Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
Могила декабриста
Корреспондент «Комсомольской правды» приехал в Таллин с заданием написать очерк о каких-нибудь особенно интересных формах комсомольской (а может, пионерской?) работы.
В ЦК комсомола ему сказали, что комсомольцы республики взяли шефство над могилой декабриста. И это наверняка может стать хорошим материалом для его будущего очерка.
– А в чем выражается шефство? – спросил журналист.
– Постоянно ухаживаем за могилой. Следим, чтобы поддерживался порядок. Сажаем цветы. По праздникам пионеры и комсомольцы несут там почетный караул.
Выяснив, кто был инициатором этого мероприятия, кто разыскал могилу, записав все нужные ему для очерка сведения и имена, журналист напоследок спросил:
– А как фамилия этого декабриста?
Ему ответили:
– Бенкендорф.
Вернувшись в Москву, журналист расспросил знакомых историков: кто его знает, может, помимо известного ему Бенкендорфа, был еще и какой-то другой? Но знакомые историки заверили его, что никакого другого Бенкендорфа, тем более Бенкендорфа-декабриста – они не знают. А под Таллином похоронен – тот самый Бенкендорф, Александр Христофорович, шеф жандармов.
«Жидивьска вера полегчила…»
В вестибюле малеевского Дома творчества, в котором я тогда жил, мне бросилось в глаза объявление, приглашающее всех желающих принять участие в экскурсионной поездке на Бородинское поле.
– Поедем? – предложил я моему другу Жене Винокурову.
Женя был тяжел на подъем, но от возможности своими глазами увидать поле, на котором полтораста лет назад разыгралась легендарная Бородинская битва, отказаться не смог.
И вот мы с ним стоим в толпе экскурсантов на этом поле русской славы, воспетом Лермонтовым и описанном Львом Толстым, и экскурсовод, молодой человек с непроницаемым, как будто бы даже равнодушным лицом, во всяком случае, без тени каких-либо эмоций произносит такую речь:
– Мы с вами находимся перед могилой Багратиона. Собственно говоря, никакой могилы Багратиона здесь давно уже нет, потому что в 1923-м году по решению исполкома районного Совета депутатов трудящихся тело Багратиона, как верного царского слуги, было отсюда выкопано и зарыто где-то в другом месте. Где именно – неизвестно. При этом шпага Багратиона, украшенная драгоценными камнями, была украдена…
– Ты слышишь? – фальцетом крикнул мне оттесненный на другой край толпы экскурсантов потрясенный Женя.
– Слышу, сынку! – крикнул я ему в ответ.
Эту историю я припомнил несколько лет спустя, оказавшись в Алупке, в бывшем дворце графа Воронцова. Дворец был превращен в музей, и мы с женой, оказавшись поблизости, решили этот музей посетить.
Первое, что бросилось мне в глаза при входе в здание музея, был висящий на стене, писаный маслом портрет Воронцова.
Все-таки это благородно, – подумал я, мысленно сопоставив посмертную судьбу графа с посмертной судьбой князя Багратиона. – Все-таки «жидивьска вера полегчила», как любил говорить мой отец всякий раз, когда ему казалось, что большевистский режим мягчеет. Каков бы ни был граф Воронцов, но – как-никак – это все-таки его дом, выстроенный и обжитый им. И это справедливо, что при входе нас встречает портрет бывшего его хозяина.
Однако, подойдя поближе, я увидал, что под портретом бывшего хозяина дворца красуется надпись:
Полумилорд, полуневежда,
К тому ж еще – полуподлец.
Но тут однако ж есть надежда.
Что будет полным наконец.
Нет, – подумал я, вздохнув. – Все-таки «жидивьска вера» еще не «полегчила». А если и «полегчила» – так самую малость.
Справа налево
В Еврейском центре (есть теперь такой в Москве) шла презентация альманаха «Цомет» (по-русски – «Перекресток»). В альманахе этом были собраны сочинения писателей, живущих в России и – уехавших (давно или совсем недавно) в Израиль.
Произведения российских литераторов занимали первую половину альманаха, израильских – вторую. И эту вторую надо был читать наоборот, с конца альманаха – к началу.
В связи с этим кто-то из устроителей всего этого мероприятия рассказал такую историю.
В один из самых критических моментов существования государства Израиль (кажется, это было во время войны Судного Дня) в Иерусалим приехал Генри Киссинджер, тогдашний Государственный секретарь США. Израильтяне, естественно, возлагали на него большие надежды – не только как на Государственного секретаря, но и как на еврея: будучи их соплеменником, он должен был, по их мнению, прилагать особые старания к тому, чтобы Соединенные Штаты оказывали Израилю в этом конфликте режим наибольшего благоприятствования. Киссинджер этим давлением, само собой, был недоволен. И выступая в Кнессете (израильском парламенте) весьма недвусмысленно это недовольство выразил.
– Во-первых, – сказал он, – я американец. Во-вторых – Государственный секретарь Соединенных Штатов Америки. И только в последнюю, третью очередь я – еврей.
– Это верно, – откликнулась Голда Меир. – Но ты забыл, что мы читаем справа налево.
Укрепи и наставь
Эту историю я знаю, так сказать, из первоисточника: ее рассказал однажды при мне тот, кто был главным ее действующим лицом. Во всяком случае – одним из главных: Андрей Дмитриевич Сахаров.
Дело было на банкете, устроенном после первого испытания советской водородной бомбы. Испытания прошли хорошо, и Андрей Дмитриевич (руководитель проекта) был на этом банкете чуть ли не главным человеком. Во всяком случае, он многое мог тогда себе позволить. И позволил.
Поднявшись с бокалом вина, он сказал:
– Я хочу выпить за то, чтобы это страшное оружие массового уничтожения, на испытаниях которого мы все сейчас присутствовали, никогда не было пущено в ход.
Ответил на этот неожиданный и, по мнению большинства присутствующих, не совсем уместный тост – маршал Неделин. Именно он, конечно, был первым человеком на этом банкете: Сахаров, при всех своих несомненных заслугах, все-таки был тут вторым.
Не вступая в прямую полемику с прекраснодушным молодым ученым (Андрею Дмитриевичу было тогда всего-навсего тридцать два года), маршал рассказал собравшимся такую байку.
Лежит в кровати попадья и ждет, когда батюшка наконец тоже ляжет и приступит к исполнению своих супружеских обязанностей. Но тот – занят молитвой. Он бьет перед иконами поклон за поклоном и повторяет:
– Господи! Укрепи и наставь… Укрепи и наставь!
А молодой попадье – не терпится. И вот, не выдержав, она прерывает его благочестивую молитву:
– Ладно уж! Ты молись, чтобы укрепил. А наставлю – я сама!
Андрей Дмитриевич понял этот тонкий намек. И – кто знает? – может быть, именно тогда-то и закралось впервые в его душу сомнение насчет того, стоило ли ему укреплять своим изобретением тех, кто ни при какой погоде не собирался принимать в расчет его мнение о том, как, когда и куда его направить.
Не ловится, но – характеризует
Камила Икрамова посадили очень рано. Ему, кажется, даже и шестнадцати еще не стукнуло. Причина ареста была проста: он был сыном Акмаля Икрамова – секретаря ЦК Узбекистана, расстрелянного вместе с Бухариным и Рыковым. По тюрьмам и лагерям Камил мыкался много лет и мыкался бы всю жизнь, если бы не смерть Сталина и последовавшая за ней хрущевская оттепель. Много страшного довелось ему повидать и пережить за те годы. Но почти все его лагерные и тюремные рассказы (а рассказчик, надо сказать, он был блистательный) прямо-таки искрились юмором и вообще тяготели скорее к жанру комическому.
Вот, например, такая история.
Довольно быстро сообразив, что никакие отрицания своей мнимой вины ему все равно не помогут, Камил почти сразу принял условия игры, предложенные ему следователем. А условия были такие. Следователь вызывал его для очередного допроса, отправлял конвоиров, после чего они с подследственным играли в шахматы. А к концу сеанса Камил без колебаний подписывал всю ту ерунду, которую его следователь излагал в заранее заготовленном протоколе.
Время от времени, прислушавшись к каким-то звукам, доносившимся из коридора, следователь, быстро смахнув шахматную доску и фигуры в ящик стола, начинал орать:
– Колись, гад! Колись, вражина!..
И – четырехэтажный мат.
Дверь отворялась и на пороге возникал какой-то чин – судя по всему – начальник.
Ширинка при этом у него всегда была расстегнута: очевидно, неподалеку от комнаты, где проходил допрос, был туалет, и направляясь туда – или возвращаясь оттуда – начальник Камилова следователя и осуществлял попутно свои начальственные, инспекторские функции.
– Что, не колется? – спрашивал он. И поощрительно кидал на прощанье:
– Давай, давай, так его, падлу!.. Ничего, расколется! Куда он, сука, денется!
После чего удалялся, а следователь и подследственный возвращались к шахматам.
Но шахматы следователю вскоре надоедали. И тогда он требовал, чтобы Камил рассказал ему какой-нибудь анекдот.
Камил рассказывал.
Посмеявшись, следователь говорил:
– Хороший анекдот. Смешной. И не ловится… Но все-таки он тебя характеризует… А вот, послушай, я тебе расскажу…
Собственный его репертуар был крайне узок: он, как правило, сводился ко всякого рода непристойностям.
– Ну что? Ведь верно, смешной? – спрашивал он, рассказав очередной затасканный анекдот из цикла – муж, жена, любовник.
– Смешной, – соглашался Камил.
– И заметь, – удовлетворенно говорил следователь. – Не ловится, и никак меня не характеризует.
Это, – сообразил Камил, – была их профессиональная терминология. Может быть, даже был у них какой-нибудь спецкурс, какой-нибудь такой семинар или практические занятия, на которых их специально натаскивали, как различать и сортировать анекдоты по признаку: «ловится – не ловится», «характеризует – не характеризует», «не ловится, но – характеризует».
Партия кайдабалсан…
Это тоже рассказ Камила Икрамова.
В 1954 году в Ташкенте он присутствовал на каком-то очень торжественном концерте.
Концерт открывался, как еще полагалось в те времена, песней о Сталине. Ее исполнял национальный хор, в национальных костюмах, на национальном (узбекском) языке.
Хор пел:
Ста-лин кай-да-балсан,
Ста-лин кай-да-балсан…
Что означало загадочное слово «кайдабалсан», Камил не объяснил, но никаких объяснений тут и не требовалось.
На следующий год Камил вновь оказался в Ташкенте. И опять попал на такой же торжественный концерт.
Открывал его тот же хор, исполнявший ту же самую песню. Но теперь она звучала так:
Пар-тия кай-да-балсан,
Пар-тия кай-да-балсан.
Это было бы не корпоративно
В 30-е годы, когда на всех углах кричали о бдительности и напропалую шерстили кадры, какая-то комиссия добралась и до Московской коллегии адвокатов. И в личном деле одного из членов коллегии, старого адвоката по фамилии Переверзев, наткнулись они на такую записку:
Я знаю гр-на П.Н. Переверзева как юриста высокой квалификации, честного и добросовестного работника. Прошу оказать ему содействие в устройстве на работу по специальности.
Под запиской стояла подпись: «Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)».
Между тем анкета у гражданина Переверзева была нехорошая. И социальное происхождение не такое, как надо. И в какой-то не той партии до революции состоял – то ли в меньшевистской, то ли в эсеровской.
Времена были такие, что все эти анкетные данные вполне могли перевесить записку Владимира Ильича, поскольку тот, хоть и был «живее всех живых», заступиться за своего протеже уже не мог. А вот тот, кто был «Ленин сегодня», очень даже мог выразить свое недовольство, если бы ему донесли, что его указания о бдительности выполняются недостаточно строго.
Случай был непростой. И председатель комиссии решил побеседовать с гражданином Переверзевым лично.
Разговор, как водится, начался с вопросов анкетных. Когда родился, где учился, чем занимался до революции… Выяснилось, что до революции тот был присяжным поверенным.
– А после революции? – спросил председатель комиссии.
– Какую революцию вы имеете в виду? – спросил Переверзев.
Председатель сухо пояснил, что имел в виду революцию не пятого, а семнадцатого года.
– В одна тысяча девятьсот семнадцатом году, молодой человек, – сказал Переверзев, – в России было две революции. О какой именно из них вы изволите спрашивать?
– Ну, хорошо. Допустим, о февральской.
– После февральской революции я имел честь быть министром юстиции в правительстве Александра Федоровича Керенского, – сообщил «юрист высокой квалификации».
У председателя комиссии от этого сообщения, как говорится, отвисла челюсть.
– Более того, – невозмутимо продолжал Переверзев. – После июльского выступления большевиков я лично, вот этой самой рукой, подписал ордер на арест Владимира Ильича Ульянова-Ленина.
– Но как же вы… Как же вас… Почему же тогда Владимир Ильич… – только и мог пролепетать потрясенный председатель комиссии.
– А потому, – объяснил Переверзев, – что подписав этот ордер, прежде чем передать его министру внутренних дел, я через своих людей уведомил о том Владимира Ильича… Все явки его были нам известны… Получив мое уведомление, Владимир Ильич, как вы, вероятно, догадываетесь, успел скрыться.
– Но почему вы так поступили?! – обрел наконец дар речи председатель. – Вероятно, вы втайне сочувствовали большевикам?
– О, нет! – покачал головой бывший министр. – Ни в малейшей степени… Не сочувствовал и не сочувствую. А поступил я так потому, что не мог поступить иначе. Ведь мы с Владимиром Ильичом были в некотором роде коллегами. Оба кончали Петербургский университет, жили даже как-то неподалеку друг от друга в эмиграции, в Швейцарии… Как я мог его не предупредить? Это было бы не корпоративно.
Я путешествовала инкогнито
Эта история непохожа на предыдущую, хотя в ней тоже фигурирует записка В.И. Ленина.
Она была обнаружена в личном деле тихой старушенции, мелкой какой-то сотрудницы Ленинской библиотеки.
Как и в предыдущем случае, Владимир Ильич характеризовал подательницу письма как хорошего специалиста, добросовестного работника, свободно владеющего несколькими иностранными языками. И тоже просил, по возможности, как-нибудь ее трудоустроить. Что, по-видимому, и было сделано.
Старушка между тем, как выяснилось, была не простая.
В анкете – на вопрос о том, есть ли у нее родственники за границей, – она ответила, что да, есть. И перечислила чуть ли не всех членов Британской королевской семьи.
Директор библиотеки, когда ему доложили об этих чрезвычайных обстоятельствах, просто потерял голову. Числить в коллективе вверенного ему учреждения сотрудницу с такими родственными связями, было, разумеется, невозможно. Однако и уволить человека, принятого на службу по личной рекомендации Ленина, тоже было не просто.
Положение было безвыходное.
Но, как известно, нет на свете таких крепостей, которые не могли бы взять большевики.
Как раз в это время должна была открыться в Англии международная книжная выставка. И Ленинская библиотека тоже собиралась послать на эту выставку какие-то свои экспонаты. Вот директора и осенило: включить в группу сотрудников, отправлявшихся с этими раритетами в Лондон, ту самую старушку.
Хитроумный замысел его состоял в том, чтобы дать ей в дорогу самое мизерное количество валюты. Чтобы она – ну никак не могла протянуть в Лондоне те десять-двенадцать дней, которые были отпущены ей командировкой. При таком раскладе у нее было только два выхода: либо помереть с голоду, либо – остаться в Англии. Директор, естественно, рассчитывал именно на второй вариант.
Прекрасный план этот, однако, не удался: старушка вернулась. Осунувшаяся, изможденная, превратившаяся чуть ли не в собственную тень, она, как ни в чем не бывало, в назначенный срок вышла на работу и приступила к исполнению своих служебных обязанностей.
– Ну, и как вам там жилось, в Лондоне? – не скрывая своего раздражения, спросил у нее директор.
Довольно сухо она отвечала, что жилось ей там трудно, потому что с теми деньгами, которые были ей выданы, жить в Британской столице она могла только впроголодь.
– Но ведь вы могли обратиться к своим родственникам? – ехидно сказал директор.
– В этот раз, – надменно ответила она, – я путешествовала инкогнито.
Р. S.
Я уже не помню, кто рассказал мне эту историю. Не шибко верил в ее достоверность. Не удивился бы даже, если бы вдруг выяснилось, что всё это – чистейшей воды выдумка. Но после того как новелла эта – в числе нескольких других – была напечатана (в «Литературной газете»), мне позвонил Никита Владимирович Богословский и сообщил, что родственница английской королевы, за которую хлопотал Ленин, – фигура не выдуманная, а вполне реальная. Звали её – Дора Евгеньевна Лейхтенберг. Она сочиняла и издавала какие-то детские книжки. Была дочерью герцога Лихтенбергского. (Его звали – Евгений Максимилианович.)
Ты мне жидами глаза не замазывай!
Один зек рассказывал в лагере моему приятелю, как следователь «раскалывал» его, требуя все новых и новых фактов, подтверждающих его участие в преступлениях немецко-фашистских захватчиков против советского народа.
Тот долго не раскалывался, но, видя, что деваться некуда и что-нибудь все равно придется на себя навесить, выдавил из себя признание, что принимал участие в акциях против евреев.
– Ладно, ладно, – сказал ему на это следователь. – Ты мне жидами глаза не замазывай! Ты о преступлениях расскажи!
Ты должна меня проклинать…
Любовь Михайловна Эренбург и Надежда Яковлевна Мандельштам дружили чуть ли не с детства. Во всяком случае, с ранней юности.
– Я знала, – рассказывала Любовь Михайловна, – что Ося влюблен в Надю, что у них всё уже давно сговорено. Но Надя томилась в Киеве, а он болтался то в Москве, то в Питере, и делать решительный шаг не спешил.
И вот, страдая за подругу, Любовь Михайловна однажды не выдержала и сказала ему:
– Ося, по-моему, вам надо поехать в Киев за Надей и привезти ее сюда.
Осип Эмильевич послушался. Поехал и привёз.
– А совсем недавно, – закончила свой рассказ Любовь Михайловна, – вспомнив про это, я сказала Наде: «Ты должна проклинать меня. Ведь это я обрекла тебя на эту ужасную, кошмарную жизнь!»
– И что она вам на это сказала? – спросил я.
– Она сказала: «За всю жизнь у меня не было ни одного дня, когда я пожалела бы об этом».
Картонная поэма
В начале 60-х в Малеевке – писательском Доме творчества – я познакомился и довольно близко сошелся с Иосифом Ильичом Юзовским.
Тогда ходила по рукам еще не опубликованная повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», и мы оба – одновременно – ее прочли. На мой вопрос, какое впечатление произвела на него эта вещь, Юзовский сказал, что очень сильное. И вдруг добавил:
– Но ведь это нельзя!
– Что нельзя? – удивился я.
– Она против социализма, – объяснил он. – А это нельзя.
Сперва я даже не понял: как – нельзя? Почему нельзя? Нельзя, потому что – не пропустят, не напечатают? Потому что писать в таком духе – дело заведомо безнадежное? (Как сказал мне однажды в разговоре на эту тему Виктор Борисович Шкловский: «Понимаете, когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости!»)
Оказалось, однако, что Юзовский имел в виду совсем другое. Он искренне полагал, что писать вещи, направленные против социализма, нельзя по более важным, отнюдь не внешним причинам. Что тут должен действовать гораздо более мощный, сугубо внутренний запрет.
Поясняя эту свою мысль, он рассказал мне такую историю.
В 1927-м году, когда Маяковский опубликовал свою поэму «Хорошо!», он, Юзовский, жил в Ростове. Был он тогда молодой (очень молодой) критик, но местная газета его статьи охотно печатала. Никакого культа Маяковского тогда еще не было и в помине, и без особых сложностей он опубликовал в той же ростовской газете о новой поэме Маяковского очень резкую статью. Статья была просто разгромная, даже издевательская. Достаточно сказать, что называлась она – «Картонная поэма». Во время космополитической кампании, в которой Юзовский шел первым номером, главным злодеем, эту статью ему, разумеется, припомнили. Она стала едва ли не главным пунктом вменявшихся ему в вину преступлений: пигмей поднял руку на гиганта!
Гигант, однако, не счел для себя унизительным, приехав в Ростов, встретиться с осмелившимся поднять на него руку «пигмеем». Более того, он сам разыскал его, зазвал в какой-то шалман, что-то там такое заказал и сурово потребовал объяснений.
Юзовский хоть и был тогда очень молод и, естественно, глядел на Маяковского снизу вверх (не только метафорически, но и буквально: он и в самом деле был очень маленького роста), отрекаться от своей статьи не стал.
Сбивчиво, но очень взволнованно, убежденно он заговорил о том, какая страшная жизнь вокруг и как она непохожа на ту, какую изобразил Маяковский в своей поэме. Вчера, – говорил он, – стреляли в секретаря крайкома. В округе, по лесам бродят вооруженные банды. На улицах города валяются трупы. Люди пухнут от голодухи. А у вас? «Сыры не засижены… Цены снижены…» Какие сыры? Где вы их видели, эти сыры? «Землю попашет, попишет стихи…» Где это, интересно знать, вы увидели этих ваших опереточных крестьян?!
Маяковский слушал, не перебивая. Долго и мрачно молчал. А потом сказал:
– Значит так. Через десять лет в этой стране будет социализм. И тогда это будет хорошая поэма… Ну а если нет… Если нет, чего стоит тогда весь этот наш спор, и эта поэма, и я, и вы, и вся наша жизнь…








