355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ба Цзинь » Избранное » Текст книги (страница 39)
Избранное
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:15

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Ба Цзинь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)

73
«ПЕСНЬ О СОКОЛЕ»

В связи с торжествами по случаю 100-летия годовщины со дня рождения Лу Синя журнал «Шоухо» заказал мне статью, и я написал «Вспоминая об Учителе Лу Сине». Статья получилась небольшая, но написана она от сердца. Я встречался с Лу Синем – память моя еще хранит яркие впечатления от этих встреч. Вспоминая о том, что было 45–46 лет назад, я представляю себе Учителя так живо, будто вижу его воочию, так что у меня есть собственное мнение о том, каким человеком был Учитель. Я так хотел снова непринужденно беседовать с Учителем, но я не верю в существование «загробного мира» или «подземного царства», а скоро уже придет время и мне «обратиться в пепел». Я писал статью, а меня мучили воспоминания.

В конце июля, написав «Вспоминая об Учителе Лу Сине», я отослал рукопись в редакцию «Шоухо» и, получив оттиски, послал их редактору «Дагунъюань» – приложения к газете «Дагунбао». В то время он как раз находился в отпуске в Пекине.

В этом году в день Национального праздника я находился в Берне в Швейцарии и там в нашем посольстве услышал от одной женщины, что она читала в гонконгских газетах мои воспоминания о Лу Сине. Вернувшись на родину, я окунулся в дела и забыл поинтересоваться, где была опубликована моя статья. И пока один из моих друзей не рассказал мне, как ее сократили, я так и не знал, что в Гонконге моя статья с воспоминаниями о Лу Сине опубликована не полностью: из нее изъято все, что связано с «культурной революцией» или «ассоциируется» с ней. Даже принадлежащие Лу Синю слова, что он «корова, которая питается травой, а дает молоко и кровь», тоже были вычеркнуты одним росчерком пера, поскольку «корова» ассоциируется с «коровником».

Прочитав свою урезанную статью, я долго не мог вымолвить ни слова, я оцепенел, будто позволил, чтобы мне дали пощечину. Прошло уже пятьдесят с лишним лет с тех пор, как мой первый роман встретился с читателем. Так неужели со мной можно поступать, как со школьником, не способным ответить за собственное сочинение?

То, что проделали с моей статьей, не заставит меня замолчать. Разве Учитель Лу Синь не дал нам прекрасный образец для подражания? Я буду продолжать публиковать свои «Думы». С декабря 1978 г. по сентябрь 1981 г. прошло почти три года, за это время «Дагунбао» поместила на своих страницах почти семьдесят две мои «думы». Мой «немощный крик» нашел отклик, который придал мне вдохновения, главным образом благодаря поддержке читателей. Я благодарен всем, ' кто проявил великодушие в отношении меня (в том числе и редактору «Дагунбао»).

Мои «Думы» подобны птице. Птице даны крылья, чтобы летать. Мне вспоминается Сокол из ранних рассказов Горького, «с разбитой грудью, в крови на перьях», он не мог больше подняться в небо, и тогда он подошел к краю ущелья, расправил крылья и канул в море. Горький, славя Сокола, писал: «Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером».

Я часто слушаю «Песнь о Соколе».

Думаю, что, когда я не смогу летать, я тоже «кану в море».

Конец ноября(Не публиковалось.)

Перевод Т. Никитиной

84
САМОАНАЛИЗ

Давно был опубликован 71-й фрагмент «Дум», потом его еще раз напечатали пекинские газеты. А несколько дней назад ко мне пришел один из приятелей, мы сидели, беседовали. Вдруг он вынул этот мой рассказ и начал говорить, что его участие в собрании критики и борьбы, о котором в нем идет речь, было чистым недоразумением, что текст выступления обсуждали и составляли три человека, два из них не захотели выступать и вынудили его подняться на трибуну. Он говорил также, что ему было очень тяжело видеть, как я плачу.

Приятель мой – очень интеллигентный, порядочный человек. Когда я был на перевоспитании трудом в «Школе кадров», мне часто приходилось слышать, как цзаофани исподтишка судачат о нем, передразнивая его манеру речи. В университетские годы он писал стихи, после учебы в Европе вернулся на родину, занялся литературной критикой.

Во время «великой культурной революции» его положение было весьма скверным. Какое-то время он был «отстранен от дел», потом на какое-то время его «реабилитировали» или «полуреабилитировали», а в какой-то момент до меня дошли слухи, что его собираются «влить в руководящее звено». Словом, метаморфозы были столь стремительными, что легко было запутаться. Теперь все давно миновало, он мало изменился и для меня по-прежнему оставался все тем же интеллигентным, порядочным человеком.

Я никак не мог сообразить, о чем они говорят. Потом вспомнил: в том рассказе я упоминал о собрании критики и борьбы, которое было организовано в Шанхайском цирке в октябре 1967 г., но упоминал очень вскользь, не рассказывая о ходе собрания и ни словом не обмолвившись, кто там выступал с трибуны с обличительной речью и кто первым выкрикивал лозунги. Не только тогда, но и теперь, сидя напротив него, я не мог представить себе, чтобы он подвергал меня критике и борьбе, ну никак не мог. Я искренне сказал ему, что не следует возводить на себя напраслину. И еще сказал, что хотя я в то время был крайне унижен, с трудом выдавливал из себя слова, но плакать я никогда не плакал.

Он моложе меня, память у него лучше, и вполне возможно, что он не поверил моим словам и поэтому продолжал объяснять что-то. Я понимаю его. Чтобы успокоить его, я потратил немало слов. Я изо всех сил старался припомнить события того времени. Мне не раз доводилось присутствовать на митингах критики и борьбы в Шанхайском цирке, причем дважды в качестве главной мишени, сначала на первом общегородском митинге, а в следующий раз – на телевизионном, когда во всех имеющих к этому отношение учреждениях и организациях смотрели эту передачу, при этом работников, которым была отведена роль объектов борьбы, в знак наказания ставили по обеим сторонам от телевизора. И раз я до сих пор не могу вспомнить, на каком же из митингов выступал мой приятель, это говорит лишь о том, что его слова не задели меня. Я был «нечистью», которая «закалилась в борьбе», каждый имел право вцепиться в меня и критиковать, не мог же я запомнить всех, кто «поучал» меня на этих митингах. Но те два митинга мне трудно забыть, поскольку все происходившее на них было мне впервой, у меня еще не было опыта, внутреннее напряжение было огромным.

Когда стоишь в центре круглой цирковой арены и со всех сторон на тебя направлены вскинутые кулаки и нет щели, в которую ты мог бы забиться, это довольно страшно. Каждый раз перед тем, как меня вытаскивали на арену, распорядитель объявлял митинг открытым, в зале звучала мелодия «Алеет восток». Это была знакомая мелодия, она мне нравилась. Но в то время, как только раздавались ее звуки, дрожь пронизывала мое тело, поскольку стоило ей отзвучать, как дюжие молодцы втаскивали меня на арену, и это повторялось на протяжении нескольких лет. Когда я первый раз подвергся критике, то, несмотря на охватившее меня волнение, я был очень осмотрителен, прихватил с собой шариковую ручку и записную книжку и, хотя стоял, опустив голову и изогнувшись в полупоклоне, не забывал записывать главные моменты из каждого выступления, готовясь «усвоить критические замечания и исправить ошибки». Один из распорядителей, заметив, что иногда я перестаю писать, прикрикнул на меня: «Ты почему не записываешь?» И я продолжал писать. Не раз я делал записи критических выступлений, но не прошло и года, как цзаофани устроили обыск в «коровнике» и конфисковали мои записные книжки, а потом на одном из митингов использовали их в качестве улики, обвинив меня в том, будто я готовил ответный удар, чтобы «свести счеты»; тогда же я был переведен в ранг «смертельных врагов пролетарской литературы».

Когда я впервые подвергся критике и борьбе «революционных масс» на общегородском митинге, два студента Фунданьского университета из состава группы по особым делам, которая мною занималась, конвоировали меня от Цзянваня (меня тогда держали в Фунданьском университете) к месту митинга, и, перед тем как ввести на арену, один из них несколько раз повторил предупреждение, что мне не разрешается во время митинга выступать с самозащитой и что, какие бы обвинения против меня ни выдвигались, я должен признавать свою вину.

Я и без того очень нервничал, а это предупреждение легло новым грузом на сознание. Я боялся, что если признаю за собой вину, то никогда уже не смогу потом снять ее с себя.

Когда меня выволакивали на арену, я почувствовал головокружение, перед глазами все поплыло, мысли смешались, крик «Покончить с Ба Цзинем!» заставил меня вздрогнуть. Я стоял, думая про себя, как трудно пережить два-три часа, но я проникся решимостью заново стать человеком и перевоспитаться, руководствуясь полученными критическими замечаниями.

Два митинга в цирке оставили глубокий шрам в моей душе. При проведении телевизионного митинга, чтобы воздействовать на общественное мнение и придать митингу особую важность, на всем пути от Шанхайского отделения Союза писателей до цирка было вывешено огромное количество лозунгов, написанных крупными иероглифами, и когда я увидел это множество призывов «покончить», у меня сердце замерло. Если бы не Сяо Шань и не дети, боюсь, я не смог бы выдержать. На этих двух митингах я стоя выслушивал критику, и, помню, на телевизионном митинге, когда выступления с критикой закончились и распорядитель приказал меня увести, я не мог двинуться с места, ноги не слушались, и цзаофани кричали, что я «притворяюсь». Потом уже всякий раз, когда мне приходилось подвергаться критике и борьбе, если на арене была скамейка, я добивался разрешения сидеть, я постепенно привыкал и приобретал опыт. Я начал понимать, что «самоперевоспитания», которого я ждал, не бывает.

То, что сказал приятель, побудило меня совершить пространный экскурс в прошлое. Один за другим я перебирал в памяти митинги критики и борьбы, побывав мысленно в бог знает скольких помещениях, где они проходили, но так и не припомнил ни одного знакомого лица. Я не хочу сказать, что ни один из моих знакомых не выходил на трибуну и не выступал с обличениями. Я имею в виду, что эти выступления не причинили мне боли и я тогда не таил обиды в сердце, а когда все кончилось, вообще забыл о них.

И когда я мысленно возвращаюсь к прошлому, я убеждаюсь, что поступал правильно. В конце концов, разве может вместить душа все большие и мелкие обиды?! Я в то время не поднимался на трибуну и не обличал других только потому, что у меня не было такой возможности, и, может быть, если бы мне представился случай выйти на трибуну и показать себя, я усмотрел бы в этом великое везенье. Я часто думаю и говорю о том, что, если бы с меня сняли обвинение и восстановили в правах в разгар увлечения «выполнением указания», наверное, я тоже наделал бы много глупостей, а то и пакостей. В то время, когда все почитали за честь поступать «строго в соответствии», мне легко было остаться незапятнанным, поскольку из-за того, что я не обладал таким качеством, как «беззаветная преданность», мое участие в движении было недолгим, меня вскоре отстранили от него. Что меня пугает, так это состояние собственных мыслей и духа в то время, и поистине счастливая случайность, что меня не втянуло в омут, я до сих пор содрогаюсь, задумываясь об этом.

Привычка к самоанализу – это результат того, что я многократно подвергался критике и борьбе. Разобравшись в себе, легче понять других. Не надо спрашивать с людей строже, чем с себя. Кто мог сохранить ясную голову, когда в нее вдалбливают «высочайшие указания», в которых «каждое слово стоит десяти тысяч слов», неустанно скандируемых теми, кто размахивал красным знаменем? А кто мог выдержать проверку? Легко быть мудрым задним числом. Но мне повезло, что я вновь обрел утраченную на много лет способность «мыслить самостоятельно». Обретя ее, я уже не пойду прежним путем, не стану сносить все то, что сносил в те годы. Десятилетний кошмар развеялся, он унес с собой личные обиды и горести, которые не высказать и не сосчитать, он показал нам, что прошлое не должно повториться.

«Забудь обо всем, что должно быть забыто, не надо терзаться из-за таких мелочей, ведь в наших руках будущее», – с этими словами я пожал гостю руку и проводил его к выходу.

28 апреля, во время болезни в Ханчжоу

Перевод Т. Никитиной

96
ХОЧУ СТАТЬ ЗЕМЛЕЙ

Недавно я услышал песню, в ней дважды прозвучали слова: «Это был я». Звуки песни, подобно ветерку, пробежавшему над озером, коснулись моего сердца, и оно вслед за песней устремилось в детство, в те места, где я родился и вырос. Последнее время я испытываю необычайную тоску по родным местам, видимо, пришел час возвращаться к истокам. Мне глубоко памятен один эпизод, случившийся три с половиной года назад. Находясь в Париже, я как-то ужинал в доме своего нового знакомого. Это был китаец, живущий во Франции, он женился на француженке, был счастлив в семейной жизни. К тому же он преуспевал, пользовался известностью, занимал очень высокое положение.

Мы оживленно беседовали и очень приятно провели время в его доме. Тем не менее, распрощавшись и сев в машину, я не мог отделаться от мысли: долго жить вдали от родины – это несчастье. Я и сейчас так считаю. И я знаю, что так думать не совсем правильно и даже совсем неправильно. Однако это мое искреннее убеждение. За многие десятки лет сердце мое оказалось опутанным прочными нитями. В январе 1927 года, когда я на борту парохода отправился из Шанхая во Францию, в «Записках о морском путешествии» я написал: «До встречи, моя несчастная родная земля!» В апреле 1979 года я снова оказался в Париже. Я жил на четвертом этаже первоклассного отеля неподалеку от Триумфальной арки и по утрам до завтрака усаживался в кресло у окна и через тюлевые шторы смотрел на тихую улочку, но не видел парижских пейзажей: перед моим мысленным взором вставали пекинская Чанъаньцзе и шанхайская Хуайхайлу, озеро Сиху в Ханчжоу, гуандунские деревни и села, маленькие улочки Чэнду… В восемь часов раздавался стук в дверь, меня звали к завтраку, я поднимался с кресла и расставался с «любимой родиной и любимым народом». Так бывало каждое утро, я каждый день будто возвращался в Китай, чтобы подкрепиться. Это очень естественное явление, я тем самым ощущал себя живущим по-прежнему среди соотечественников, а перебирая в памяти знакомые картины, находил в этом опору. Это внушало мне уверенность, спокойствие и бодрость.

Я часто упоминаю о народе, о тех простых и добрых людях, которых я знаю бесчисленное множество. Я вырос среди этих людей. Мои представления о честности, справедливости, равенстве складывались в сторожке и конюшне. Я учился любить жизнь и понимать смысл жизни у людей, которых судьба несправедливо обошла. Чем меньше богатства у человека, тем он щедрее, чем оно избыточнее, тем человек жаднее. Но человечество существует и развивается только благодаря непрестанным проявлениям щедрости.

Последнее время я все чаще вспоминаю то, что было 60–70 лет назад. То и дело у меня перед глазами возникают сторожка и конюшня около старого особняка в Чэнду. Коптящий светильник, рваная циновка, бесконечные истории из жизни, полной лишений и унижений, и незабываемая неизменная концовка рассказа: «Человек нуждается в преданности». Носильщики паланкинов, жившие в конюшне, открывали свои сердца мне, молодому господину-помещику. Один из них, Лао Чжоу, с горечью говорил: «Я готов не только паланкин носить. Была бы людям польза, пусть хоть по мне пройдут». Сколько летних вечеров и осенних сумерек провел я, притаившись в прохладной темноте этой безлошадной конюшни!

Жизнь, о которой я слушал в сторожке, была, пожалуй, лучше, чем жизнь носильщиков, но не намного. Среди ее обитателей я чувствовал себя легко и свободно. Потом уже я вспомнил, что к мысли об очищении через страдание я начал приобщаться во время своих посещений сторожки и конюшни. Но только в период десятилетия «культурной революции» я постиг истинный смысл очищения через страдание. Дума моя часто рвалась назад, в сторожку, к Чжао Дае и Лао Вэню, в конюшню к носильщикам Лао Чжоу и Лао Жэню, к этим людям, которые любили «прозрачную воду» и ненавидели «мутную воду». Их уже нет, да и строения тоже разрушились. Но то, что давало свет в прошлом, по-прежнему светит в моей душе. Я видел, как люди переносят страдания, как они через страдания изживают своекорыстные побуждения. Во время «культурной революции» я о многом передумал, многое вспомнил. Был период, когда я тоже хотел страданиями «искупить вину», работал изо всех сил. Но я делал это только для того, чтобы приблизить день реабилитации. Своекорыстные побуждения не были изжиты, поэтому и не было достигнуто очищение.

Теперь-то я понял. Страдание – это испытание самого себя, это кропотливая работа, это когда, стиснув зубы, выковыриваешь из себя все недостойное. И не для видимости, не для маскировки. Главное в том, чтобы с готовностью, сознательно принимать страдание. «Что бы ни случилось, я все смогу вынести».

Я не думал, что мне предстоит новое испытание. Я сломал левое бедро и подвергся, как говорится, «самому консервативному, но и самому надежному» методу лечения. Испытание еще не закончилось, а я не смог достойно пережить тяжелое время. Лежа на больничной койке, даже забывшись тяжелым сном, я постоянно переживал за себя. Как жить дальше? И не мог найти ответа на этот вопрос.

Долгие бессонные ночи напоминали безбрежное туманное море, а мне так хотелось, ухватившись за кусок доски, доплыть до берега. И вот как-то мне привиделся свет, пробивавшийся сквозь толщу тумана: я очутился в конюшне и в сторожке около старого особняка. Я увидел худое желтое лицо Лао Чжоу и длинную бороду Чжао Дае. И в это мгновение мне открылось, что я опутан своекорыстными побуждениями, что мне не дано очистить душу. Керосиновая лампа в сторожке и коптилка в конюшне спасли меня, не дали моему сердцу утонуть в туманном море. Ведь я помню, что эти «учителя» учили меня избавлению от эгоизма и самоотречению. Люди, обойденные жизнью, умели так горячо любить жизнь, разве я иду в какое-либо сравнение с ними? Все мои многочисленные произведения не стоят трех слов, сказанных носильщиком паланкинов Лао Чжоу: «Людям нужна преданность». Вспоминая о сумерках, проведенных в конюшне, и о вечерах в сторожке, я будто возвращаюсь в свое детство.

Мне так хотелось бы увидеть следы своего детства! Мне так хочется вернуться в место, где я родился, прикоснуться рукой к глиняной стене незабвенной конюшни. Но я похож на птицу с отсеченным крылом, потерявшую надежду взлететь. Мои ноги не могут двигаться, мое сердце не может летать. Мои мысли… А вот мысли мои могут пройти через все преграды, преодолеть все препятствия, побывать везде, где я хочу, пламенем обжечь мое сердце, обратив в пепел эгоистические побуждения.

Земля моя, земля моей родины! Я навеки с тобой, под солнцем и под дождем, я взращен тобой, как взращены цветущие деревья и зеленеющие всходы.

Мое единственное заветное желание: стать землей, на которой остаются теплые следы человеческих ног.

29 июня 1983 года

Перевод Т. Никитиной

101
ВО ВРЕМЯ БОЛЕЗНИ

Люди считают, что за время болезни можно отдохнуть, на самом деле это вовсе не так.

Я во время болезни слишком много размышляю, обдумываю всякие вопросы, порою застопорюсь на том или ином, и, пока не докопаюсь до сути, он меня не отпускает. Например, больше всего я думаю над вопросом жизни и смерти. Очень хотелось бы знать, сколько времени мне отпущено и как мне следует им распорядиться. Лежу неподвижно на спине, распростертый на больничной койке, время уходит, а я не в силах удержать ни секунды. Чем больше я думаю, тем большее волнение меня охватывает. Поэтому лучше взять себя в руки и думать: если душа не умирает, то от меня что-то останется. Или: нужно верить, и тогда я выживу.

Даже в начальный период болезни, лежа «на вытяжке», я все время думал о том, что было. Мне не забыть тех страшных дней. На том же месте и в то же время года происходило нечто совсем иное.

Тогда я несколько лет не осмеливался обратиться к врачу, опасаясь двух вещей: во-первых, того, что в моей «больничной карте» напишут «реакционный авторитет» или «мастер антикоммунизма», во-вторых, того, что, записываясь на прием в больничной регистратуре в условиях диктатуры масс, мне нужно будет демонстрировать раскаяние в своем преступлении. Чтобы пойти к врачу, необходимо было отпроситься у группы надзора, имевшейся в каждом учреждении, и они по своему усмотрению решали вопрос и делали соответствующую запись в «больничной карте». Нет нужды говорить, что все эти ухищрения вместе с «четверкой» давно ушли в прошлое. Во время моего нынешнего пребывания в больнице я услышал из уст покойного Сихэ выражение «нечеловеческая жизнь» – он имел в виду мучения, которые причиняла ему болезнь.

Я же, вспоминая о своей жизни в годы «культурной революции», тоже не раз произносил эти слова: «нечеловеческая жизнь»; да и как же нас можно было считать за людей в то время?! Сколько людей вели тогда нечеловеческую жизнь, а сколько упивались зверским обращением с соотечественниками?!

Я прихожу в такое волнение, что испарина выступает на лбу и дрожь пронизывает тело. Откуда взялась эта «нечеловеческая жизнь»? Может она повториться или нет? Я бьюсь над этим вопросом, пытаюсь додумать до конца, мучаюсь им несколько вечеров подряд, и в результате изо дня в день мне снятся кошмары, в которых неизменно человек борется с диким зверем. У меня нет жара, но я брежу, даже с окружающими разговариваю, как с персонажами из сновидений (я чувствую в эти моменты, что мне все это снится, но не могу вырваться из сна), заставляю детей волноваться. Они шутят со мной, уговаривают, хотят убедить меня, что нельзя думать о чепухе. Они говорят, что снится всегда нелепица, не заслуживающая того, чтобы тратить на нее умственную энергию. Они не могут убедить меня, но я в конечном счете убеждаю себя сам – я догадался: десять лет «коровника» были карой за мою слепую веру.

Помню, в начале 70-х годов, когда я находился в «Школе Седьмого мая», цзаофань из группы надзора (он же возглавлял группу по особым делам, или «группу по разгрому Ба Цзиня») опубликовал «Заметки пастуха», в которых самодовольно высмеивал несуразный вид «коров».

Услышав содержание этих заметок, я испытал глубокую горечь: видеть в человеке скотину – значит расписаться в собственной дикости, запятнать облик нашей древней цивилизованной страны.

Лежа на больничной койке, я вновь и вновь вспоминал о «нечеловеческой жизни» тех десяти лет и не переставал упрекать себя: ведь только слепое поклонение может превратить человека в «корову», значит, главная вина во мне самом. Что говорить, и сегодня есть люди, готовые стать «пастухами», но я уже ни за что не стану опять «коровой». Чего стоили «десять лет коровника», пусть определят будущие поколения историков, но вообще уже столько написано о мрачных временах европейского средневековья, что вряд ли чего нового добавят десять лет «культурной революции» с ее лозунгами и призывами, сотрясавшими землю и небо!

Я уже упоминал, что больничные медсестры оберегали нас от ненужной информации, старались не допустить, чтобы я узнал о кончине кого-либо из друзей и близких. Но в больнице часто сталкиваешься со смертью. На сороковой день моего пребывания в ту же больницу поступил с травмой известный режиссер У Юнган. Его поместили в соседней палате. Когда его привезли, он был без сознания. Как мне рассказали, это случилось на обсуждении его нового сценария, он был очень взволнован – и вдруг, повернувшись к плевательнице, упал. Предполагали, что произошло кровоизлияние в мозг, а к этому добавилась травма черепа, полученная при падении. Кажется, дома у него в то время не было никого, кроме невестки, которая о нем заботилась. Это все я узнал через людей. Ведь я лежал на спине и не мог видеть даже того, что делалось в палате, где уж мне было знать, что происходит за ее стенами.

Я не был близко знаком с товарищем У Юнганом. Видел я его всего один раз, когда вместе с приятелем был на просмотре фильма «Ночной дождь в горах Башань». После просмотра мы прошлись немного, У Юнган пояснял свой режиссерский замысел. И фильм, и то, что он говорил, я воспринял с глубоким волнением. Я всем сердцем был благодарен ему за то, что он снял эту картину, я испытывал к нему глубокое сочувствие, зная о мытарствах, которые он терпел на протяжении 20 с лишним лет, мне было больно при мысли, что все эти годы впустую растрачивался его талант. Впоследствии фильм «Ночной дождь в горах Башань» был удостоен премии, и я радовался за этого большого режиссера, снова завоевавшего славу, я надеялся, что он создаст еще более достойные фильмы. Кажется, он тоже верил в это. Но нежданно-негаданно в тот момент, когда он излагал свои творческие замыслы, его сразила болезнь. Сначала его доставили в какую-то другую больницу и лишь на второй день перевезли в нашу. С воскресенья до пятницы он не приходил в сознание. Медсестры, сменяясь, неотступно дежурили около него. Я при каждом разговоре со своими детьми справлялся о его состоянии. Дочь от моего имени ходила навестить его.

Узнав, что на столе у входа в его палату лежат бумага и ручка, чтобы записывать, кто из больных о нем справлялся, я попросил зятя вписать и мое имя, передать последний привет товарищу У Юнгану.

На рассвете 18 декабря я услышал плач и сказал находившемуся рядом зятю: «Наверняка это У Юнган скончался».

В тот же день в сопровождении нескольких ответственных киноработников тело усопшего унесли. Я попросил открыть дверь палаты и из своего распростертого положения видел, как мимо проследовала группа людей. Потом коридор снова опустел.

Впервые за время болезни я соприкоснулся со смертью. Товарища У Юнгана больше нет, но герои его фильма «Ночной дождь в горах Башань» живут в моем сердце. Даже когда я лежу, скованный неподвижностью, на больничной койке, они возникают перед моим взором. Ради таких людей и я хочу жить.

3 августа

Перевод Т. Никитиной


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю