355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Перестаньте удивляться! Непридуманные истории » Текст книги (страница 32)
Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 21:00

Текст книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Не люблю я его…

Почти все театральные и литературные критики, раздавленные железной пятой Государства как «безродные космополиты», когда гроза миновала, к прежней своей профессии уже не вернулись. Борщаговский, сочинив пухлый исторический роман «Русский флаг», стал прозаиком. Данин, до войны окончивший химфак и физфак МГУ, стал писать книги о физике и физиках. А Борис Владимирович Яковлев посвятил себя, как тогда говорили, ленинской теме. Как с конвейера, сходили с его письменного стола сочинения: «Ленин-публицист», «Ленин и книга», «Образ Ленина в советской прозе 60-х годов», «Ленин и Гёте», «Ленин и советский театр», «Ленин в Париже»… Главный же труд, которому он намеревался посвятить остаток своей жизни, должен был называться – «Автобиография Ленина». Автобиографией, как известно, называют обычно биографию, сочиненную самим героем повествования. Но вот в этом и состояла оригинальность хитроумного яковлевского замысла: задуманную им «автобиографию» он как раз и намеревался слепить из текстов самого Ленина: отрывков из ленинских писем, книг, статей, выступлений…

А до «землетрясения» Борис Яковлев был довольно известным литературным критиком. Известен он был в основном статьями погромного свойства. Одной весьма бойкой своей статьей он уничтожил Велимира Хлебникова. Другой – еще более хлесткой – растоптал Александра Грина. (Из нее мне запомнилась только одна фраза. Но какая! «Всякие были в России писатели, – писал он там, – талантливые и неталантливые, реакционные и прогрессивные. Но Грин от них от всех отличался одним совершенно поразительным свойством: он не любил свою Родину».)

Все эти статьи Борису Яковлеву заказывал Константин Михайлович Симонов. С тем, разумеется, чтобы публиковать их в своем журнале. (Он был тогда главным редактором «Нового мира», а Б. Яковлев заведовал в том же журнале отделом критики.)

Когда разразилась гроза – то есть когда оказалось, что Б. Яковлев (Хольцман), только что разоблачивший космополита-Грина, сам-один из тех, кого еще неистовый Виссарион называл «беспачпортными бродягами в человечестве», – Константин Михайлович, естественно, тут же его из журнала уволил. (Это я говорю ему не в укор: не в его власти было поступить иначе.)

С Яковлевым у Симонова личных отношений не было: только служебные. А с другим «безродным космополитом» – Александром Михайловичем Борщаговским – он дружил. Поэтому, когда стряслась с ним эта беда, он, подробно расспросив его о том, как тот собирается жить и чем заниматься, чуть ли не силком всучил ему довольно крупную сумму денег, чтобы тот лёг на дно и спокойно писал свой «Русский флаг». Яковлев же, не смея обратиться к Симонову прямо, но зная о добрых отношениях с ним Борщаговского, попросил Александра Михайловича, чтобы тот выцыганил для него у Симонова какую-то справку. Какое-то там письмо от редакции «Нового мира» в Спецхран Ленинской библиотеки, в котором бы говорилось, что такой-то, мол, не тунеядец, а полезный член общества: работает над «Автобиографией Ленина».

Выслушав Борщаговского, Симонов сказал:

– Справку я ему, конечно, дам. Но, по правде говоря, не люблю я его… Ну что это такое! Надо какую-нибудь гадость о Хлебникове написать? Пожалуйста! О Грине? Извольте, можно и о Грине…

Для тех, кто не вполне уяснил суть дела, еще раз напоминаю: темы и сюжеты всех этих статей – и о Хлебникове, и о Грине – Б. Яковлеву подсказывал не кто иной, как он сам – К.М. Симонов. И не просто подсказывал: все эти погромные статьи он ему официально (как редактор журнала) заказывал.

Но, в отличие от нынешних наших «новых русских», тоже вынужденный прибегать время от времени к заказным убийствам, Константин Михайлович, как истинный аристократ, сохранял за собой право искренне презирать нанимаемых им для этой цели киллеров.

Как я узнал, что такое суд Линча

Про суды Линча я только читал в книжках. И никогда не думал, что мне доведется самому побывать на таком суде. Однако – пришлось.

В Литературном институте, где я учился, были так называемые творческие семинары. Вели их известные писатели и поэты. Студенты, мечтающие стать поэтами, ходили в семинар Сельвинского или Луговского. Семинарами прозаиков руководили Паустовский и Федин. А был еще семинар критиков, которым руководил Федор Маркович Левин. Человек он был опытный, знающий, о многом мог нам порассказать, и наверняка нам всем было чему у него поучиться. Но мы роптали. Нам на его семинарах было смертельно скучно. Мы завидовали прозаикам и поэтам: у них там происходили какие-то бурные споры, ломались копья, от незадачливых дебютантов летели пух и перья. У нас же все было тихо, мирно и – скучно. О чем мы, не смущаясь, прямо говорили добрейшему Федору Марковичу. И он – соглашался. Но поделать ничего не мог, поскольку, как сказал бессмертный Шота Руставели, из кувшина вылить можно только то, что было в нем.

И вот однажды, придя на очередной семинар, Федор Маркович сказал:

– Я всё думаю, как бы нам с вами оживить наши занятия. А тут – на ловца и зверь бежит. Сегодня по дороге в институт встретил – кого бы выдумали? – Иосифа Ильича Юзовского. Слово за слово – разговорились. И он сказал, что только что закончил одну весьма злую и острую статью. А я возьми да и скажи: не согласились бы вы прийти к нам на семинар и прочесть ее моим башибузукам? И он, представьте, согласился…

Мы, конечно, обрадовались: какое-никакое, а развлечение. А я, признаться, даже с нетерпением стал ждать следующего семинара: как-то в букинистическом я купил книгу старых (еще 30-х годов) театральных фельетонов Юзовского и с наслаждением прочел ее, от души завидуя остроте и легкости его пера.

Но на следующий семинар Юзовский к нам прийти почему-то не смог. А потом…

Потом разразилась катастрофа: в «Правде» появилась статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», положившая начало печально знаменитой кампании. Группа «безродных космополитов», как узнала страна из этой и множества других последовавших за ней статей, собиралась в ресторане «Арагви», вынашивая там свои злодейские планы. В чем конкретно эти планы состояли, толком не сообщалось: то ли они собирались взорвать Кремль, то ли пытались очернить какую-то пьесу Софронова. Ясно было только одно: нет сейчас у советского народа более злых, коварных и опасных врагов, чем эти театральные критики. И самым опасным, самым отвратительным из них всех был не кто иной, как Иосиф Ильич Юзовский.

Список «безродных космополитов» разрастался, что ни день пополняясь все новыми и новыми именами. И вот уже в какой-то газете мелькнуло в этом списке имя нашего Федора Марковича.

И вот он стоит – бледный, растерянный – перед толпой жаждущих его крови преподавателей и студентов. И каждый спешит крикнуть из зала свое «распни его!», лично, собственными руками подтолкнуть несчастную жертву еще на шаг ближе к разверзшейся перед ней пропасти.

– Этот затаившийся до поры до времени враг, этот волк в овечьей шкуре, – упиваясь своим красноречием гремит с трибуны один из самых тихих и незаметных наших «семинаристов», – решился наконец сбросить маску! Наглость его дошла до того, что он посмел пригласить к нам на семинар безродного космополита Юзовского! Чтобы мы, видите ли, поучились у него мастерству критика…

– Позор! – ревет зал.

Федор Маркович порывается что-то сказать. Ему не дают. Из зала несутся злобные выкрики:

– Не надо!.. Чего там!.. Всё ясно!

Но председательствующий, играя в демократию, все-таки предоставляет ему слово.

– Позвольте… Я сейчас вам всё объясню, – начинает он. – Студенты, участники моего семинара жаловались, что наши занятия проходят скучно, неинтересно… Я думал: как бы нам их оживить. И вот недавно, по дороге в институт, я случайно встретил Юзовского…

– Ха-ха!.. Случайно! – злорадно хохочет зал.

– Клянусь вам, совершенно случайно, – прижимает руку к сердцу Федор Маркович.

И даже я, точно знающий, что бедный старик говорит чистую правду, с ужасом чувствую, что это его искреннее объяснение звучит сейчас жалко и совсем не убедительно.

А из зала несется:

– Гы-гы!.. Го-го-го!..

В голове у меня почему-то вертится: «С Божией стихией царям не совладать…» Каким царям? При чем тут царь? Ну да… Стихия… Не Божья, конечно, но – стихия…

Да, это была стихия. Страшная, неуправляемая стихия темных чувств и низменных побуждений, вдруг выплеснувшихся из глубин подсознания, с самого дна уязвленных, изувеченных человеческих душ…

Так я думал тогда. А на следующий день другой эпизод той же эпопеи ясно показал мне, что разбушевавшаяся стихия эта была не такой уж неуправляемой.

Управляемая стихия

Исключали из комсомола Гришу Поженяна. Он тоже попал в космополиты. В паспорте у него значилось – «еврей». Он уверял, что евреем записался из чистого благородства, хотя и не скрывал, что мама его – еврейка. Но отец – чистопородный армянин.

– А у вас в институте считалось, что Поженян наполовину еврей, наполовину армянин? – спросил меня однажды (много лет спустя) Борис Слуцкий.

– Да, – сказал я. – А у вас в Харькове?

– У нас в Харькове, – без тени улыбки ответил он, – считалось, что он наполовину еврей, наполовину еврей.

Как бы то ни было, фамилия у Гриши была армянская, и это был не псевдоним, а настоящая, подлинная его фамилия, так что раскрыть скобки, написав про него «Поженян», а в скобках – «Хольцман» или «Рабинович» было невозможно.

Тем не менее его причислили к космополитам.

В какой-то газете (кажется, в «Комсомольской правде»), в большой статье о космополитах, окопавшихся в Литературном институте, промелькнула фраза: «Вождь эстетствующих юнцов и космополитёнок Поженян».

Этого было более чем достаточно.

Но в «послужном списке» Поженяна, с которым наши институтские партийные и комсомольские вожди вытащили его на голгофу, была одна слабина. Перечень его грехов был велик. Но это всё были грехи не идеологические. Так врезал кому-то в уборной ЦДЛ, что тот надолго ушел в нокдаун. Нагрубил директору института – Федору Васильевичу Гладкову. Тот в ярости крикнул: «Вон! Чтобы ноги вашей не было в моем кабинете!» Гриша исполнил это приказание буквально: встал на руки и вышел из директорского кабинета на руках.

Всё это было, конечно, возмутительно. Но объявить его на этом основании космополитом наши заправилы все-таки не решались. Для полноты картины позарез необходим был какой-то идеологический грех. И такой грех нашелся. Припомнили и в конце длинного списка прегрешений записали: «За беспринципное поведение в деле Сарнова».

В чем состояло это злополучное дело, я тут рассказывать не буду. Скажу только, что было оно достаточно громкое и вполне идеологическое. Сверху была спущена установка во что бы то ни стало меня исключить, иначе всю нашу организацию будут «укреплять» (то есть разгонят), а «беспринципность» Поженяна состояла в том, что он – один из немногих – добивался, чтобы я отделался строгим выговором.

Когда последний пункт в длинном перечне поженяновых грехов был оглашен, я забился в самый дальний угол. Но спрятаться мне не удалось. Один из присяжных ораторов, вылезших на трибуну, сразу усек нелогичность происходящего: Поженяна исключают за беспринципное поведение в деле Сарнова, а сам Сарнов сидит тут, в этом же зале, в качестве зрителя…

– Мы не молчали! – гремел он. – Это неправда, что мы, как тут кто-то сказал, занимали примиренческую позицию… Мы вели непримиримую идейную борьбу… Взять хоть того же Сарнова, с которым мы боролись в прошлом году!.. А сейчас этот самый Сарнов, как ни в чем не бывало, ходит по нашим институтским коридорам с высоко поднятой головой!..

– Позо-р! – взревел зал.

Противная тошнота подступила у меня к горлу.

Целый годя висел в воздухе. (Был исключен из комсомола и из института с жуткой формулировкой: «За политическое хулиганство», могли и посадить.) И вот только-только всё более или менее обошлось… Сейчас все начнется снова, по второму кругу. И теперь-то мне уж точно не уцелеть…

– Верно!.. Правильно!.. Мы боролись, а он… Как ни в чем не бывало!.. Где он там?!. Давай его сюда!.. Пусть объяснит собранию, как сумел снова пролезть в наши ряды! – неслось из зала.

И тут где-то там, в первых рядах, поднялся человек и медленно пошел к трибуне. Я хорошо знал его. Это был секретарь райкома комсомола – тот самый, который в прошлом году, когда меня исключали, доказывал, что строгий выговор – слишком мягкая для меня кара. Выйдя на трибуну, он сказал:

– Должен проинформировать вас, что Центральный Комитет ВЛКСМ только что восстановил товарища Сарнова в рядах ВЛКСМ.

И – всё! Как отрезало! Мгновенно забыв о моем существовании, собрание снова обратило весь свой гнев на Поженяна, продолжая сладострастно перебирать все его многочисленные преступления, самым страшным из которых так и продолжало значиться «беспринципное поведение в деле Сарнова».

Товарищ Сталин нас учит…

В Литературном институте, где я учился, преподаватели были самые разные. Бок о бок с блестящими университетскими профессорами, учеными мирового класса – такими, как Валентин Фердинандович Асмус, Сергей Михайлович Бонди, Сергей Иванович Радциг, Александр Александрович Реформатский, – трудились на ниве нашего просвещения и люди не шибко грамотные, а порой и совсем неграмотные.

Безусловным лидером среди последних был заведующий кафедрой военного дела полковник Львов-Иванов. Многие его словесные перлы стали нашей институтской легендой, передававшейся из поколения в поколение. Самым знаменитым из них было такое его заявление, вызвавшее бурное веселье мужской и смущенное хихиканье женской части нашего студенческого коллектива:

– Предупреждаю! Студентки, не удовлетворившие начальника кафедры военного дела, к экзаменам допущены не будут.

В другой раз, выступая на собрании, он так охарактеризовал недопустимую разболтанность и недисциплинированность нашей студенческой вольницы:

– Давно уже дан звонок на занятия. Захожу в мужское общежитие. Сидит Мандель. Без штанов. Пишет стихи. Захожу в женское общежитие – та же картина.

Полковник, впрочем, был человек славный. Чего не скажешь о некоторых других наших преподавателях, словесные перлы которых тоже записывались и со смехом повторялись институтскими остряками.

Особенно славились такими перлами профессора, преподававшие нам «науку наук».

Старый большевик Ветошкин, читавший курс «основ марксизма-ленинизма», на первом же занятии ошеломил нас сообщением, что марксизм не появился на свет в готовом виде, как Венера из головы Юпитера. Имелась в виду, понятное дело, не Венера, а Афина Паллада, то есть – Минерва. Но разбираться в тонкостях античной мифологии нашему лектору было не с руки. У него были совсем другие, куда более важные заботы: надо было постоянно следить за быстро меняющейся картиной истории ВКП(б), которую он нам преподавал.

Помню, сдавая ему зачет и рассказывая о том, как в партии дебатировался знаменитый вопрос о явке Ленина на суд, я брякнул, что за явку голосовали Каменев и Зиновьев.

– Каменев, Каменев, – поправляя меня, буркнул Ветошкин.

– Ну да, Каменев и Зиновьев, – повторил я, не понимая, чем я ему не угодил: эти два деятели всегда поминались у нас парой, как сиамские близнецы.

– Каменев, Каменев, – снова недовольно буркнул Ветошкин. Но как-то неуверенно буркнул, словно бы про себя. И какая-то странная страдальческая гримаса исказила в этот миг его лицо.

Лишь много лет спустя я понял, где тут была зарыта собака. В отличие от меня, Ветошкин знал, что Зиновьев, прятавшийся вместе с Лениным в шалаше, никак не мог в то время выступать за явку Ленина на суд. Но прямо сказать мне об этом несчастный профессор боялся: а чёрт его знает, какая нынче на этот счёт установка? Может, недотепа-студент лучше знает, почём нынче ходят эти мертвые души? Пролить свет истины на мое невежество он не посмел, но нечаянный мой поклеп на Зиновьева был для него – как фальшивый звук для музыканта.

Еще более колоритной фигурой был профессор Шестаков, читавший нам курс истмата и диамата. На любой его лекции можно было отметить не менее десятка разных комических словесных оборотов, каждый из которых мог соперничать с самыми яркими перлами полковника Львова-Иванова.

– Среди жителей Полинезии, – задумчиво и даже с некоторым изумлением сказал он однажды, – считаются вполне допустимыми такие аморальные поступки, как, например, людоедство.

При этом он очень хотел выглядеть человеком не только цивилизованным, но даже и не чуждым каких-то художественных, литературных интересов. Как-то раз во время лекции, прогуливаясь между рядами, он взял из рук одного студента томик Пастернака, который тот увлеченно читал, заглянул в него и тут же весьма находчиво вставил в свою лекцию стихотворную цитату:

– Вот так, – сказал он, – выражаясь словами поэта, образ входит в образ, и предмет сечёт предмет…

Заведующий кафедрой марксизма-ленинизма профессор Леонтьев, в отличие от этих своих коллег, был человек грамотный. Речь его удручала своей унылой правильностью, не оживлялась ни единым ляпом, и на лекциях его мы тосковали: записывать за ним было нечего.

Но одно его замечательное высказывание я все-таки запомнил.

Шла знаменитая кампания по борьбе с космополитизмом.

Профессор Леонтьев важно восседал на председательском месте за столом президиума, а вокруг бушевал самый что ни на есть доподлинный суд Линча.

– В президиум поступила записка, – вдруг возгласил профессор, – в которой утверждается, будто под видом борьбы с космополитизмом наша партия ведет борьбу с евреями.

Зал притих. В том, что дело обстоит именно так, никто не сомневался. Отрицать это было трудно. Однако и признать справедливым такое клеветническое утверждение было невозможно. Все с интересом ждали, как профессор вывернется из этой, им же самим созданной тупиковой ситуации. (Если даже такая записка и в самом деле была послана в президиум собрания, отвечать на нее было совсем не обязательно: никто не тянул профессора за язык, не заставлял зачитывать ее вслух.)

Убедившись, что аудитория готова внимать его объяснениям, профессор начал той самой классической фразой, к которой прибегал обычно в таких случаях во время своих лекций:

– Товарищ Сталин нас учит…

И раскрыв специально принесенный из дому сталинский том, он торжественно прочел заранее заготовленную цитату:

– «Советский народ ненавидит немецко-фашистских захватчиков не за то, что они немцы, а за то, что они принесли на нашу землю неисчислимые бедствия и страдания».

И назидательно подняв вверх указательный палец, заключил:

– Вот так же, товарищи, обстоит дело и с евреями.

Голос из хора

А вот еще один, наверно, самый жуткий из всех известных мне эпизодов эпохи «судов Линча». Много раз я пытался изобразить его на бумаге. Но у меня ничего не получалось. И вдруг – наткнулся на рассказ о нем в книге Леонида Зорина «Авансцена». Переписываю его оттуда дословно.

Помню, как партия изгоняла из неподкупных своих рядов несчастного Иоганна Альтмана. Председательствовал, как обычно, Софронов. Он возвышался над залом как памятник, дородный, могучий, несокрушимый, помесь бульдога и слона.

– Мы будем сегодня разбирать персональное дело Иоганна Альтмана, двурушника и лицемера, буржуазного националиста… Цинизм этого человека дошел до того, что он развел семейственность даже на фронте. На фронте! И жена его и сын устроились во фронтовой редакции под теплым крылышком мужа и папы. Впрочем, сейчас вам подробно расскажут.

На трибуне появляется тощий, с лицом гомункулуса, человечек:

– Все так и есть, мы вместе служили, я наблюдал эту идиллию. Пригрел и свою жену и сына.

Зал: Позор! Ни стыда, ни совести! Гнать из партии! Таким в ней не место!

Альтман пытается объясниться:

– Я прошу слова. Я дам вам справку.

Общий гул: Нечего давать ему слово! Не о чем тут говорить! Позор!

Альтман едва стоит. Он бел. Капли пота стекают с лысого черепа. Вдруг вспоминаешь его биографию: большевик, участник Гражданской войны. Статьи, которые он писал, были не только ортодоксальными, но и фанатически истовыми. Я вижу растерянные глаза, готовые вылезти из орбит, – он ничего не понимает.

Голос: Была жена в редакции?

Альтман: Была.

– Был сын?

– Был и сын.

Рёв: Всё понятно. Вон с трибуны!

Альтман: Две минуты! Я прошу две минуты…

Наконец зал недовольно стихает. Альтман с усилием глотает воздух, глаза в красных прожилках мечутся, перекатываются в глазницах. Голос срывается, слова не приходят, он точно выталкивает их в бреду:

– Жена должна была ехать в Чистополь… С другими женами писателей… Но ведь она – старый член партии… Она стала проситься на фронт… Настаивала… Ну что с ней делать? Сорок шесть лет, кандидат наук… Всё-таки пожилая женщина. Поэтому я ее взял в редакцию… Она работала там неплохо… даже получила награды… Возможно, ей надо было поехать вместе с другими… женами… в Чистополь. Возможно… Она не захотела… Я взял ее в редакцию. Верно.

Он снова вбирает воздух в пылающее пересохшее горло.

– Теперь – мой сын… Когда война началась, ему было только пятнадцать лет. Конечно, он тут же сбежал на фронт. Его вернули. Он снова сбежал. Опять вернули. Опять он пытался. Он сказал: папа, я всё равно убегу. И я понял – он убежит. Что делать – так уж он был воспитан. Тогда я и взял его в редакцию. Просто другого выхода не было. И вот в возрасте пятнадцати лет четырех месяцев, исполняя задание, мой сын был убит. Мой сослуживец, который сейчас говорил о семейственности, вместе со мной стоял на могиле моего мальчика… вместе со мной…

Прочитав этот рассказ в книге Зорина, я подумал, что это, может быть, единственный случай, когда история, давно живущая в моей памяти и настойчиво требующая, чтобы я ее записал, изложена так, что мне совсем не хочется переписать ее по-своему. Лучше и точнее, чем это сделал автор «Авансцены», мне ее не написать. Но кое-что к тому, что вы только что прочли, я все-таки хочу добавить.

– Этот человек… Он вместе со мной стоял на могиле моего мальчика… вместе со мной… – сказал Альтман. И замолчал.

Зал, битком набитый озверевшими, жаждущими свежей крови линчевателями, тоже молчал. И в этой наступившей вдруг на мгновение растерянной тишине как-то особенно жутко прозвучало одно короткое слово – не выкрикнутое даже, а просто произнесенное вслух. Не слишком даже громко, но отчетливо, словно бы даже по слогам:

– Не-у-бе-дительно…

Слово это скрипучим своим голосом выговорил Лазарь Лагин, автор любимой мною в детстве книги «Старик Хоттабыч». И оно, как говорится, разбило лёд молчания.

Суд Линча продолжался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю