогласный хохот, поскольку юная красотка, которой выпали эти строки, супружеской верностью, как это было хорошо известно всей компании, как раз не отличалась.

Кому-то вышло:

 
Не гонялся бы ты поп за дешевизной.
 

Хохот – еще пуще: случайно угаданная строка и на этот раз комически совпала с характером или каким-то поступком того, кто ее загадал.

Особенно бурное веселье вызвали доставшиеся кому-то строки:

 
Ох, отвяжись, я знаю только то,
Что ты дурак, да это уж не ново.
 

Но вот очередь угадывать свою судьбу дошла до Цветаевой.

Она так же произвольно – беспечно, наугад – назвала страницу, строку. И ей выпало:

 
…два столба с перекладиной.
 
Хозяйка должна разливать чай!

Лиля Юрьевна Брик рассказала однажды о своей ссоре со Шкловским.

Не помню, то ли это было какое-то заседание редколлегии «Нового ЛЕФа», то ли просто собрались друзья и единомышленники. Происходило это в Гендриковом, на квартире Маяковского и Бриков.

Шкловский читал какой-то свой новый сценарий. Прочитал. Все стали высказываться. Какое-то замечание высказала и она.

– И тут, – рассказывала Лиля Юрьевна, – Витя вдруг ужасно покраснел и выкрикнул: «Хозяйка должна разливать чай!»

– И что же вы? – спросил я.

– Я заплакала, – сказала она. – И тогда Володя выгнал Витю из дома. И из ЛЕФа.

Последнюю радость отымаете…

Это мне рассказал Корней Иванович Чуковский.

Зашел он как-то на дачу к своему переделкинскому соседу – Леониду Максимовичу Леонову. Тот молча, ни слова не говоря, повел его в самый дальний конец участка. А участки там у них, на их переделкинских дачах, громадные: чуть ли не по два гектара, так что идти пришлось довольно долго. Наконец пришли. Леонов – так же молча – указал Корнею Ивановичу на какое-то полусгнившее бревно. Сели.

К.И. огляделся и увидел, что они сидят у небольшого прудика, почти сплошь заросшего ряской. Он хотел спросить у Леонова, зачем тот его сюда привел, но Леонид Максимович – все так же молча – приложил палец к губам. И тихонько, вполголоса позвал:

– Иван Тихоныч!

На середину пруда вылезла и утвердилась на какой-то коряге огромная лягушка.

– Ну как дела, Иван Тихоныч? Как она, жизнь-то? – спросил Леонов.

Лягушка забормотала что-то в ответ на своем лягушачьем языке.

Задав еще несколько вопросов и получив на них соответствующие ответы, Леонов сказал:

– Ну ладно! Бог с тобой, Иван Тихоныч. Ступай!

И лягушка послушно бултыхнулась обратно в воду.

– Леонид Максимыч! – вскричал экспансивный Чуковский. – Да ведь это же чудо! Что же вы молчали?! Это должны видеть все. Особенно дети! Я сейчас созову сюда детей со всей деревни! Вы представляете себе, как они будут счастливы, увидав такое!

Леонов поднял на него глаза и жалостно вздохнул:

– Последнюю радость отымаете, Корней Иваныч!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю