355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Владимир Набоков: pro et contra. Tом 2 » Текст книги (страница 57)
Владимир Набоков: pro et contra. Tом 2
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:15

Текст книги "Владимир Набоков: pro et contra. Tом 2"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: А. Долинин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 57 (всего у книги 65 страниц)

M. БЕЗРОДНЫЙ
Супруги Комаровы
ЗАМЕТКА НА ПОЛЯХ «ПНИНА» [*] *
  Впервые: Cahiers du monde russe et soviétique. Paris, 1990. T. 31. Fasc. 4. P. 625–628.


[Закрыть]

В третьей главе романа имеется изображение двух соотечественников Тимофея Пнина – художника Олега Комарова и его жены Серафимы:

«This Komarov, a Cossack's son, was a very short man with a crew cut and a death's-head's nostrils. He and Serafima, his large, cheerful, Moscow-born wife, who wore a Tibetan charm on a long silver chain that hung down to her ample, soft belly, would throw Russkiparties every now and then, with Russki hors d'oeuvreand guitar music and more or less phony folk-songs – occasions at which shy graduate students would be taught vodka-drinking rites and other stale Russianisms; and after such feasts, upon meeting gruff Pnin, Serafima and Oleg (she raising her eyes to heaven, he covering his with one hand) would murmur in awed self-gratitude: „Gospodi, skol'ko mï im dayom!(My, what a lot we give them!)“ – „them“ being the benighted American people. Only another Russian could understand the reactionary and Sovietophile blend presented by the pseudo-colorful Komarovs, for whom an ideal Russia consisted of the Red Army, an anointed monarch, collective farms, anthroposophy, the Russian Church and the Hydro-Electric Dam». [1] 1
  «Этот Комаров, сын донского казака, был коротышкой с короткой стрижкой и с ноздрями „мертвой головы“. Он и Серафима – его крупная и веселая москвичка-жена, носившая тибетский талисман на свисавшей к вместительному мягкому животу длинной серебряной цепочке, – время от времени закатывали русские вечера с русскими hors d'oevres, гитарной музыкой и более или менее поддельными народными песнями, – предоставляя застенчивым аспирантам возможность изучать ритуалы „vodka-drinking“ и иные замшелые национальные обряды и встречая после этих празднеств неприветливого Пнина, Серафима с Олегом (она возводила очи горе, а он свои прикрывал ладонью), лепетали с трепетным самоумилением: „Господи, сколько мы им даем!“ – под словом „им“ разумелось отсталое американское население. Только другой русский мог понять, какую реакционно-советофильскую смесь являли собой псевдокрасочные Комаровы, для которых идеальная Россия состояла из Красной Армии, помазанника Божия, колхозов, антропософии, Православной Церкви и гидроэлектростанций». Набоков В.Собр. соч. американского периода: В 5 т. СПб., 1999. Т. 3. С. 67–68.


[Закрыть]

Представляется, что под именами Олег и Серафима Комаровы автор вывел своих компатриотов – писателя Алексея Михайловича Ремизова (1877–1957) и его жену Серафиму Павловну, née Довгелло (1876–1943). Помимо очевидного подобия личных имен у мужчин [2] 2
  Имя «Олег» из-за редукции гласного в безударном слоге и оглушения звонкого шумного согласного в конце слова сближается с именем «Алексей».


[Закрыть]
и совпадения у женщин, обращает на себя внимание полное портретное сходство набоковских героев с их прототипами. Малорослость Ремизова (особенно заметная, когда рядом с ним оказывалась его корпулентная супруга), стрижка ежиком и курносость – все это сразу бросалось в глаза и не раз было запечатлено в шаржах и мемуарах. Ср., например:

«Однажды, войдя в гостиную Мережковских, – увидел я: <…> улыбалась мне довольно высокая и очень широкая, светловолосая, голубоглазая и гладколицая дама <…> это была Серафима Павловна Ремизова, супруга писателя. Рядом с ней сидел ее муж, с короткими ножками, едва достающими до пола, с туловищем ребенка <…> вставшие космы <…> носченок был пуговка…»; [3] 3
  Белый А.Между двух революций. Л., 1934. С. 67–68.


[Закрыть]

«Помню, как сейчас: на мой робкий звонок дверь открыл сам хозяин. <…> нос чайником, вздернутый <…>. Волосы подстрижены под первый номер. <…> Маленький…» [4] 4
  Кодрянская Н.Алексей Ремизов. Париж, [1959]. С. 11–12.


[Закрыть]

Что же касается «Tibetan charm», то в парижской квартире Ремизовых на rue Boileau, среди диковинок, висевших в кабинете писателя и памятных всему литературному Парижу (как прежде Петербургу-Петрограду и Берлину) – всевозможных игрушек, скелетов животных, талисманов, – было и «тибетское ожерелье – подарок Рериха». [5] 5
  Резникова Н.Огненная память. Berkeley, 1980. С. 22. Н. К. Рерих, действительно, дарил Ремизовым разнообразные редкости, как, например, кремневые предметы из своей археологической коллекции (см.: Рерих Н. К.Письмо к А. М. Ремизову / Публ., вступ. ст. и примеч. С. С. Гречишкина // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1974 год. П., 1978. С. 199), а Тибет весьма сильно занимал писателя, что нашло отражение и в его сочинениях; так, в конце 1910-х – начале 1920-х годов Ремизов перелагает тибетские сказки и публикует их в периодике и отдельными изданиями: Е.Заяшные сказки тибетские. Чита, 1921; Е.Тибетский сказ. Берлин, 1922. В «сонник» Ремизова «Мартын Задека» (Париж, 1954) включен текст «Далай Лама» (С. 43); о знакомстве с тибетскими ламами упоминается в его книгах «Подстриженными глазами» (Париж, 1951. С. 82–83) и «Мышкина дудочка» (Париж, 1953. С. 68).


[Закрыть]
Набоков, кстати сказать, одно время тоже живший на rue Boileau, [6] 6
  Ремизов вспоминает об этом в «Мышкиной дудочке» (С. 154).


[Закрыть]
мог видеть это украшение на Серафиме Павловне или знать о его существовании от общих с Ремизовыми знакомых.

Если до сих пор сходство набоковских героев с прототипами оказывалось столь разительным, что даже подмывало закрыть глаза на отдельные «неточности» (вроде характеристик «Cossack's son» и «Moscow-born»), то дальше портрет все более напоминает карикатуру. Действительно, Ремизовы славились гостеприимством, однако псевдорусских вечеров не устраивали и «vodka-drinking rites» никого не обучали. В особо торжественных случаях у них пили шампанское и asti spumante, обычно же ограничивались чаем. [7] 7
  Свидетельство В. П. Никитина, хорошо знавшего уклад ремизовской жизни на rue Boileau. С текстом его мемуаров нас ознакомила Н. Ю. Грякалова, их публикатор.


[Закрыть]

Характеристика политических пристрастий Комаровых напоминает обвинения, не раз звучавшие по адресу Ремизова, который после войны получил советский паспорт и печатался в парижской газете «Советский патриот». («Из 1947 года, – говорил писатель, – мне памятны три крепких отзыва: „ретроград“, „подлец“, „советская сволочь“. Я никак не отозвался, я только подумал о легкости человеческого суда».) [8] 8
  Кодрянская Н.Алексей Ремизов. С. 90–91.


[Закрыть]
Интерес к антропософии и «Russian <точнее было бы „Renewal“. – М. Б.> Church» одно время, в самом деле, испытывала Серафима Павловна. («З. Н. Гиппиус, „новая церковь“, антропософы Штейнера, – писал Ремизов, – хотели отделить меня от Серафимы Павловны».) [9] 9
  Там же. С. 319.


[Закрыть]
В числе же поборников православия, самодержавия и коллективизации Ремизовы не состояли. Столь густые краски понадобились автору «Пнина», вероятно, для того, чтобы Комаровы получились действительно «pseudo-colorful», а может быть, Ремизовы явились не единственной моделью. Как бы то ни было, нельзя не согласиться с Эндрю Филдом, считающим, что сравнительно простой в структурном отношении, этот роман сложен для реального комментария. [10] 10
  Field A.The Life and Art of Vladimir Nabokov. New York, 1986. P. 293.


[Закрыть]

Сразу за семейным портретом следует описание взаимоотношений Тимофея Пнина и Олега Комарова:

«Pnin and Oleg Komarov were usually in a subdued state of war, but meetings were inevitable, and such of their American colleagues as deemed the Komarovs „grand people“ and mimicked droll Pnin were sure the painter and Pnin were excellent friends». [11] 11
  «Обыкновенно Пнин и Комаров находились в состоянии приглушенной войны, но встречи были неизбежны, и те из их американских коллег, что видели в Комаровых „грандиозных людей“ и передразнивали забавника Пнина, пребывали в уверенности, что художника с Пниным – водой не разольешь» (С. 68).


[Закрыть]

Любопытно, что это несколько напоминает рисунок отношений самого Набокова и Ремизова (записано Филдом со слов Набокова):

«Some ranked Remizov alongside Bunin, but Nabokov did not: „He detested me. We were very polite to each other… The only nice thing about him was that he really lived in literature“, Nabokov would from time to time meet him in the offices of French journals. Once Nabokov was talking to Joyce at the „Nouvelle Revue Française“, and Joyce asked him whether he knew Remizov. „Why, yes, why do you ask?“ Nabokov responded in perplexity which he reenacted for my benefit. „Joyce, you see, was under the impression that Remizov matterredas a writer!“ Neither Nabokov nor his wife would hear a good word said about Remizov's writing. There was very likely something more that literary taste involved, but the cause of the long-held grudge was never explained». [12] 12
  Field A.The Life and Art of Vladimir Nabokov. New York, 1986. P. 188. «Некоторые ставили Ремизова на одну доску с Буниным, но Набоков был иного мнения. „Он меня терпеть не мог. Мы всегда были очень любезны друг с другом. Единственное, что меня примиряло с ним, это то, что он и правда жил литературой“. Время от времени Набоков встречал его в редакциях французских журналов. Однажды Набоков разговаривал с Джойсом в редакции „Nouvelle Revue Française“, и Джойс спросил, знаком ли он с Ремизовым. „Ну да, а почему вы спрашиваете?“ – Набоков отвечал с недоумением, о котором он не замедлил мне рассказать. „Видите ли, Джойс считал, будто Ремизов что-то представляет из себя как писатель!“ Ни Набоков, ни его жена и слышать не хотели о том, что Ремизов хорошо пишет. Очень может быть, что там дело было не только в литературных предпочтениях, но причина этой давней нелюбви так и не выяснилась».


[Закрыть]

В самом деле, что могло вызвать столь резкое и безоговорочное отталкивание? Члены «венской делегации», неоднократно третировавшейся Набоковым, непременно заподозрили бы, что за этим стоит стремление «вытеснить» само воспоминание о некогда мощном притяжении. Основания для такого подозрения, действительно, существуют: если в 1928 году, в написанной для газеты «Руль» рецензии на книгу Ремизова «Звезда надзвездная», Набоков отказывал автору в «особом воображении» и в «особом мастерстве», с увлечением отыскивая у него погрешности против вкуса и небрежности в слоге, [13] 13
  Руль. 1928. 14 ноября. Знакомством с текстом этой рецензии и с иными (менее пространными, но аналогичными по тону) печатными откликами Набокова на ремизовские сочинения мы обязаны Р. Д. Тименчику.


[Закрыть]
то еще в начале 1920-х годов отношение молодого литератора к знаменитому ремизовскому «письму» отнюдь не было однозначно отрицательным; более того, дебют Набокова-прозаика – рассказ «Нежить», опубликованный в том же «Руле» в 1921 году, [14] 14
  Руль. 1921. 7 января. Сообщено А. А. Долининым.


[Закрыть]
– отмечен явным влиянием Ремизова…

ДЖ. РОЗЕНГРАНТ
Владимир Набоков и этика изображения. Двуязычная практика
 
О body swayed to music, o brightening glance,
How can we know the dancer from the dance?
 
W. B. Yeats.Among School Children

Владимир Набоков однажды сказал, что «главное в биографии писателя – не рассказ о его приключениях, а история развития его стиля». [1] 1
  Nabokov V.Strong Opinions. New York, 1973. P. 154–155.


[Закрыть]
В случае самого Набокова у этой истории есть два варианта – русский и английский, и всякий, кто хочет рассказать эту историю, должен быть готов объяснить оба варианта, охарактеризовав не только их свойства по отдельности, но и их взаимосвязь. Конечно, из-за величины творческого наследия Набокова на обоих языках, множества произведений художественной и документальной прозы, поэтических произведений, а также автопереводов и переводов произведений других авторов, то есть всего, созданного Набоковым с 1923 года до его смерти в 1977 году, любое исследование его стиля натолкнется на лингвистические, текстологические и эстетические вопросы необычайной сложности. [2] 2
  Межъязыковая литературная деятельность Набокова, охватывающая русский и английский языки, началась с его переложения «Алисы в стране чудес» («Аня в стране чудес» – Берлин, 1923), сделанного в то время, когда он учился в Кембридже. Позднее Набоков перевел на русский стихи таких поэтов, как Йетс, Руперт Брук, Байрон, Китс, Теннисон, Шекспир; он также перевел «Геттисбергское обращение» Авраама Линкольна, а на английский – произведения Ходасевича, Фета, Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова и Блока. Кроме того, он перевел на английский восемь своих русских романов, практически все сорок два рассказа, одну из русских пьес, около тридцати девяти из двухсот русских стихотворений, а на русский – английский роман «Лолита» и автобиографию.


[Закрыть]
Возможно, единственный выход в условиях ограниченного объема данной статьи – обобщающее сокращение; в данном случае замещение творчества писателя одним репрезентативным текстом, охватывающим два языка, и анализ существенно важного аспекта этого текста на конкретных примерах. Текст, выбранный мною, – автобиографический диптих «Speak, Memory»/ «Другие берега», а стилистический аспект, который я собираюсь рассматривать, – образование звуковых повторов, или инструментовка. [3] 3
  Здесь я следую за Романом Якобсоном. Среди других его исследований литературного стиля см.: Yakobson R.Subliminal Verbal Patterning in Poetry // Language and Literature // Ed. by Krystyna Pomorska, Stephen Rudy. Cambridge; Mass, 1987. P. 250–261.


[Закрыть]

Автобиография Набокова представляется произведением репрезентативным и даже парадигматическим по двум главным причинам. Первая причина заключается именно в том, что речь идет об автобиографии, которая как произведение документальной прозы претендует на достоверное, хотя и очень сложное, изображение самого автора. Это означает, что любой вывод о стиле данного произведения будет относиться не только к рассказчику, сформированному внутри текста в качестве первичного эстетического объекта (как в лирической прозе), но и к исторической личности, к творцу, стоящему за текстом, так как они оба – эстетический объект и творец – в каком-то смысле одно и то же лицо. [4] 4
  Двойственная онтология повествователя автобиографии, который является и сотворенным эстетическим объектом, и творящим человеческим субъектом, сильно напоминает аналогичное качество лирического героя в поэзии. К вопросу о лирическом герое в поэзии см. вступление Л. Я. Гинзбург к ее книге «О лирике» (Л., 1974). С. 5–18.


[Закрыть]
Точно так же, когнитивный смысл повествования, описание различных случаев, событий и людей приобретает убедительность не только благодаря внутренней структуре самого текста (опять-таки, как в художественной прозе), но и благодаря точному воспроизведению внешних фактов и обстоятельств. Эти факты можно проверить независимо от данного произведения, хотя, конечно, требования формального порядка сильно влияют на изложение фактов, так же как авторский образ определяется своим статусом эстетического объекта. [5] 5
  К вопросу о различии и сходстве между художественным и документальным жанром и об особом месте автобиографии и мемуаров на границе между этими двумя категориями см.: Гинзбург Л. Я.О психологической прозе. Л., 1977. С. 5–33.


[Закрыть]
Отсюда следует, что если исследование автобиографии стремится выявить специфику словесных механизмов повествования, постоянные попытки примирить требования формального единства и документальной истины, такой анализ должен отделить элементы, служащие средством организации самого текста, от тех элементов, которые способствуют процессу самовыражения автора, вводя в текст ясно различимый голос, который воспринимается как голос автора, хотя на практике граница между художественным расчетом и проявлением личности автора, как и между эстетическим объектом и творцом, может оказаться весьма размытой.

Вторая причина, по которой автобиографию Набокова можно считать парадигматическим произведением, – уникальность истории ее создания: постоянное накопление материала, непрерывное движение сквозь языковые и временные границы от одного языка к другому, как будто автор пытался наилучшим образом примирить противоречащие друг другу автобиографические требования внутренней связности и внешней правдивости, а также разрешить конфликт, неизбежный для любой живой формы искусства, – конфликт между инструментами нормативного общественного языка, с их грузом традиции и конвенции, и требованиями непослушного личного смысла. Для читателей, еще не знакомых с историей создания данного произведения, будет полезно заметить, что каноническое англоязычное издание автобиографии – это результат многочисленных кропотливых переработок на двух языках, длившихся в течение тридцати лет. За исключением пятой главы («Mademoiselle О»), [6] 6
  Вводимые здесь названия глав – названия, использовавшиеся Набоковым в первых публикациях воспоминаний в периодических изданиях и переиздании антологий. Краткое изложение Набоковым истории создания и публикации книги приводится в «Speak, Memory: An Autobiography Revisited» (New York, 1966. P. 9–16). В дальнейшем ссылки на это издание и его переиздания будут обозначаться «SM».


[Закрыть]
рассказывающей о швейцарской гувернантке Набокова, которая учила его французскому языку (глава была изначальна написана на этом языке и опубликована в 1936 году в парижском журнале «Mesures», a затем переведена на английский и опубликована в 1943 году в журнале «The Atlantic Monthly»), [7] 7
  На самом делеНабоков затрагивал эту тему еще раньше в одном из своих первых опубликованных рассказов: Пасхальный дождь // Русское эхо. 1925. № 15. С. 9–12.


[Закрыть]
пятнадцать глав книги, или то, что потом стало этими главами, были написаны по-английски с 1946 по 1950-й и публиковались по отдельности в журналах «The New Yorker», «Partisan Review» и «Harper's Magazine». Затем они были собраны вместе, переработаны, расставлены в порядке биографической хронологии и опубликованы в 1951 году под названием «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство»); это и была первая редакция собственно автобиографии. [8] 8
  Эта версия текста была издана в Великобритании в 1951 году под названием «Speak, Memory»; это же название было дано американскому переизданию (1960). Ссылки на это издание и его переиздания обозначаются «СЕ».


[Закрыть]
Этот текст, за исключением одиннадцатой главы («Первое стихотворение»), тема которой уже была разработана на русском языке в романе «Дар» и поэтому вызывала психологическое неудобство при повторении на этом языке, затем был переведен на русский, снова изменен, дополнен и опубликован в 1954 году под названием «Другие берега». [9] 9
  Ссылки на это издание и его переиздания обозначаются «Дб». Возможно, как предположил Брайан Бойд, русское название – более аллитерированная версия другой фразы с тем же смыслом: имеется в виду выражение «иные берега» из стихотворения о ссылке А. С. Пушкина «Вновь я посетил…», написанного в 1835 году ( Boyd В.Vladimir Nabokov: The American Years. Princeton, 1991. P. 257), хотя оно перекликается с еще одним произведением, написанным в XIX веке, – «С того берега» Герцена.


[Закрыть]
Эта новая версия затем была объединена с первоначальной английской версией, и отсюда произошла снова переработанная и дополненная книга воспоминаний «Speak, Memory: An Autobiography Revisited» («Память, говори: возвращение к автобиографии»), которая вышла в 1966-м и переиздается до сих пор. [10] 10
  О тех существенных изменениях, которые вносились в редакции автобиографии, о том, что в них вычеркивалось и дополнялось, см.: Grayson J.Nabokov Translated: A Comparison of Nabokov's Russian and English Prose. Oxford, 1977. P. 139–166.


[Закрыть]

Такие неоднократные автопереводы произведения с одного языка на другой и обратно, возможно, не имеют прецедента для писателя масштаба Набокова, а может быть, и для любого писателя. [11] 11
  Например, Сэмюэл Беккет и Иосиф Бродский писали на двух языках и даже переводили свои произведения, но, кажется, нет таких писателей-билингвов, которые создали бы на двух языках так много, как Набоков, и проявили бы подобный интерес к автопереводу как к творческому предприятию; и уж конечно, не было таких писателей, которые настолько сблизили бы процесс перевода собственных произведений с автомоделирующим процессом написания своей биографии. К вопросу об этой проблеме и особенно о ее соотношении с русским модернистским билингвизмом см.: Beaujour E. К., Tongues A.Bilingual Russian Writers of the «First» Emigration. Ithaca, 1989. P. 81–117. Краткое, но наводящее на размышления исследование о литературном билингвизме Беккета и Набокова как явления, характерного для XX века, см.: Steiner G.Extraterritorial // TriQuarterly. 1970. № 17. P. 119–127.


[Закрыть]
Набоков, несомненно, так и думал: «Это повторное англизирование русской переделки того, что было прежде всего английским пересказом русских воспоминаний, оказалось дьявольски трудной задачей, впрочем, я находил некоторое утешение в мысли, что такая, знакомая бабочкам, многократная метаморфоза ни единым человеческим существом прежде испробована не была» (SM 12–13). [12] 12
  Набоков В.Память, говори // Набоков В. Собр. соч. американского периода: В 5 т. СПб., 1997. Т. 5. С. 320.


[Закрыть]
Однако, несмотря на полную беспрецедентность такого явления, особенности генезиса автобиографии, несомненно, делают ее отличным материалом для сравнительного исследования того, как ресурсы определенного языка и стиль, который пользуется этими ресурсами, влияют на определение авторской личности, о которой говорилось выше. [13] 13
  Не отрицая утверждения о том, что нередко природа стиля игровая, и не впадая в то, что Роберт Олтер называет «экспрессивным заблуждением» ( Alter R.The Pleasures of Reading in an Ideological Age. New York, 1984. P. 84), здесь я следую за новым критиком У. К. Уимзатом-младшим: «То, что в течение нескольких веков называли стилем, отличается от остальных составляющих литературного творчества только тем, что является своего одной плоскостью или уровнем организации смысла» ( Wimsatt Jr. W. К.The Prose Style of Samuel Johnson. Hamben, 1972. P. 11).


[Закрыть]

Звуковые особенности английского варианта автобиографии, «Speak, Memory», и предшествовавших ей текстов в высшей степени разнообразны по форме и функции, но для предварительных целей данного исследования их можно отнести к категории аллитерации, выделив несколько подчиненных основной категории случаев ассонанса, консонанса, ономатопеи и парономазии. Далее я попытаюсь провести независимый анализ этих особенностей, хотя, ввиду их сложной роли, не без ссылок на другие аспекты стиля Набокова – например, на его своеобразную лексику, синтаксис и тропы. Анализ будет индуктивным: цитирование примеров из английского оригинала, изучение их элементов в специфических контекстах, где можно с уверенностью определить эстетическую и когнитивную функцию, сравнение с их русскими эквивалентами или аналогами, а затем – обобщение по поводу стилистических принципов и эпистемологии, которую они выражают. [14] 14
  Как сказал Ричард Оманн, «если критик сможет выделить и изучить первичные альтернативы, с которыми сталкивается автор про заического произведения, они смогут открыть ему самые корни эпистемологии писателя…» ( Ohmann R.Prolegomena to an Analysis of Prose Style // Style in Prose Fiction / Ed. by Harold С Martin. New York, 1959. P. 9).


[Закрыть]
Несколько произвольно, но тем не менее обоснованно, так как стиль «Speak, Memory» сохраняется на протяжении всего произведения, материал будет взят из различных вариантов первой главы («Совершенное прошлое»). [15] 15
  Ссылки на первую версию этого текста, опубликованную в журнале «The New Yorker» (1950. 15 апр. P. 33–36), обозначаются «NY».


[Закрыть]

Как и следует ожидать, глава дает представление о самых первых воспоминаниях Набокова, о тех отдельных моментах в раннем детстве, случайное, казалось бы, сцепление которых постепенно сменяется рядом событий, а затем – системой причин и следствий, или, если следовать взглядам самого Набокова, становлением личности во времени, где в центре восседает только что утвердившееся «я». Но первая глава выполняет гораздо более важную функцию. В ней впервые затронуты многие из психологических и философских тем книги: взаимозависимость самосознания и ощущения времени, роль памяти в достижении непрерывности сознательной жизни и в формировании глубинных структур воображения, загадка личности и, наконец, уникальная способность памяти и, главное, мемуарного искусства, выходить за пределы времени и смертности. Надо заметить, что эти темы редко рассматриваются здесь дискурсивно или аналитически. Скорее, как это часто бывает у Набокова, они воплощаются в образах, которые в данном случае одновременно вызывают в памяти картины отдаленного детства и являются поводом для размышлений и раздумий взрослого человека; эти размышления формально способствуют слиянию в уме мемуариста прошлого и настоящего, ребенка и взрослого, и как бы мы их ни интерпретировали, являются словесными выражениями необычайной силы и joie de vivre.Следующее прозрачное описание того, как ум открывает (или, может быть, конструирует) себя, возможно, содержащее вставную аллюзию на «Intimations of Immortality» Вордсворта, иллюстрирует и принцип, и технику этого процесса.

«Initially, I was unaware that time, so boundless at first blush, was a prison. In probing my childhood (which is the next best thing to probing one's eternity) I see the awakening of consciousness as a series of spaced flashes, with the intervals between them gradually diminishing until bright blocks of perception are formed, affording memory a slippery hold. I had learned numbers and speech more or less simultaneously at a very early date, but the inner knowledge that I was I and my parents were my parents seems to have been established only later, when it was directly associated with my discovering their age in relation to mine. Judging by the strong sunlight that, when I think of that revelation, immediately invades my memory with lobed sun flecks through overlapping patterns of greenery, the occasion might have been by mother's birthday, in late summer, in the country, and I had asked questions and had assessed the answers I received. All this is as it should be according to the theory of recapitulation; the beginning of reflexive consciousness in the brain of our remotest ancestor must surely have coincided with the dawning of the sense of time»

(SM 20–21).

«В начале моих исследований прошлого я не совсем понимал, что безграничное на первый взгляд время есть на самом деле круглая крепость. Не умея пробиться в свою вечность, я обратился к изучению ее пограничной полосы – моего младенчества. Я вижу пробуждение самосознания как череду вспышек с уменьшающимися промежутками. Вспышки сливаются в цветные просветы, в географические формы. Я научился счету и слову почти одновременно, и открытие, что я – я, а мои родители – они,было непосредственно связано с понятием об отношении их возраста к моему. Вот включаю этот ток – и, судя по густоте солнечного света, тотчас заливающего мою память, по лапчатому его очерку, явно зависящему от переслоений и колебаний лопастных дубовых листьев, промеж которых он падает на песок, полагаю, что мое открытие себя произошло в деревне, летом, когда, задав кое-какие вопросы, я сопоставил в уме точные ответы, полученные на них от отца и матери, – между которыми я вдруг появляюсь на пестрой парковой тропе. Все это соответствует теории онтогенического повторения пройденного. Филогенически же, в первом человеке осознание себя не могло не совпасть с зарождением чувства времени»

(Дб 136–137).

В первой главе речь идет о появлении сознательного «я», или, как говорит Набоков, о «зарождении чувственной жизни» (SM 22, Дб 137); однако отсюда не следует, что основная цель «Speak, Memory», характерная для многих автобиографий со времен Руссо, состоит в том, чтобы открыть истоки поведения и личности взрослого, показав, что ребенок является отцом взрослого. Скорее, в изображении своей жизни (или, по крайней мере, в некоторых важных отрезках этой жизни между августом 1903 года и маем 1940 года) Набоков пытается отыскать смысл другого порядка, который проистекает из веры в принципиальное единство личности ребенка и взрослого. Первый не «становится» вторым, эти две личности суть одно и то же, несмотря на значительное накопление опыта, более глубокое восприятие и напластование воспоминаний. Отсюда следует, что, подходя к повествованию, надо уменьшить значение таких явлений, как психологические последствия детских и семейных впечатлений, или роль широких социальных и исторических условий в развитии личности, оказавшейся в этих условиях; все это, вместе с Набоковым, надо считать явлениями, которые не могут удовлетворительно объяснить загадку личности. Такие влияния и обстоятельства могут, конечно, накладывать свой отпечаток на личность, они могут каким-то трудно определимым образом способствовать ее формированию, но они никогда не смогут объяснитьее. Согласно в высшей степени индивидуалистичным взглядам Набокова, личность человека нельзя объяснить условиями его жизни, он не является образованием или продуктом этих условий:

«the individual mystery remains to tantalize the memoirist. Neither in environment nor in heredity can I find the exact instrument that fashioned me, the anonymous roller that pressed upon my life a certain intricate watermark whose unique design becomes visible when the lamp of art is made to shine through life's foolscap»

«индивидуальная тайна пребывает и не перестает дразнить мемуариста. Ни в среде, ни в наследственности не могу нащупать тайный прибор, оттиснувший в начале своей жизни тот неповторимый водяной знак, который сам различаю, только подняв ее на свет искусства»

(Дб 140). [16] 16
  Я прекрасно понимаю, что критик не обязан принимать на веру исходные положения изучаемого произведения, но мне кажется, что было бы полезнее (и даже более ответственно) сначала рассмотреть произведение в рамках этих же положений, прежде чем вступить с ними в полемику. Таким образом, несмотря на то, что широко распространенные методы психологизма и историзма придают смысл данному нам в ощущениях миру, по мнению Набокова, это неизбежно происходит ценой подчинения частного общему и размывания сущностного свойства искусства – торжества конкретного и индивидуального. Как заметил Набоков в одном из интервью, возможно ссылаясь на идеи Анри Бергсона, «настоящее искусство имеет дело не с родом, и даже не с видом, а с особью данного вида, отклоняющейся от нормы» (Strong Opinions. P. 155).


[Закрыть]

Но если бескомпромиссное торжество индивидуальности, заложенное в основу «Speak, Memory», заставляет отвергнуть традиционные и, с точки зрения Набокова, слишком все упрощающие посылки современного психологизма и историзма, каковы тогда принципы композиции книги? Как показывает последнее предложение только что процитированного абзаца, принципы эти эстетические, хотя и в совершенно своеобразном и серьезном смысле этого слова. Вместо того чтобы подробно описывать жизнь автора, «Speak, Memory» стремится спроецировать ее образ, сделать из гераклитовского потока жизненного опыта sui generisформальную структуру, которая будет воплощать и каким-то образом определять смысл этой жизни, смысл скорее этический, нежели психологический, социальный или исторический. Таким образом, эта книга – не хроника внешних событий, поскольку их очень мало, а те, которые упоминаются, даны сквозь абсолютно субъективное преломление. [17] 17
  Например, о катастрофе большевистской революции 1917 года рассказывается только в связи с тем, какое влияние она оказала на семейный круг Набокова, а о нависшей угрозе нацистской оккупации Парижа в 1940 году почти совсем не упоминается, хотя именно по этой причине Набоковым пришлось срочно эмигрировать в США.


[Закрыть]
Также нельзя сказать, что эта книга – об особых отношениях, так как, хотя таковые и существуют, о них рассказано с большой сдержанностью, по крайней мере, о самых важных из них. [18] 18
  В самом деле, чем ближе Набокову человек, изображаемый им в автобиографии, тем более сдержанным он становится, словно его предельно ясное понимание автономности этого человека заставляет опасаться эстетической апроприации, которую обязательно влечет за собой такое изображение. Так, писатель рисует яркие, набросанные несколькими штрихами портреты второстепенных персонажей, например, мрачного слуги семьи Устина (SM 187); казалось бы, этот портрет верно передает реальность, но на самом деле он является только ее ярким словесным подобием, карикатурой, в которой сложная человеческая личность шутливо сводится к классовой или социальной категории, к фиктивной роли. Более близкие ему люди, например швейцарская гувернантка «Mademoiselle», могут поначалу изображаться в комическом свете (например, блестяще-смешное описание того, как она «приступает к акту усадки» в плетеное кресло [SM 96, Пг 393]), но в конце концов комизм переходит в пафос, проистекающий из ощущения полной недостаточности любой чисто литературной концепции или характеристики личности («…я поймал себя на сомнении – не проглядел ли я в ней совершенно <…> нечто куда более важное, чем ее подбородки, повадки и даже ее французский» [SM 117, Пг 413]). Сдержанность Набокова возрастает при нежных, но всегда отстраненных описаниях образов его отца и матери, которые странным образом расплывчато-реальны, и достигает предела замкнутости в отношении самого близкого человека, жены Веры; все обращения к ней – только во втором лице, так явно Набоков не хочет объективировать ее. (Изначально предполагалось, что глава пятнадцатая, («Сады и парки»), в которой содержится большинство упоминаний о Вере, будет называться «Second Person» («Второе лицо»), см.: Nabokov V.Selected Letters: 1940–1977 / Ed. by Dmitri Nabokov and Matthew J. Bruccoli. San Diego, 1989. P. 95).


[Закрыть]
Скорее, «Speak, Memory» – это памятник личности, тому уникальному чувственному и духовному миру, который составляет бытие этой личности. Следующий утонченно-памятный образ отца Набокова, подбрасываемого в воздух крестьянами его поместья в знак бурной признательности за удовлетворение какой-то их просьбы, завершающий первую главу, можно понимать (с торжественным прообразом смерти отца в конце абзаца) как олицетворение стремления самой книги увековечить память о себе, воплощение торжества в искусстве неукротимой мощи и тайны человеческого духа.

«From my place at table I would suddenly see through one of the west windows a marvelous case of levitation. There, for an instant, the figure of my father in his wind-rippled white summer suit would be displayed, gloriously sprawling in mid-air, his limbs in a curiously casual attitude, his handsome, imperturbable features turned to the sky. Thrice, to the mighty heave-ho of his invisible tossers, he would flu up in this fashion, and the second time he would go higher than the first and then there he would be, on his last and loftiest flight, reclining as if for good, against the cobalt blue of the summer noon, like one of those paradisiac personages who comfortably soar, with such a wealth of folds in their garments, on the vaulted ceiling of a church while below, one by one, the wax tapers in mortal hands light up to make a swarm of minute flames in the mist of incense, and the priest chants of eternal repose, and funeral lilies conceal the face of whoever lies there, among the swimming lights, in the open coffin»

(SM 31–32).

«Внезапно, глядя с моего места в восточное окно, я становился очевидцем замечательного случая левитации. Там, за стеклом, на секунду являлась, в лежачем положении, торжественно и удобно раскинувшись на воздухе, крупная фигура моего отца; его белый костюм слегка зыблился, прекрасное невозмутимое лицо было обращено к небу. Дважды, трижды он возносился, под уханье и ура незримых качальщиков, и третий взлет был выше второго, и вот в последний раз вижу его покоящимся навзничь, и как бы навек, на кубовом фоне знойного полдня, как те внушительных размеров небожители, которые, в непринужденных позах, в ризах, поражающих обилием и силой складок, царят на церковных сводах в звездах, между тем как внизу одна от другой загораются в смертных руках восковые свечи, образуя рой огней в мреении ладана, и иерей читает о покое и памяти, и лоснящиеся траурные лилии застят лицо того, кто лежит там, среди плывучих огней, в еще незакрытом гробу»

(Дб 144).

Высказав эти идеи об автобиографии и, в частности, о ее первой главе в качестве предпосылки, мне бы хотелось проанализировать стиль Набокова, начав с одного определения. Согласно классическому американскому справочнику, «аллитерация – это любое повторение одного и того же звука(ов) или слога в двух или более словах строки (или группы строк), производящее заметный художественный эффект <…>. Аллитерация может возникать случайно или намеренно. Она может производить эффект эмфазы или эвфонии <…> сравнимый с ударным эффектом конечной рифмы. Наиболее распространенный вид аллитерации – повторение начальных звуков (отсюда термин „начальная рифма“ или „головная рифма“), особенно согласных или групп согласных; аллитерация начальных гласных встречается реже, поскольку гласные не обладают таким же акустическим эффектом, как согласные. Тем не менее аллитерация может включать в себя повторение согласных, гласных или сочетаний согласных и гласных в середине и даже в конце слова, что производит заметный эффект („That brave vibration…“, – Роберт Херрик). В языках с динамическим ударением (таких, как английский и русский) аллитерация может встречаться не только в ударных, но и в безударных слогах („утопленная“ или „безударная“ аллитерация, например, „Suppos'd as forfeit to a confined doom“ – Шекспир). Аллитерация разных звуков может переплетаться, образуя сложные узоры, протягивающие через все стихотворение или его части. Аллитерация одного звука или сочетания звуков может предшествовать другому повторяемому сочетанию звуков, чередоваться с ним или обрамлять его (параллельная или перекрестная аллитерация)». [19] 19
  The Princeton Encyclopedia of Poetry and Poetics / Ed. by A. Preminger et al. Princeton, 1974. P. 15.


[Закрыть]

Очевидно, что это определение со всеми его тонкостями предназначено для поэзии, где аллитерация – часто встречающийся прием, благодаря которому стихотворение сильно выигрывает, но нет никакой причины, по которой нельзя применить это определение и к прозе. Надо только сделать некоторые поправки, например, расширить значение термина «строка» и понимать под этим термином синтаксическое единство прозаического текста, имеющее менее четкую структурную организацию; также следует более гибко толковать термин «художественный эффект», имея в виду более размытое (и, следовательно, еще более тонкое и сложное) взаимодействие звука и смысла в прозе. Истинная тонкость, сложность и разнообразие этого взаимодействия могут быть удачно проиллюстрированы аллитерациями самого Набокова, что можно доказать даже очень краткой подборкой примеров из первой главы:

such fancies are not foreign to young lives

unless, possibly, they are directed by some venerable and rigid religion

I have ransacked my oldest dreams for keys and clues

with its crankish quest for sexual symbols

bitter little embryos spying upon the love life of their parents (NY)

bitter little embryos spying, from their natural nooks, upon the love life of their parents (CE, SM)

on more divine lines than the Greek Orthodox ducking (NY, CE)

on more divine lines than the Greek Catholic ducking (SM)

I lingered a little to listen

a dreamier and more delicate sensation

the individual mystery remains to tantalize the memoirist

no dearth of data

fatal poverty and fatalistic wealth got fantastically interwoven

through one of the east windows a marvelous case of levitation (NY, CE)

through one the west windows a marvelous case of levitation (SM)

imagination, the supreme delight of the immortal and the immature

I had asked questions and had assessed the answers

immediately invades my memory

between two eternities of darkness

the smug, encroaching air of a coffin

I have doffed my identity in order to pass for a conventional spook and steal into

realms that existed before I was conceived

slave messengers on a Roman road or sages under the willows of Lhasa

the awakening of consciousness as a series of spaced flashes

he had a fuzzy brown beard and china-blue eyes (NY, CE)

Zhernosekov had a fuzzy brown beard, a balding head, and china-blue eyes, one of

which bore a fascinating excrescence on the upper lid (SM)

the courteous buzz of a peasant welcome would reach us as the invisible group greeted

my invisible father (ономатопея)

intense tenderness [20] 20
  Кроме случаев, отмеченных особо (и за исключением мелких изменений в пунктуации), эти и другие примеры, цитируемые в этой статье, совпадают во всех трех версиях текста: NY, СЕ и SM.


[Закрыть]

Поскольку звуковые связи внутри этих фраз так устойчивы, а их функции настолько разнообразны, следует опасаться широких обобщений, но тем не менее можно сделать несколько наблюдений, прежде чем переходить к контекстному анализу и сравнению английского и русского вариантов. Во-первых, инструментовка Набокова почти всегда имеет несколько уровней. Аллитерация начальных звуков или слогов часто сопровождается аллитерациями в середине или в конце слова, которые или перекликаются с начальными сочетаниями звуков, или устанавливают новые связи, создавая таким образом гармоническое звуковое окружение, резонирующий хор звуков, который не позволяет сильным начальным аллитерациям, особенно в случае сильных пар «прилагательное – существительное», заглушить смысл (как это могло бы случиться, например, в эвфуистической прозе) или нарушить эффект от какого-либо другого приема, например, лексического или образного. Например, во фразе «unless, possibly, they are directed by some venerable and rigid religion» сочетание аллитерации в конце и середине слов в «unless, possibly», а также сочетание двух аллитераций в середине слов в «directed» и «venerable» подготавливают ухо к неожиданности – язвительному «rigid religion» с его отрывистым и даже скрежещуще-резким двойным сочетанием звуков [r] и [ʤ]. Тот же принцип очевиден и в предложении «I have ransacked my oldest dreams for keys and clues», где звуки [s] и [к] слова «ransacked» предваряют клацанье слов «keys and clues», стремясь таким образом уравновесить предложение, и в этом им помогает контрастное звучание гораздо более приглушенных слов «oldest dreams» – совершенно обычного словосочетания, которое в другом, менее сильно фонетически инструментованном окружении даже и не воспринималось бы как аллитерация. То, что Набоков осознавал важность этого окружения, доказывается теми исправлениями, которые он вносил в более поздние редакции, добавляя выражения или меняя их так, чтобы выделить уже существующие узоры. Например, слабая аллитерация «bitter little embryos spying upon the love life of their parents» становится гораздо более заметной в последующих редакциях благодаря добавлению словосочетания «natural nooks», которое не только привлекает внимание само по себе, но и навязывает иное прочтение ближайшего контекста, и даже оживляет незаметную до этого аллитерацию клише «love life»: «bitter little embryos spying, from their natural nooks, upon the love life of their parents». Точно так же почти незаметная аллитерация словосочетания «marvelous case» во фразе «through one of the east windows a marvelous case of levitation» выделяется гораздо сильнее, и таким образом активируется коренное значение слова «marvelous» [21] 21
  marvel – чудо, marvelous – чудесный (англ.).


[Закрыть]
с помощью простой замены «east windows» на «west windows». Конечно, последнее изменение могло явиться просто результатом желания сделать повествование фактически более точным (хотя SM – единственная редакция, где присутствует слово «west», а в русской версии, как и двух предыдущих английских, стоит слово «восточное», «east»), но, учитывая когнитивную несущественность этой детали и склонность Набокова к звуковым манипуляциям, трудно усомниться в том, что изменение было продиктовано в первую очередь стилистическими соображениями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю