Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Лучше этих нескольких строк он в своей жизни ничего не написал
Когда я работал в «Литературной газете», моим начальником был очаровательный человек – Михаил Матвеевич Кузнецов. Мы сразу с ним подружились: легко перешли «на ты» и называть я его стал фамильярно – Михмат. Такое амикошонство в отношениях с высоким начальством было явлением не то чтобы редким, а прямо-таки уникальным. Михмат и по возрасту был гораздо меня старше, а по субординации – и говорить нечего: я был рядовой литсотрудник (исключительно для красоты слога нас именовали спецкорами), а он – заместитель главного редактора.
По работе, однако, у нас с Михматом постоянно возникали конфликты. И не только у меня одного: у всех сотрудников нашего (литературного) отдела. Близко сойдясь со всеми нами, Михмат – не без некоторых к тому оснований – подозревал каждого из нас в желании протащить на газетные полосы какую-нибудь крамолу. Поэтому любой материал, который мы клали ему на стол, он норовил забодать. Реакция при этом у него всегда была одна и та же. Строго говоря, реакции было две. В одних случаях он говорил:
– Нет, ребята, это не пойдет! Это антисоветчина!
В других случаях фраза звучала несколько иначе:
– Нет, ребята, это не пойдет! Это – жеребятина!
Поскольку по части антисоветчины – равно как и по части того, что он называл жеребятиной, – Михмат не только нам, но и себе самому тоже не очень доверял, он постоянно дул на холодное. Мы же с самым невинным видом уверяли его, что антисоветчина (уже не говоря о жеребятине) в наших материалах ему только мерещится.
И вот вызвал меня однажды Михмат в свой кабинет и строго, заранее пресекая всякую полемику, сказал:
– Это статья Панферова. Я ставлю ее в номер. Ты будешь ее вести. Только, пожалуйста, без всяких этих ваших штучек. Никакой правки… Ни одной запятой… Панферов – это Панферов! Грамотно там или неграмотно, вот так, какой написал, так и напечатаем… Ты меня понял? Ни одной запятой!..
Я пожал плечами и, даже не заглянув в рукопись живого классика, отнес ее в машинное бюро. Потом, так же, не читая, заслал перепечатанный текст в набор. Так же, не читая (зачем читать, если все равно нельзя изменить ни одной запятой?) подписал гранки. Но когда пришла контрольная полоса, я подумал: «Дай-кось все-таки прочту этот бред!» И прочел. И к огромному своему удовольствию обнаружил там такой абзац:
Вот уже сорок лет советский народ, преодолевая неимоверные трудности, по колено в крови, по колено в гвоздях и строительном мусоре, безропотно строит коммунизм!
По колено в крови и по колено в гвоздях – это тоже было неплохо сказано. Но более всего меня восхитило, конечно, слово «безропотно». Вот уж правда: умри, Денис, лучше не напишешь!
«Ну, погоди, – злорадно подумал я о Михмате. – Сейчас я тебе покажу ни одной запятой!»
– Воля твоя, Михмат, – сказал я, войдя к нему в кабинет, – но я не могу выполнить твое распоряжение. Кое-что в статье Панферова все-таки придется поправить.
– Я русским языком тебе сказал! – заорал Михмат. – Ни одной запятой! Неужели непонятно, что эти ваши эстетские штучки тут неуместны! Это Панферов! У него свой стиль! Он, в конце концов, имеет право даже и на безграмотность!..
– На безграмотность, пожалуйста, – сказал я. – Сколько угодно. Но есть вещи, которые мне просто моя гражданская совесть не позволяет… Как хочешь, но в таком виде я эту статью не подпишу…
Тут с Михматом случилась настоящая истерика. Он долго выкрикивал какие-то слова насчет вонючих эстетов с шестого этажа. Орал, что дядя Митя (так мы звали между собой главного нашего врага – заведующего отделом культуры ЦК партии Дмитрия Алексеевича Поликарпова) вскорости нас разгонит и будет совершенно прав…
Но когда он откричался, я все-таки ткнул его носом в тот злополучный абзац.
Продолжать крику Михмата сил уже не было, и ему не оставалось ничего другого, как вникнуть в отчеркнутый мною текст. А когда он вник…
– Предоставляю тебе самому определить, что это такое, – сказал я. – Антисоветчина? Или, может быть, скорее все-таки жеребятина?
Задумчиво взяв свой красный редакторский карандаш, Михмат – с некоторым даже, как мне показалось, сожалением, – вымарал крамольные строки.
Сожаление его было мне понятно. Ведь ничего лучше этих нескольких строк за всю свою долгую жизнь Федор Иванович Панферов не написал.
Аукцион в Доме литераторов
На этом аукционе были выставлены на продажу книги с автографами писателей. Томик сонетов Шекспира в переводах Маршака с автографом Самуила Яковлевича ушел за 100 рублей. (В описываемое время – деньги немалые.)
Когда цена эта была объявлена, из зала прозвучала громкая реплика Ярослава Смелякова:
– Если с автографом Шекспира – даю тысячу!
Научная дискуссия в Институте мировой литературы
Институт Мировой Литературы имени А.М. Горького Российской Академии Наук – учреждение весьма почтенное. И все проходящие там научные дискуссии носят, как правило, характер сугубо академический.
Но на этот раз дело приняло несколько иной оборот.
Обсуждался вопрос: насколько бесспорен тот факт, что автором «Тихого Дона» действительно является Михаил Шолохов?
Дискуссия шла довольно вяло. Почти все высказывавшиеся пели осанну Михаилу Александровичу, говорили о его гениальности и о том, что любое сомнение в его авторстве – прямое кощунство.
Кто-то сказал, что Шолохов не просто русский писатель, он еще и православный писатель. Говорят, он был атеистом? Да, но это ничего не значит, поскольку атеизм на русской земле – это тоже православие.
Писатель Петр Проскурин сказал, что из русских писателей двадцатого века через пятьсот или тысячу лет будут помнить лишь немногих. Этих немногих он уже сейчас мог бы назвать, но делать этого не станет, чтобы не смущать кое-кого из сидящих в зале. И поэтому называет только одного Шолохова.
Остальные высказывались примерно в том же духе.
В этом хоре аллилуйщиков редкие голоса сомневающихся в шолоховском авторстве были еле слышны.
А последнюю точку поставили приглашенные для участия в этой научной конференции земляки Михаила Александровича.
Представитель донского казачества сказал буквально следующее:
– Перед Россией и всеми порядочными людьми в присутствии средств массовой информации хочу заявить, что казаки попросту выпорют тех, кто не верит, что именно Шолохов написал «Тихий Дон». И выпорют как следует! Если на них не действует метод убеждения, придется нам прибегнуть к традиционному казачьему средству. Ну как, казаки? Любо?
И приглашенные станичники дружно гаркнули:
– Любо!
На том научная дискуссия и закончилась.
У художника нет другого выхода
В книге А. Солженицына «Бодался теленок с дубом» остановил меня такой абзац:
…необъяснимым путем вырвался в «Ди Цайт» 5 декабря отрывок из «Прусских ночей» и обещалась вскоре вся поэма! Это удалось остановить… Но тут слух пришел, что и в Москве поэму уже читают. Я кинулся со следствием по Москве, разъяснилось: некие добродеи из членов СП, считавшие опасным меня защищать, для меня после исключения считали уже не опасным ничто – и решили… распространять «Прусские ночи».
На самом деле всё это было не совсем так. Строго говоря, даже совсем не так. Никакие «добродеи из членов СП» ничего не считали и ничего не решали. А утечка действительно произошла.
Случилось это так.
Пришла однажды ко мне наша давняя приятельница и соседка Мима Гребнева и говорит:
– Хочешь поэму Солженицына почитать?
Еще бы! Конечно, я хотел.
Читать при ней, наспех, мне не хотелось, и я уговорил ее оставить мне рукопись на один день.
Мима от солженицынской поэмы была в восторге. Именно этот восторг и побудил ее, нарушив все правила конспирации, показать поэму мне и даже оставить ее у меня на целые сутки. Я же, прочитав её, по правде сказать, особого восторга не испытал: стихи, как мне показалось, – не его, Солженицына, стихия. Хотя были там и яркие, талантливые строчки. Некоторые даже навсегда впечатались в память. Например, вот эти:
Жданов с платным аппаратом,
Шагинян, Сурков, Горбатов,
Главный фокусник – Илья…
Мог таким бы стать и я.
Прочел я эту поэму и совсем было уже собрался отнести ее в соседний подъезд Миме, но помешал Мандель. Он появился, как всегда, без предупреждения, без телефонного звонка. То есть телефонный звонок был: он позвонил снизу, из подъезда, и сказал, что едет ко мне из своего Беляева. Не прошло и минуты, как раздался звонок в дверь нашей квартиры, и Эмка, очень довольный тем, какой меня (снова, уже не в первый раз) разыграл, радостно возгласил с порога:
– Мимо тещиного дома я без шуток не хожу…
Эта шутка у него была постоянной. Как постоянной была и фраза, которой он объяснял обычно свою манеру приходить к кому-нибудь из друзей, живущих в нашем доме, с самого утра и сидеть чуть ли не до вечера. Если друг, которого он осчастливил своим визитом, пытался дать ему понять, что хотел бы хоть час-другой посидеть за письменным столом – нельзя же целый день провести в праздной болтовне, надо ведь и работать – Эмка отвечал:
– Понимаешь, солнышко! Тот день, когда я еду в поликлинику, он у меня уже все равно пропал…
Вот и в этот раз, поняв, что день уже все равно пропал, я решил отложить свой визит к Миме до вечера. А потом, подумав, что не дать Эмке поэму Исаича, которого он боготворил, было бы просто подло, сказал:
– Хочешь поэму Солженицына прочесть?
Конечно, он хотел.
Ну а дальше события развивались стремительно. Прочитав поэму, Эмка, вопреки всем моим ожиданиям, задерживаться у меня не стал, а сразу куда-то заторопился. И, как это всегда бывает с людьми, отмеченными перстом Божиим, выйдя от меня и пройдя буквально несколько шагов, наткнулся на Солженицына.
– Александр Исаич! – радостно заорал он. – А я только что вашу поэму читал!
– Что?.. Как?.. Где?
– У Сарнова…
Вот так и вышло, что Александр Исаевич Солженицын нанес мне персональный визит.
Надо сказать, что это короткое – в полном смысле слова мимолетное – знакомство с ним произвело на меня совершенно оглушительное впечатление. И отнюдь не только потому, что на меня подействовал гипноз его имени. Этот человек мог произвести (и наверняка производил) такое впечатление задолго до того, как имя его стало живой легендой.
Когда я впервые так близко увидел его, он только начал отпускать бороду. Борода была еще не толстовская, даже не «Достоевская», а – короткая, шкиперская. И во всем его облике виделось что-то офицерское, спортивное – чёткое, ловкое, быстрое. Он был обворожительно любезен, как мне показалось, даже чуть-чуть играл, наслаждаясь своей подчеркнутой куртуазностью. Но за этой безукоризненной любезностью чувствовался холодок хорошо ощутимого расстояния между ним и мною. Дистанция эта сохранялась на протяжении всей нашей встречи и ни на миг не была нарушена.
Я позвонил Миме, чтобы узнать, дома ли она. К телефону никто не подошел. Я успокоил Александра Исаевича, сказав, что ждать нам наверняка придется недолго. Так оно и вышло. Но эти недолгие минуты ожидания для меня оказались довольно томительными. Все, что мог сообщить ему на интересующую его тему, я уже сказал. А вести праздные, ни к чему не обязывающие, пустые разговоры с ним мне, естественно, не хотелось.
О чем-то все-таки говорили… Не прекращая разговора, он несколько раз вынимал блокнот и что-то записывал, не забывая всякий раз извиниться предо мною. Я сказал, что и у Толстого читал, и по себе знаю, что мысль надо схватывать в тот самый миг, когда она к тебе пришла, иначе она потеряет свою силу, будет сформулирована уже гораздо менее точно – вяло, расплывчато. Он и тут объяснил мне, что дело совсем не в том. Вынимал блокнот и делал свои записи он вовсе не потому, что его осенила какая-то мысль и он боялся, что если тотчас же ее не записать, она ослабеет. Обыкновенно у человека, сказал он, уходит восемь часов на сон, восемь часов на работу (кажется, он выразился как-то иначе, назвав эти восемь часов активным временем, что-то в этом роде). Остается, таким образом, еще восемь часов, которые, как правило, уходят неизвестно на что. Так вот, сказал он, я не могу позволить себе такую роскошь, я стараюсь, чтобы у меня все время, остающееся мне от сна, все эти шестнадцать часов, были активными…
Разговаривая, я все время названивал Гребневым. Но слышал только долгие гудки. Александр Исаевич нервничал. И тогда вдруг меня осенило, что наверняка всё можно выяснить у Бахновых. Жили они с Гребневыми рядом – квартира к квартире. И не было на свете более близких друзей. Никаких секретов друг от друга у них, конечно, быть не могло. Позвонил Бахновым и, услыхав голос Нели, жены Владика, я, ничего не объясняя, спросил, можно ли к ним сейчас заглянуть на минутку. Да, конечно, – сказала Неля.
И мы пошли.
Когда она открыла нам дверь и узнала моего спутника, у нее подкосились ноги. Но, сохраняя – хоть и с трудом – самообладание, она провела нас в крошечный кабинет Владика. Первое, что сразу бросилось нам там в глаза, был большой – как мне тогда показалось, огромный – фотопортрет Солженицына, глядящий на нас из застекленного стеллажа с книгами. Александр Исаевич цепким свои взором эту деталь интерьера, конечно, сразу углядел. По моим понятиям она должна была если не умилить, так хоть немного смягчить его. Но, как я теперь понимаю, она только усилила его неприязнь к «добродеям из членов СП», у которых достало смелости только на то, чтобы выставить у себя дома на всеобщее обозрение его портрет, но оказалось слишком ее мало, чтобы опрометью кинуться защищать его.
Кстати, в том же «Теленке», спустя лишь несколько страниц после упоминания об этих презренных «добродеях», Александр Исаевич так объясняет, почему он сам не выступил в защиту Владимира Максимова, а до него – Синявского и Даниэля, а потом – и других преследуемых властями диссидентов:
А я не защищал и его, как остальных, всё потому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе прочие долги. И по сегодня: не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.
Простая мысль, что такое же разрешение имеет право дать себе и какой-нибудь другой художник, ему в голову не приходила. Да он, конечно, и не мог представить себе, что среди этих самых «Добродеев из членов СП» отыщется хоть один истинный художник. С какой стати вдруг может он там среди них оказаться?
Вспомнил это я – так, к слову. А на самом деле в этом его убеждении я его ничуть не виню. Признаю, что у него были основания так про нас думать.
Вернусь, однако, к своему сюжету.
Так и не опомнившимся от внезапного появления «бога на машине» Неле и Владику он задал несколько коротких, быстрых вопросов, самим темпом своим и лаконичностью исключающих слишком многословные и не слишком вразумительные ответы. После недолгих колебаний они раскололись. Выяснив, откуда взялась принадлежащая им с Мимой машинописная копия поэмы, Александр Исаевич сказал, что изымает ее. Узнав, что есть еще и другая копия – в Уфе, у Нелиной мамы, – он разрешил пока там ей и оставаться. При условии, конечно, чтобы никаких других копий снимать с неё не смели. После еще нескольких таких же коротких, четких распоряжений он встал и откланялся.
Выйдя вместе с ним из подъезда, я спросил, почему он так встревожился, узнав, что произошла утечка. «Прусские ночи», конечно, крамольнее и «Ракового корпуса», и «Круга». Но он и без того так далеко уже зашел в своем противостоянии с властью, что еще одна утечка вряд ли что-нибудь изменит.
Тут я, конечно, был не прав. Распространение «Прусских ночей» в тот момент было крайне для него опасно. Но растолковывать мне это, да и вообще откровенничать со мною он не стал. А почему поднял тревогу, объяснил так:
– У меня железный порядок. Если я решил какую-нибудь вещь пустить, я нажимаю кнопку. А без моей команды никаких неподконтрольных утечек быть не должно. И вы не могли ни одной рукописи моей прочесть, если не я сам ее пустил.
– Как сказать, – возразил я. – Вот, например, я слышал такое словосочетание: «Архипелаг ГУЛАГ».
Он внимательно поглядел на меня:
– А вы встречали хоть одного человека, который говорил бы вам, что он эту книгу читал?
– Нет, – признался я. – Не встречал.
– Вот то-то.
Кажется, я еще о чем-то спросил его. Он – всё так же любезно – удовлетворил моё любопытство, и, еще раз извинившись, что вынужден был обеспокоить, попрощался. И тут вдруг в поле моего зрения попали его глаза. Не могу сказать, что я увидел в этих глазах. Знаю только, что в этот момент я с непререкаемой ясностью понял, всей кожей почувствовал, что, одарив меня прощальной улыбкой, он в ту же секунду забыл о моем существовании.
Это был его единственный шанс
Елена Сергеевна Булгакова перед смертью мужа поклялась ему, что не умрет, пока не опубликует его главную книгу – роман «Мастер и Маргарита». И она выполнила эту свою клятву.
Как только ей показалось, что настал наконец тот час, которого она так долго ждала, она отнесла рукопись романа в журнал «Москва».
Казалось, это было чистым безумием. Единственным журналом в то время, который мог решиться напечатать Булгакова, был «Новый мир» Твардовского. Но «Новый мир» уже только что опубликовал «Театральный роман», исчерпав таким образом свой лимит. И Елене Сергеевне не оставалось ничего другого, как пойти в «Москву». Не в «Октябрь» же – к Кочетову!
Главным редактором «Москвы» был тогда Евгений Поповкин, автор романа «Семья Рубанюк». Роман этот я не читал, но думаю, что он был похож на роман Кочетова «Братья Ершовы», который я тоже не читал.
Образованный читатель, вероятно, уже отметил, что старая шутка эта украдена мною у Генриха Гейне. Это он сострил однажды про какого-то немецкого поэта, своего современника, что никогда его не читал, но думает, что он похож на… – тут он назвал имя другого своего современника, которого он тоже не читал.
Если же без шуток, то имя Поповкина стояло в моем сознании в одном ряду с Сартаковым, Пермитиным, Закруткиным и прочими забытыми ныне корифеями соцреализма, о которых кто-то хорошо сказал, что писателями они могли быть только при поддержке армии и флота.
Но, как оказалось, чем-то Евгений Ефимович Поповкин от них от всех всё-таки отличался.
Прочитав «Мастера и Маргариту», он сказал Елене Сергеевне, что напечатать этот роман в его журнале совершенно невозможно.
– Но, – добавил он, – я ведь понимаю, что это единственный мой шанс остаться в истории литературы.
И – совершил невозможное. Напечатал.
Огонь упадёт с неба
Когда в редакции «Нового мира» появилась повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», Твардовский, прежде чем начать трудную и почти наверняка обреченную на неуспех борьбу за нее, дал ее прочесть некоторым ближайшим своим друзьям: помимо всего прочего хотел заручиться их поддержкой. В числе первых ее читателей (если не считать сотрудников редакции) был Самуил Яковлевич Маршак.
Рассказывая мне о ней, он, между прочим, сказал:
– Я всегда говорил Александру Трифоновичу. Надо терпеливо, умело, старательно раскладывать костер. А огонь упадет с неба…
Рукопись «Одного дня…» в «Новый мир» принес Лёва Копелев. Никаких таких слов про огонь, упавший с неба, он при этом не говорил. Просто отдал рукопись Асе Берзер и, как-то не слишком даже ее рекомендуя, попросил прочесть: то ли побаивался хвалить, то ли ему и в самом деле повесть не шибко нравилась и отдать ее в журнал он вызвался просто по дружбе с Александром Исаевичем. Но Ася сразу поняла, какого значения и масштаба вещь свалилась с неба ей в руки, и, улучив момент, отдала ее – сказав все полагающиеся в этом случае слова, – Твардовскому.
Твардовский рукопись взял, пообещав прочесть ее в тот же вечер. Читать начал поздно, уже лёжа в постели. Но, прочитав первые страницы, как он потом рассказывал в редакции, понял (лучше сказать, почувствовал), что читать такую вещь лёжа нельзя. Встал, оделся, сел к столу. Дочитав до конца, вернулся к началу. Стал читать снова: не мог оторваться. Тогда же твердо решил, что сделает всё – возможное и невозможное, – чтобы повесть была напечатана.
Друзья и соратники Александра Трифоновича по журналу его в этом намерении дружно поддержали. Но ближайший из них, правая его рука – Александр Григорьевич Дементьев, – человек, бесконечно Твардовскому и журналу преданный, но битый, а потому осторожный, – все-таки не преминул с глазу на глаз сказать ему:
– Учти, Саша! Даже если нам удастся эту вещь пробить, и она будет напечатана, они нам этого никогда не простят. Журнал на этом мы потеряем.
Умный был человек: как в воду глядел!
Твардовский не спорил. Понимал, что тёзка говорит дело.
– А ты ведь понимаешь, Саша, – продолжал Александр Григорьевич, – что такое наш журнал. Не только для нас с тобой. Для всей России…
– Понимаю, – сказал Твардовский. – Но на что мне журнал, если я не смогу напечатать это?