355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Перестаньте удивляться! Непридуманные истории » Текст книги (страница 25)
Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 21:00

Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)

Вечно живой

Поначалу это была просто поэтическая метафора, доставшаяся нам от Маяковского («Ленин и теперь живее всех живых…», «Ленин – жил, Ленин – жив, Ленин – будет жить!»).

Но по мере того как культ Ленина окостеневал, обретая статус государственного и даже религиозного, формула эта постепенно обрастала чертами чуть ли не мистического (но в то же время и комического) свойства.

При обмене партийных документов партбилет № 1 неизменно выписывался на имя В.И. Ульянова (Ленина) – как если бы Ильич был жив и по-прежнему руководил партией и страной.

На каком-то приеме в Кремле Сталин однажды провозгласил тост:

– За здоровье Ленина.

Весельчаки утверждали, что такое вождь мог произнести только с большого бодуна. Более нахальные предполагали, что в основе этой несуразицы лежало недостаточно свободное владение русской разговорной речью.

Не исключено, однако, что этим не совсем обычным тостом самый верный ученик Ленина хотел лишний раз подчеркнуть, что его Великий Учитель – жив. И, надо признать, нашел довольно яркую форму для того, чтобы как можно доходчивее донести до аудитории эту свою мысль.

В резонности такого предположения меня утвердил рассказ моего соседа Александра Григорьевича Зархи, присутствовавшего на том кремлевском приеме.

– Все уже немного подвыпили, расковались, расслабились, – рассказывал он. – Михоэлс, – он любил выпить, – засунул два пальца в рот, чтобы оглушительно свистнуть: он всегда, подвыпив, свистел в два пальца… И тут… – На лице рассказчика была в этот момент какая-то странная смесь ужаса и восторга. – И тут ОН встал…

Сталин поднялся с бокалом в руке, и все замерли в тех позах, в каких застигло их внезапное желание вождя произнести тост.

Тут Александр Григорьевич употребил профессиональное выражение: «Стоп кадр». И при этом с необычайным артистизмом (режиссер все-таки) показал, в какой именно позе застыл каждый участник этой пантомимы: кто с поднятой ногой, кто с вилкой, поднесенной ко рту, а Михоэлс с засунутыми в рот для свиста двумя пальцами и застывшими, остекленелыми глазами.

Предложив выпить за здоровье Ленина, Сталин этой репликой не ограничился. В мертвой тишине он произнес довольно длинный тост, смысл которого состоял как раз в том, что Ленин и теперь живее всех живых, а «мы все» (это он повторил несколько раз, как бы постоянным рефреном): «Только тень от Ленина… Тень от Ленина…»

Будучи тоже только «тенью от Ленина», сам Сталин тоже получил (в отличие от Учителя – при жизни) статус вечно живого.

Был, например, такой случай.

Молодая ленинградская поэтесса сочинила (и опубликовала) стихотворение, в котором выражала уверенность, что товарищ Сталин безусловно доживет до того момента, когда на всей нашей планете образуется Всемирный Союз Советских Социалистических (или даже уже Коммунистических) Республик.

Беднягу вызвали в райком комсомола и спросили, как она себе это представляет? Что значит – «доживет»? А потом? После того как коммунизм победит во всем мире? Не предполагает ли она, что потом (не сразу, конечно, но рано или поздно) товарищ Сталин все-таки умрет?

Поэтесса осторожно, взвешивая каждое слово, ответила, что идеи, выразителем которых является товарищ Сталин, конечно, бессмертны, и дело его жизни, конечно, тоже бессмертно. Но лично товарищ Сталин, как человек… мы ведь с вами материалисты, не так ли?.. Так вот, лично товарищ Сталин рано или поздно, увы, вынужден будет прекратить свое земное существование.

Был грандиозный скандал, в ходе которого поэтесса покаялась, признала свою грубую политическую ошибку и, если не ошибаюсь, отделалась всего лишь строгим выговором с занесением в личное дело.

Другая версия бессмертия товарища Сталина

Мой дружок Камил Икрамов (сын секретаря ЦК Узбекистана Акмаля Икрамова, расстрелянного вместе с Бухариным), юность которого прошла в сталинских лагерях, среди множества совершенно замечательных лагерных историй рассказал мне такую.

Всех, с кем ему привелось там отбывать свой безразмерный срок, судили за шпионаж. Вряд ли надо объяснять, что на самом деле шпионами они, конечно, не были.

Но случилось так, что среди этих мнимых шпионов оказался один настоящий. То ли румынский, то ли венгерский, то ли еще какой…

И вот этот настоящий шпион время от времени говорил:

– Вам-то хорошо. В 53-м году Сталин умрет, и всех вас выпустят на свободу. А мне – и дальше сидеть…

Мнимые шпионы над этой его постоянной присказкой только посмеивались.

– Да откуда ты взял, что Сталин умрет именно в 53-м году? – иногда все-таки спрашивал у него кто-нибудь из них. И тогда, пожимая плечами, он отвечал:

– Помилуйте, да ведь это же известно!

И объяснял, что в каком-то там – сейчас уже не помню, в каком именно, – году у Сталина был первый удар. В 49-м, когда ему стукнуло 70, и его чествовали, а он не произнес в ответ на приветствия ни слова, – второй. (Потому и не произнес ни слова, что после перенесенного инсульта к нему еще не вернулся дар речи.) А в 53-м, во всяком случае не позднее 53-го, последует третий удар, которого он, конечно, не переживет. Там, у них, на Западе, это всем известно. Ну, может быть, не всем, но для него, профессионального разведчика, это никакой не секрет и никакая не тайна.

Не знаю, может быть, Камил все это и выдумал. Или это одна из тех лагерных баек, которыми тешили себя несчастные замордованные зеки.

А может быть, – чем черт не шутит! – там, у них, на Западе, в ихних шпионских кругах, и в самом деле давно уже рассчитали, что Сталин не переживет 53-го года.

Историческая речь Сталина

Самым высоким мгновением в жизни Сталина, вершиной его политической и военной славы был не Парад Победы, когда к его ногам кидали знамена разгромленных армий, корпусов и дивизий поверженного Третьего Рейха, а совсем другой, куда более скромный парад: 7-го ноября 1941-го.

В тот день он, как всегда, стоял на Мавзолее, приложив руку к козырьку фуражки. По Красной площади, по ее знаменитой брусчатке шли танки. Отсюда – прямо на фронт, который был тогда от Москвы совсем близко – рукой подать.

А перед тем как войска двинулись к линии фронта Сталин произнес свою историческую речь.

Тогда все его речи именовались историческими. Но эта речь действительно была исторической: в самом прямом и точном смысле этого слова.

Исторической, собственно, была даже не сама речь: историческим был этот миг, это роковое мгновенье, навеки сохранившееся для потомков в кадрах старой кинохроники.

Но вот кинохроника-то как раз и подвела.

Заметили это далеко не все. Но самые дотошные все-таки заметили. И выходя из залов кинотеатров, осторожно перешептывались. И просвещали не углядевших в той хронике одну ужасную несообразность.

Осень в том году была лютая. А в день парада – седьмого ноября – стоял самый что ни на есть январский мороз. И у всех, кто был в тот день на Красной площади и произнес там хоть слово, – хоть одну какую-нибудь короткую команду, – изо рта шел пар.

А у Сталина, когда он произносил свою историческую речь, пар изо рта почему-то не шел.

Вывод тут мог быть только один: Сталина в тот день на Мавзолее не было и историческую свою речь он произносил не на Красной площади, а совсем в другом месте. В каком-то закрытом помещении.

Ничего поражающего воображение в таком предположении не было: мало ли было в нашей жизни подтасовок, фальсификаций, обманов? Одной фальшивкой больше, одной меньше – не всё ли равно!

Но жизнь, как известно, фантастичнее самых смелых фантазий, потому что человеческая фантазия боится выйти за границы правдоподобия, а жизнь плевать хотела на эти границы.

В том как раз и состоит фантастичность этой истории, что на самом деле Сталин в тот день на Красной площади был. И речь свою произносил действительно с Мавзолея.

А пар у него не шел изо рта совсем по другой причине.

То ли кинопленка была бракованная, то ли камера была неисправна, но когда пленку проявили, оказалось, что она – пуста. И надо же, чтобы такая накладка случилась именно у того кинооператора, который снимал Сталина.

Воображаю, как страшно было докладывать об этом казусе САМОМУ. В том, что чьи-то головы тут полетят, сомнений быть не могло: головы летели и по более пустяковым поводам. Делать, однако, было нечего: доложили. И робко намекнули, что – ничего другого тут не придумаешь, – придется снять историческую речь еще раз, в специально выстроенном для этого случая павильоне.

И вот тут-то и произошло самое удивительное.

Не было никакой бури, никакой грозы. Не было даже произнесено сакраментальное слово «вредительство». Сталин спокойно выслушал сообщение дрожащих от ужаса холуев и кротко согласился произнести свою речь перед камерой вторично. И – мало того! Никого не наказал.

Я же не нарочно!

В какой-то газете в передовой статье проскочила ужасная опечатка. В постоянно мелькавшем тогда словосочетании – «Мудрый Сталин» – выпала одна буква. Вышло: «Мудый Сталин».

Редактора, естественно, посадили. И дали ему десять лет.

То ли перед следователем, то ли перед судившей его тройкой он оправдывался:

– Поймите! Я же не нарочно!

– Конечно, не нарочно, – ответили ему. – Мы и не сомневаемся, что не нарочно. Если бы мы думали, что это вы нарочно, вас бы приговорили к расстрелу.

Он мне не понравился

Горький сказал Бабелю:

– Завтра у меня будет Сталин. Приходите. И постарайтесь ему понравиться. Вы хороший рассказчик… Расскажете что-нибудь… Я очень хочу, чтобы вы ему понравились. Это очень важно.

Бабель пришел.

Пили чай. Горький что-то говорил, Сталин молчал. Бабель тоже молчал. Тогда Горький осторожно кашлянул. Бабель намек понял и пустил первый пробный шар. Он сказал, что недавно был в Париже и виделся там с Шаляпиным. Увлекаясь все больше и больше, он заговорил о том, как Шаляпин тоскует вдали от родины, как тяжко ему на чужбине, как тоскует он по России, как мечтает вернуться. Ему казалось, что он в ударе. Но Сталин не реагировал. Слышно было только, как звенит ложечка, которой он помешивал чай в своем стакане.

Наконец он заговорил.

– Вопрос о возвращении на родину народного артиста Шаляпина, – медленно сказал он, – будем решать не мы с вами, товарищ Бабель. Этот вопрос будет решать советский народ.

Поняв, что с первым рассказом он провалился, Бабель, выдержав небольшую паузу, решил зайти с другого боку. Стал рассказывать о Сибири, где был недавно. О том, как поразила его суровая красота края. О величественных сибирских реках…

Ему казалось, что рассказывает он хорошо. Но Сталин и тут не проявил интереса. Все так же звякала ложечка, которой он помешивал свой чай. И – молчание.

Замолчал и Бабель.

– Реки Сибири, товарищ Бабель, – так же медленно, словно пробуя на вес свои чугунные слова, заговорил Сталин, – как известно, текут с юга на север. И потому никакого народнохозяйственного значения не имеют…

Эту историю – тогда же, по горячим следам события – рассказал одному моему знакомому сам Бабель. А закончил он свой рассказ так:

– Что вам сказать, мой дорогой. Я ему не понравился. Но гораздо хуже другое.

– ???

– Он мне не понравился.

Один умный человек

Мне лет восемь. Мы с отцом выходим из вагона дачного поезда (паровичка, электричек тогда еще не было) на перрон московского вокзала. Рядом идет какой-то дядька, на которого я обратил внимание еще раньше, в вагоне. У него высокий лоб, большие роговые очки, за стеклами которых блестят умные, насмешливые глаза. Обратил я на него внимание, потому что он был очень похож на Ботвинника. Я сперва даже подумал: уж не сам ли это Ботвинник? Он тянул за руку мальчишку примерно моего возраста. Нет, наверно, все-таки мальчишка этот был чуть младше, чем я. Во всяком случае, вел он себя как дошкольник: поминутно озирался, считал ворон и плелся за отцом еле-еле, так что тому приходилось чуть ли не насильно тащить его за собой.

– А ну, поживее! – подбодрил сына «Ботвинник». – Не отставай! Знаешь, что сказал один умный человек? Отсталых бьют!

Реплика эта меня поразила.

Я, как и все мои сверстники, в свои восемь лет был, как это тогда называлось, политически развит и прекрасно знал, что сказал это – не кто иной, как Сталин. Изумило же меня то, что этот лобастый дядька в очках назвал Сталина умным человеком.

Всем классом мы дружно смеялись над глупенькой нашей одноклассницей, которая на вопрос учителя, знает ли она, кто такой Сталин, простодушно ответила: «У буржуев – царь. А у нас – Сталин». В отличие от этой глупой девчонки, все мы прекрасно знали, кто такой Сталин. Вождь мирового пролетариата, Генеральный секретарь ЦК ВКП(б)… При желании я мог бы припомнить еще много таких определений, и ни одно из них не показалось бы мне незаслуженным, неправомерным. Но определение «умный человек» в приложении к Сталину я воспринял как совершенно неуместное, неправильное, никак к нему не относящееся.

Умным человеком можно было назвать вот этого, похожего на Ботвинника, высоколобого дядьку в очках. Конечно, и самого Ботвинника. (Не будь он умным, разве сумел бы он стать чемпионом СССР по шахматам?) Умным человеком, наверно, был и мой папа, и некоторые (не все, конечно) его друзья, приходившие иногда к нам в гости. Но Сталин? Нет, к нему это определение решительно не подходило.

Вероятно, определение «умный человек» в тогдашнем моем понимании этого слова могло быть отнесено к ученому, профессору, врачу, шахматисту. То есть – к интеллигенту. Сталин же в его сапогах и полувоенном кителе, о котором мой отец пренебрежительно говорил, что в нем пристало ходить в уборную, а не встречаться с иностранными дипломатами, к сословию интеллигентов явно не принадлежал.

Не последнюю роль для меня тут играло и еще одно обстоятельство. А именно – лоб. Низкий (особенно в сравнении с просторными лбами Маркса и Энгельса и «сократовским» лбом Ленина) сталинский лоб.

Соображение это было, конечно, совсем уже детское. Однако, как я потом узнал, оно пришло в голову не только мне, но и вполне взрослым и даже весьма ответственным людям.

Один старый газетчик, много лет проработавший в «Известиях» (начал – еще при Бухарине) рассказал мне, что в начале 30-х годов им (надо думать, не только известинцам, но и ответственным сотрудникам всех других газет) «сверху» было спущено специальное указание: публикуя ретушированные сталинские портреты, увеличивать (поднимать) лоб вождя не менее, чем на два сантиметра.

Нам известен этот факт…

Эту историю Эренбургу рассказал Хрущев. (Рассказана она была к слову: речь шла о так называемой антипартийной группе. В частности, о том, какой коварный человек был Каганович.)

Каганович, который был тогда секретарем МК, уходя на повышение (в секретари ЦК) рекомендовал на прежнюю свою должность Хрущева, который до этого был секретарем Краснопресненского райкома. Вопрос был практически решен, оставалось только утвердить его на Политбюро.

Накануне заседания Политбюро Каганович провел с Хрущевым еще одну, последнюю беседу, и вот тут Никита ему признался, что в 1922-м году, дуриком, проголосовал за какую-то троцкистскую резолюцию.

Каганович сказал:

– Это ерунда. Дело давнее. Ты был тогда еще молодой партиец, неопытный, не разобрался. Хорошо, что ты мне об этом сказал, но больше никому не говори. И на Политбюро не вздумай про это брякнуть.

Перед самым заседанием Политбюро Хрущева принял Сталин. Хрущев ответил на все вопросы, которые тот ему задал, а под конец беседы (тоже – не пальцем деланный) все-таки рассказал про троцкистскую резолюцию, за которую когда-то сдуру проголосовал.

Сталин молча кивнул.

И вот – Политбюро. Каганович представляет своего подопечного. Аттестует его самым лучшим образом. Высоко оценивает его деловые и политические качества. А под конец вдруг говорит:

– Я должен сообщить членам Политбюро, что в 1922-м году товарищ Хрущев проголосовал за троцкистскую резолюцию. Был он тогда молодым коммунистом, у него еще не было достаточного политического опыта, и я бы лично этому факту особого значения не придавал. Однако я все-таки не могу не отметить, что товарищ Хрущев от нас этот факт утаил. И даже сейчас, здесь, перед членами Политбюро, он не счел нужным сообщить об этом прискорбном факте своей политической биографии…

Сталин внимательно посмотрел на своего ближайшего друга и соратника и сказал:

– Нам известен этот факт.

Вы довольны?

Марк Осипович Рейзен был любимым певцом Сталина. Давным-давно Сталин услышал его в Ленинграде и перетащил в Москву, сделал солистом Большого театра.

Рейзен постоянно приглашался в Кремль, к Сталину, на домашние концерты. Происходило это так. Накануне концерта ему звонил Поскребышев и говорил:

– Марк Осипович, сегодня за вами заедут как обычно.

Но в сорок девятом году, когда развернулась кампания по борьбе с космополитами, директор Большого театра слегка перестарался: он уволил Рейзена. И когда раздался традиционный звонок Поскребышева, в ответ на сообщение, что за ним сегодня заедут как обычно, Марк Осипович сказал:

– Я сегодня не в голосе.

– Что такое? Что случилось? – изумился Поскребышев.

– Я больше не солист Большого театра, – сказал Рейзен.

Поскребышев бросил трубку. Через несколько минут он позвонил снова и сказал:

– Марк Осипович, сегодня за вами заедут чуть раньше, чем обычно.

Когда Рейзена ввели к Сталину, ему сперва показалось, что тот в комнате один. Но Сталин трубкой указал ему на человека, стоявшего у стены и белого как стена. Это был директор Большого театра. Обернувшись к нему и указывая трубкой на Рейзена, Сталин спросил:

– Кто это такой?

Улыбнувшись растерянной, жалкой улыбкой, тот ответил:

– Это Марк Осипович Рейзен.

Сталин покачал головой:

– Нэправильно.

Неторопливо прошелся по ковру в своих мягких сапожках, остановился перед директором и сказал:

– Это народный артист СССР, солист Государственного академического Большого театра Союза ССР Марк Осипович Рейзен. Повтори.

Тот послушно повторил:

– Народный артист СССР, солист Государственного академического Большого театра Союза СССР Марк Осипович Рейзен.

Сталин сказал:

– Теперь правильно.

Снова прошелся по ковру, медленно раскуривая трубку. И снова остановился перед директором:

– А ты кто такой?

– Я… я директор Большого театра, – растерянно ответил тот.

Сталин покачал головой:

– Нэправильно. Ты – говно. Повтори.

Тот повторил:

– Я – говно.

– Теперь правильно, – констатировал Сталин. – А это кто такой? – взмах трубки в сторону Рейзена.

– Народный артист СССР, солист Государственного академического Большого театра Союза ССР Марк Осипович Рейзен, – отбарабанил директор.

– Правильно, – согласился Сталин. – А ты кто такой?

– Я – говно! – надеясь, что, может быть, тем дело и обойдется и потому повеселев, чуть ли не радостно сообщил тот.

– Правильно, – снова согласился Сталин. – А это кто такой?

И после соответствующего ответа – снова:

– А ты кто такой?.. Правильно… А он кто такой?.. Правильно…

И так – несколько раз.

Наконец, решив, что урок усвоен, он брезгливо указал директору трубкой на дверь:

– Иди.

Охренев от счастья, что так дешево отделался, тот, пятясь, удалился.

Сталин обернулся к Рейзену:

– Вы довольны?

Положи на место!

Члены Политбюро обсуждали план реконструкции Красной площади. Авторы плана – для наглядности – представили им искусно выполненный макет, каждая деталь которого свободно двигалась по столу и даже могла быть вовсе убрана. Кто-то подвинул лобное место. Кто-то – переставил памятник Минину и Пожарскому.

И вдруг Ворошилов взял двумя руками макет собора Василия Блаженного, снял его со стола и сказал:

– А что – если так?

Сталин сердито буркнул:

– Палажи на мэсто!

И собор остался стоять на своем месте.

Клим Ворошилов и братишка Буденный

А между тем в то время в нашей стране был самый настоящий культ[1]1
  Разрядка заменена на болд (прим. верстальщика).


[Закрыть]
Ворошилова. Он, конечно, не шел ни в какое сравнение с культом верховного вождя, но все-таки это был самый настоящий культ. Поэты слагали стихи («Климу Ворошилову письмо я написал…»), народ пел песни («С нами Ворошилов – первый красный офицер…»). В день рождения «первого маршала» хоры мальчиков и девочек торжественно возглашали:

 
Первому и старшему
Боевому маршалу
Мно-огая ле-ета!..
 

О городах, названных именем Ворошилова, не стоит даже и говорить, поскольку «свои» города были и у Молотова, и Куйбышева, и даже у гораздо более мелких вождей.

Было почетное звание и значок – «Ворошиловский стрелок».

Сталин был Богом. И как подобает Богу предпочитал держаться «за сценой». (Говорят, что еще на заре своей политической карьеры, занимая пост наркома по делам национальностей, он старался не показываться на глаза сотрудникам, сказав однажды по этому поводу: «Чем меньше будут видеть, тем больше будут бояться».)

А Ворошилов был постоянно на сцене. Что ни год появлялся на Красной площади, верхом на лошади, принимая парад, и это было своеобразным знаком прочности, стабильности всего нашего советского бытия. Другие «вожди» менялись, но Ворошилов оставался неизменным, незаменимым, незаменяемым.

Была даже такая поговорка: «Все нормально, все в порядке – Ворошилов на лошадке».

Культ Буденного был не таким громким, как культ Ворошилова, но и ему тоже самые известные поэты страны посвящали свои стихи:

 
С неба полуденного
жара не подступи,
Конная Буденного
раскинулась в степи…
 
 
Никто пути пройденного
назад не отберет,
Конная Буденного
армия – вперед!
 

Была и знаменитая на всю страну песня:

 
Братишка наш Буденный —
С нами весь народ.
Приказ голов не вешать
И смотреть вперед.
 
 
С нами Ворошилов —
первый красный офицер.
Готовы мы кровь пролить
За Эс Эс Эр.
 

В ранний, романтический период советской власти это панибратство с вождями казалось естественным: никому и в голову не приходило, что есть некоторая несообразность в том, что все мы вот так вот запросто называем Ворошилова Климом, а Буденного – братишкой.

Со временем, по мере того как социальная структура первого в мире рабоче-крестьянского государства окостеневала, командармы и комдивы становились генералами, а наркомы министрами, исчезли, ушли из употребления и все эти фамильярности. И примерно к середине 30-х «Клим» уже окончательно превратился в «Климентия Ефремовича», а «братишка» – в «Семена Михайловича».

Но в начале 50-х эти старые клишированные формулы вдруг (ненадолго, в сущности, на один короткий миг) ожили в народной памяти и – возродились. Правда, уже не в прежнем своем, а в новом, откровенно ироническом звучании.

Случилось это в 1953-м, сразу после смерти Сталина.

Перепуганные новые властители, желая продемонстрировать народу, что жестокая сталинская диктатура кончилась и наступили новые, либеральные времена, объявили неслыханную по своим масштабам амнистию. На свободу вышло не меньше миллиона зеков. До пересмотра дел осужденных по политическим статьям было еще далеко: по амнистии отпускали только тех, кто сидел за разные мелкие хозяйственные преступления. Ну и, конечно, – воров, которые, выйдя на свободу, с удвоенной энергией вернулись к своим профессиональным занятиям, что, естественно, вызвало недовольство и даже ропот законопослушных граждан.

Инициатором этой акции был Лаврентий Берия, и инициатива эта позже (в июле того же года), как и многие другие его инициативы, тоже была поставлена ему в вину. Но указ об амнистии подписал К.Е. Ворошилов, бывший тогда Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Поэтому все «лавры» на тот момент достались ему.

Вот так и родилась эта ёрническая, глумливая песня, поющаяся как бы от лица амнистированных воров в законе. А может быть, – кто его знает? – и в самом деле сочиненная кем-нибудь из них:

 
Рано утром проснешься
И раскроешь газетку —
На передней странице
Золотые слова:
 
 
Это Клим Ворошилов
Даровал нам свободу,
И опять на свободе
Будем мы воровать.
 
 
Рано утром проснешься —
На поверку построят.
Вызывают по ФИО[2]2
  ФИО – фамилия, имя, отчество.


[Закрыть]

И выходишь вперед.
Это Клим Ворошилов
И братишка Буденный
Нам даруют свободу,
И их любит народ.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю