Текст книги "Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары."
Автор книги: Арсений Несмелов
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
Вредитель. ЛА. 1936, № 12. Действие рассказа происходит в Хабаровске, где Несмелов, насколько известно, никогда не был.
[Закрыть]
I
Лиля заметила, что после того, как к ним заглянула тетя Сборовская, о чем-то пошепталась с мамой и убежала, – мама встревожилась, стала какой-то другой. Правда, мама снова стана помогать Лиле украшать елочку, но уже всё было не так, как раньше. Мама не смеялась, не радовалась елочке, не советовалась с Лилей, как прикрепить ту или иную безделушку, чтобы было красивее. Мама нахмурилась, стала молчаливой, перестала смеяться и целовать Лилю.
– Гадкая тетка! – сказала Лиля. – Тетка расстроила милую мамочку…
– Нет, нет, деточка, что ты! – успокоила дочку Агния Павловна. – Я совсем как и раньше… А ну-ка, посоветуй, куда бы нам повесить вот этого гномика…
– Вот сюда… Нет, впрочем, лучше сюда.
Из шептанья матери с теткой Сборовской Лиля уловила несколько слов, и одно из них было ей знакомо, часто приходилось слышать: вредители.
И Лиля сказала:
– Мама, этот гномик похож на вредителя.
– Почему? – вздрогнула мать.
– Странно, как ты не понимаешь? – пожала плечиками Лиля. – Он же зеленый.
– Какие ты глупости говоришь! При чем тут цвет? И вообще, не говори слов, которых ты не понимаешь…
– Но – по-своему, конечно, – Лиля слово «вредитель» понимала отлично. В ящичке с красками есть зеленая краска. Раз, раскрашивая картинку, Лиля взяла в рот кисточку с зеленой краской. Мама страшно испугалась.
– Выплюнь!.. Плюй, плюй скорей! – закричала она, и когда перепуганная Лиля проделала всё, что от нее требовалось, мама даже нашлепала дочку, приговаривая:
– Помни, зеленая краска вредная, зеленая краска вредная зеленая краска вредная!.. Клеточку в рот нельзя брать, нельзя брать, нельзя брать!
Стало быть, совершенно ясно: раз зеленая краска вредная, то и человек в зеленом тоже вредный человек. А вредный человек и есть вредитель. Странно, как мама не понимает таких пустяков?
Но как всё это объяснить, рассказать? На это и слов-то у шестилетней Лили не хватит. И девочка только пыхтит, стараясь повыше прицепить зеленого гномика:
– Чтобы он никому не вредил, вредный вредитель: ни заиньке, ни фее с крылышками, как у стрекозы.
Потом пришел папа.
II
Папа у Лили был молодой, красивый, со светлой бородкой. Ходит папа в серой толстовке с кармашками. Он такой сильный, что поднимает не только ее, маленькую, но и маму.
Папа пришел веселый, бросил портфель на кровать, поцеловал маму. Лиля пищала: «Меня первую, меня!» – поцеловал Лилю; потом сели за стол. Гудел примус. Шипели в кастрюле разогреваемые котлеты, плевался чайник.
Стали ужинать.
Лиля спрашивала, вертелась на стуле:
– А когда мы зажгем елку? А когда Новый год? Сегодня?
– Не зажгем, а зажжем, – поправила мама. – Зажжем елку завтра. Завтра канун Нового года.
– А почему завтра, а не сегодня?
– Потому…
– A-а! Потому что еще в кооперативе нет свечечек! – вдруг радостно догадалась девочка.
– Да. Кушай котлетку…
Лиля заметила, что у мамы стало некрасивое лицо. Такое лицо у нее бывает, когда она, Лиля, болеет или когда у папы неприятности по службе. Или еще когда в доме нет сахару или еще чего-нибудь. Тогда личико у мамы не такое уж красивое, немножко старое.
– Мама! – строго кричит Лиля. – Сейчас же расправь складочки на лобике. Не смей лобик намарщивать. Слышишь? Тебя дочка в угол поставит.
И папе:
– Мамочку расстроила противная тетка Сборовская. Она напугала маму вредителями. Я сейчас накажу своего вредителя…
Лиля соскакивает со стула, подбегает к елочке, срывает с ветки зеленого гномика и начинает давать ему шлепки. Папа хохочет так, что слышно, наверно, во всей квартире. Улыбается и мама. И вдруг роняет голову на стол, и ее плечи начинают вздрагивать.
III
Лилю, умытую на ночь, укладывают в кроватку. Мама и папа еще сидят за столом. Папа пьет чай.
– Четвертый стакан папа пьет, – сонным голосом говорит Лиля и закрывает глазки. – Сколько сахару идет! Прямо ужас
Обыкновенно девочка засыпает сразу. Но сейчас сон не идет к девочке. Сердечко ее чувствует что-то недоброе, нависшее над их комнатой. Это недоброе связано с каверзами вредных вредителей, зеленых человечков. «Паршивые! – сердито шепчет девочка. – Я вам дам!» Лиля надувает губки. Губки надуваются и надувают пузырь из слюнок. Пузырь лопается. На подушке мокро. Лиля поднимает головку. Мама и папа сидят за столом и шепчутся. Лампа с одной стороны прикрыта пришпиленным к абажуру куском синей бумаги – чтобы свет не беспокоил дочку.
– Всё шепчетесь, – говорит девочка. – Какие неугомонные!
– Спи, спи!..
Но уж Лилина головка снова упала на подушку. Лиля спит. Влажные губки открыты, чуть белеют за ними зубки. Мать подходит, поправляет одеяло. Возвращается. Говорит:
– А что с ней будет? Что будет с ней? Господи!
IV
– Так стало быть, оба директора арестованы? – И Николай Иванович задумывается. – Странно! В цехе ничего не было известно. Говорили лишь, что Рихарда, немца, куда-то срочно вызвали. Еще кого?
– Инженера Лялина из литейного цеха, техника Строганова, чертежника Куксина. Еще кого-то… забыла, – голубые глаза Агнии Петровны потемнели от страха. – Сборовская говорит. Лялину с обыском пришли, когда уже темнело, аса два Альбомы, письма, даже открытки забрали…
Женщина умолкает. По неподвижным щекам скатываются слезы, как капли дождя по оконному стеклу.
– Чего ты?
Николай Иванович кладет свою большую ладонь на маленькую, сухонькую ручку жены. От этой ласки сердце женщины сжимается мучительно: потерять, потерять навсегда такого хорошего, любимого! Голова склоняется к столу, плечи начинают вздрагивать.
– Тсс, тсс! Еще услышат соседи…
Женщина пугается другим страхом – страхом отягчить неминуемую участь мужа: подслушают, скажут, что, как только узнали об арестах, начали паникерствовать. Агния Петровна перебарывает себя.
– О Господи, живем словно среди врагов!
– Не словно, а так оно и есть. Затевают процесс вредителей, громят интеллигенцию. Странно, что мы еще до сих пор-то целы…
– Но что же, что делать? Ты… прямо странно, словно это тебя не касается… Другой бы на твоем месте…
– Другой?.. Ах, бедная ты моя!.. Ну что другой?
– Пошел бы куда-нибудь. В местком, что ли, или к знакомым партийцам. Ведь ты же за собой ничего не чувствуешь? – Агния Петровна подозрительно смотрит на мужа.
– Вот видишь, – невесело усмехается тот. – Даже ты, и то не веришь. А они? Шарахнутся, милая, в сторону!
– Хоть о дочери-то подумай! Как хочешь, но я готова сейчас бежать куда угодно и на коленях умолять за тебя. Ведь если тебя даже только сошлют – что будет с нами, с ней, с крошкой? Она так тебя любит!
Николай Иванович думает, щурит глаза на тусклый пузырь электрической лампы.
– Бежать, просить, умолять, кланяться в ноги! – вздыхает он тяжело. – Я бы и сам для тебя и для нее, – кивок в сторону детской кроватки, – сделал бы всё это. Но… бесполезно!..
– Нужно же хоть попытаться!..
– Бесполезно! Ты знаешь, что означают эти аресты?
– Ну… нет. Я знаю только, что погибну без тебя…
– Эти аресты… слушай. Навязанный нам из центра производственный план не выполнен на сорок пять процентов. Сорок пять процентов прорыва! Стахановщина у нас организована была – партийцы этим сняли с себя ответственность за прорыв, хотя стахановцы лишь портили станки и понижали качество продукции. Ну, кто же должен нести ответственность? Технический, беспартийный персонал. Мы, спецы, – инженеры, техники, чертежники. Плачь не плачь, валяйся в ногах – на себя никто вину не возьмет. Понимаешь?
Николай Иванович смотрит на жену.
Но в лице ее, во взгляде – враждебность. Жена отводит глаза.
Агнии Петровне кажется, что муж относится слишком равнодушно к угрожающей ему возможности ареста; дико сказать, но ей кажется даже, что он как будто ничего против ареста не имеет, что ему на всё наплевать, и всё это, конечно, потому, что он уж разлюбил ее и не любит Лилю. В сердце женщины шевелится злость против мужа, такого растяпы, такого безвольного разгильдяя… Другой бы… Что другой? Ах, что кривить душой! Другой бы побежал сейчас в ГПУ, к партийцам, сам бы напросился на показания против арестованных. Нечестно? Ах, оставьте, пожалуйста, громкие слова! А это честно, сидеть и курить, когда за ним каждую минуту могут прийти, и тогда, тогда… Ах, что будет с ней, но Бог с ней, с женой, – что будет с малюткой!..
И опять лицо женщины склоняется к столу, опять начинают беззвучно вздрагивать плечи.
Семь лет совместной жизни: Николай Иванович легко читает мысли жены. Он всё понимает.
Он говорит:
– Слушай, если бы я даже сейчас сам побежал напрашиваться в доносчики, в клеветники вернее, то и это бы не помогло. Если я намечен как жертва предстоящего процесса, я буду всё равно арестован, что бы я ни предпринимал. Если же я должен выступить на процессе как клеветник-обвинитель, то и к этому делу меня в свое время призовут. Я раб пролетариата, как в древности были рабы у аристократов. Поняла?..
Но Агния Петровна досадливо, зло трясет головой.
Она шепчет, не слушая:
– Пойди, подойди, взгляни на Лилю!.. Я бы всё перевернула, всех бы подняла на ноги!
«Да, – думает инженер, – тяжело так вот беспомощно ожидать, когда тебя ударит рука судьбы, когда на голову свалится этот кирпич пролетарского мщения за чуждую кровь. Надо что-нибудь выдумать, чтобы отвлечь Агнию…»
И он говорит:
– Знаешь, Ага, давай-ка пересмотрим наши альбомы. Не осталось ли еще подозрительных карточек.
– Сто раз пересматривали, – чуть слышно отвечает Агния Петровна и вдруг вспоминает: «А фотография-то дедушки-генерала в николаевской шинели!» И, стараясь не шуметь, не разбудить дочку, а еще хуже – соседей, она осторожно встает и на цыпочках подходит к комоду, в котором хранятся альбомы.
V
Генерал-лейтенант Зыков Андрей Андреевич, бакенбардами и бородищей напоминающий Скобелева, бестрепетно глядит с пожелтевшей фотографии на заплаканную внучку и ее мужа.
– Вынем!
Фотография вытаскивается из рамки в альбомном листе и откладывается в сторону. Сухо шуршат переворачиваемые листы. Над женскими лицами не задумываются. Ну, дама и дама, девушка и девушка – ими ГПУ не интересуется. О, сколько институтских пелеринок, гимназических черных передников, светлых кос, перекинутых через плечо на грудь. Агнию Петровну этот беглый просмотр знакомых, родных, когда-то столь милых лиц заставляет на минуту забыть ее тревоги.
– Какие смешные носили тогда рукава! – говорит она и находит в себе силу улыбнуться. – Ты посмотри, это вот моя тетя…
– Да. А какие банты в волосах твоих подруг. Огромные!..
– Была мода, – чуть слышно отвечает жена. – Какие мы были тогда, Господи! Если бы только знать. Ужас, ужас!..
– Главное, подлость и глупость! – с тяжелой злобой вторит муж. – И всё крови им надо. Всё мало им крови!
– Тсс!.. Тише. Это кто? Это твой родственник?
– Дядя мой. Служил в министерстве внутренних дел. Лучше выбросить.
Отобрали семь карточек.
Но что с ними сделать? Разорвать намелко, сжечь? Нет, сжечь нельзя – надымишь, сразу догадаются: готовятся к обыску. Уборная не действует. В помойное ведро на общей кухне? Мелко-намелко изорванные бумажки? Улика! Завтра же донесут.
Николаю Ивановичу уже хочется спать.
Он говорит:
– Знаешь что, сегодня, наверно, за мной уже не придут: поздно. А может быть, и совсем не придут… обойдется.
– Нет, нет, надо уничтожить!
– Ну да – Я того, я их завтра. Ведь еще темно будет, когда пойду на завод: суну их куда-нибудь в снег.
– Ты совсем ребенок! – сердится Агния Петровна. – А если увидят, если за тобой будут следить?.. Да и просто кто-нибудь найдет.
– Откуда же узнают, что карточки из нашего альбома? – зевая, улыбается инженер.
– Нет, ты невозможен! – возмущается жена. – И ты думаешь, что эти карточки не доставят в ГПУ?
– Ну?
– Ну, и достаточно будет предъявить их хотя бы Лялину, который раз десять просматривал наши альбомы, чтобы он опознал и сказал: это карточки из альбома Павловых…
– Да, ты права! Тогда вот что: я возьму карточки в карман и на заводе брошу в печь, в горно.
– Не увидит кто-нибудь из рабочих?..
– Завтра, под Новый год, половина их не придет! Будь покойна, всё сделаю прекрасно. И давай, ради Бога, спать.
VI
Шипел пар, и стеклянный потолок был потный, тусклый. Сотрясая всё здание цеха, тяжко гукал мощный паровой молот и, словно в ответ ему, звончее, резче, но слабее, бил в другом конце огромного помещения молот поменьше, полутонный.
– Здравствуйте, товарищ Павлов! – крикнул со своего высокого мостика машинист-молотобоец Завьялов, управляющий большим молотом. – Аресты-то! Вредителей искореняют. Сегодня в клубе собрание…
– Знаю, – бодро ответил Николай Иванович.
Он хотел еще прокричать, что собрание должно вынести резолюцию, требующую для вредителей самого сурового наказания, но молотобоец гукнул коротким гудком и нажал на рукоять пускового рычага. «У-ух-гук!» – ударил молот по железной чурке, ковавшейся под вагонную ось.
Павлов прошел в контору цеха.
Здесь чертежники и техники сгрудились вокруг стола помощника Николая Ивановича, молодого инженера-партийца Копытенка. Копытенок что-то говорил, рубя воздух рукой. При входе Николая Ивановича все замолчали и тотчас же разошлись по своим местам. Здоровались, не глядя в глаза Павлову.
«Обрекли уже!» – подумал инженер, протягивая руку своем помощнику. Об арестах никто не сказал ни слова, будто ничего не произошло. «Пронюхали что-нибудь обо мне или страха ради вредительского держатся от меня подальше?» – тоскливо подумал инженер и сам постарался принять беззаботный вид человека, ни о чем не ведающего, ничего не опасающегося. Даже рассказал какой– то анекдот. Рассказал для всех, громко, но никто не засмеялся.
Николаю Ивановичу стало не по себе, и через несколько минут он вышел в цех. Рабочие не скрывали своего удивления при виде его. В глазах некоторых Павлов ясно читал вопрос: «А почему же вас, товарищ, не арестовали? Сегодня, что ли, возьмут?» Сначала Павлов улыбался, делал вид, что то, что произошло с его коллегами, его вовсе не касается, что он, мол, не чета им. Но и здесь отчуждение, явное отстранение, как от заразного больного, даже досада в некоторых глазах: «Этого-то интеллигента почему же не зацапали?» – всё это наконец переполнило чашу человеческого терпения, и Николай Иванович почувствовал невероятную тоску, невыносимое одиночество, безнадежность…
«Не могу больше! – сказал он самому себе. – Это пытка какая-то! Скажусь больным и уйду. Да, – вспомнил он, – карточки! Надо от них отделаться».
И он прошел в дальний угол цеха, где шагах в тридцати от полутонного молота высилось закопченное горно. У воздуходувного регулятора в эту смену стоял Клим Каташок, хохол, веселый парень. В горне бушевало бледно-желтое пламя, раскаляя только что положенный обод вагонного колеса.
– Драсте, Николай Иванович, – заулыбался Каташок инженеру измазанным копотью лицом. – Дела-то, а? Вам-то, поди, жутковато? Сочувствую.
Это были первые бесхитростные, душевные, человеческие слова, с которыми к Павлову обратился сослуживец. Они и растрогали его, и как-то даже расслабили.
– Плохо, брат! – безнадежно ответил Николай Иванович. – Плохо!.. Вот ходишь и не знаешь, живой ты еще или уже разлагаешься…
– Может, и обойдется.
– Может быть.
Павлов сунул руку в карман, где у него лежали крамольные карточки. Теперь сделать два-три шага, оказаться за углом горна и быстро, спокойно бросить фотографии в огонь. Через полсекунды от них ничего не останется.
Раз, два, три. Взмах руки.
Шесть карточек – в печи и уже, корчась, пылают. Но седьмая, отторгнутая от пачки струей воздуха, – «Ах, зачем не перевязал веревочкой, как советовала Ага!» – эта седьмая карточка взвилась и бабочкой запорхала прочь от горна. «Слава Богу, что не в сторону Каташка!» – думает инженер и торопится к карточке. На черной, прокопченной, промасленной земле лежит пожелтевшая от годов фотография бравого, похожего на Скобелева генерал-лейтенанта. Павлов наклоняется, чтобы поднять ее, и в это время перед его глазами вырастает сапог, отличный сапог, хорошо начищенный, и сапог этот становится на фотографию. Еще согнутый, не выпрямляясь, Николай Иванович поднимает голову. Перед ним его помощник.
– Так! – глухо говорит Копытенок, тяжело дыша. – Так!.. Улики уничтожаете? Но вам не удастся провести пролетарскую власть. Товарищи, сюда!..
VII
Елочку так и не зажигали. Мама говорит, что в кооперативе всё нет свечек. Мама с обеда плачет. Папа не пришел ни к обеду, ни к ужину. Потом мама завернула в газету несколько кусков хлеба, три котлеты, отдельно, в бумажке, сахару. – Лиля просила себе кусочек, – и сверток обвязала бечевкой.
– Мама, это кому?
– Папе, – и мама плачет.
– А почему папа не пришел? Где папа?
– Папа остался в цехе, я сейчас отнесу ему покушать, – мама плачет.
– Ты вернешься вместе с папой?
– Не знаю. Нет, не вернусь вместе. Сейчас придет тетя Сборовская. Она побудет тут, пока я хожу. Будь умницей.
По лицу мамы текут слезы. Текут без конца.
И Лиля пугается.
– Где папа? – настойчиво спрашивает она. – Где папа? – кричит она. – Где, где, где папа?
Детский пронзительный крик. Вопль.
Большая квартира молчит. Квартира притихла. Квартира не дышит. Мама приходит в себя: мать!
– Я же говорю тебе – папа в цехе, он скоро придет. Милая, родная, сиротка моя, он придет, придет, при…
Квартира молчит. Квартира притихла. Квартира не дышит. Входит тетя Сборовская.
Вечер. Две женщины. Они шепчутся. Ребенок играет у незажженной елки. Солдатики, зайчики, зеленый гном-вредитель.
– Мама, я хочу музыку. Мама, я хочу танцевать… Мама, заведи радио.
Мать, на десять лет постаревшая за этот день, вздыхает, подходит к аппарату. Через минуту булькающий, словно из граммофона, механический голос вещателя:
– Новые аресты в Хабаровске, новые аресты в Хабаровске. Арестован еще ряд вредителей на заводе…
Мать подбегает к аппарату, толкает его кулаком в его болтливое, бессовестное брюхо. Радио смолкает.
– Мама, зачем? – удивляется Лиля. – Я так рада. Я думала, что папу увезли к себе эти вредные вредители, а вот их самих арестовали, арестовали, арестовали!..
Лиля прыгает вокруг мамы и тети Сборовской. Лиля хлопает в ладошки.
МАРШАЛ СВИСТУНОВ[60]60
Маршал Свистунов. Р. 1937. № 31. Звание маршала Советского Союза учреждено Постановлением ЦИК и СНК СССР 22 сентября 1935 г. Первыми пятью маршалами стали 20 ноября 1935 г. нарком обороны К.Е. Ворошилов, начальник (Генерального) Штаба РККЛ А.И. Егоров и три полководца гражданской войны – В. К. Блюхер. С.М. Буденный и М.Н. Тухачевский. В годы массовых репрессий Блюхер, Егоров и Тухачевский погибли: до 1940 г. новых назначений на это звание не было, так что образ «маршала Дмитрия Свистунова», выведенный Несмеловым в этом довольно редком для него рассказ «из советской жизни», – собирательный. «Товарищи, мы в огненном кольце» – стихи Демьяна Бедного (1918): «Еще не все сломали мы преграды, / Еще гадать нам рано о конце./ Со всех сторон теснят нас злые гады. / Товарищи, мы в огненном кольце!». «…Все совдепы не сдвинут армию, если марш не дадут музыканты!» – цитата из стихотворения В.В. Маяковского «Приказ по армии искусства» (1918). «…У Мпольских был кадет Сеня» – Несмелов вновь говорит о самом себе. «…да еще московский офицер Иван Иванович, поручик» – т. е. И.И. Митропольский (1872 – после 1917), старший брат Несмелова, прозаик, журналист (с 1901 г. поручик, вышел в отставку в 1907 г.). «…по приказу наркома обороны» – т. е. К.Е. Ворошилова.
[Закрыть]
I
Маршал скучал…
Маршал давно уже начал скучать, – зимой впервые подползла эта душевная пустота, которую можно было заполнить лишь ленивой иронией над собой и окружающими. Маршал внутренне изменился, стал иным, новым, скучным, с того самого пакостного февральского вечера, когда один из его былых боевых товарищей, давно уже перешедший на службу в войска НКВД, намекнул ему, что балерина Рукова, Гидройц по сцене. – агентша и нарочито искусно подсунута ему.
Маршал заскучал, но с Лидашей не расстался – у Лидаши семилетний сынишка, белоголовый Игорь. Маршал успел привязаться к Игорьку. Игорек белоголов и тонколиц. от отца порода, а маршал рыж волосом и курнос. За двадцать лет не отошли руки от тех мозолей, что натер на московском заводе англичанина Бромлея слесарь второй руки Митяй Свистунов, маршал Дмитрий Пантелеевич Свистунов, наш Митяй для красноармейской братвы. Московское восстание сунуло Митяю трехлинейку в могучие руки, отвага и смекалка выдвинули на командирскую должность. Потом помогал движению партбилет. Но не только он. Хотел и умел учиться военному делу Дмитрий Свистунов, чуял, надолго затянется гражданская, – и подучился кое-чему у генштабиста подполковничка Ворхцелиуса.
Кровожадным не был, но белых бил со смаком, не подвертывайтесь под руку слесарю: тяжеленька! Сначала благоговел перед Троцким и Лениным; познакомился – перестал восторгаться и благоговеть: «Из такого же дерьма деланы, только поученее». Сам стал по-настоящему учиться, потом в Красную академию пошел, опять воевал. Армию подучил. Чин дали: маршал.
А вот скучает и никому не верит. Раньше думал, что бабам все-таки можно верить, а вот Лидашка, такая гадюка, и эту веру смяла. И Игорю, пожалуй, тоже верить нельзя. Не зря повадился парнишка к нему, в штабной кабинет, из училища наведываться: поди, мать учит его в бумаги да в телеграммы глазами пырять. Эх, другое теперь время, не фронтовое, военный коммунизм, – в миг бы шмякнула Лидашку шальная пуля, – были тогда дружки верные… А впрочем, чего?.. Тоже поди, не своей охотой в агентши пошла – заставили.
– И-ах! – сладко зевается. – Скучно… И до чего скучно всё! Но, но правде сказать, и не только скучно, но и тревожно. Есть от чего. Хотя разве посмеют. Его-то, маршала!
На столе городской телефон, за спиной – два полевых: прямые провода в разные нужные места. За дверью, в своем кабине– тике, адъютант сидит, пролетарский капитан Сидор Мошкин.
«И фамилии у нас у всех какие-то все скучные, – думает, зевая, маршал. – От сохи все: Свистунов да Мошкин, да Телегин с Ядрилиным. Лучше все-таки царские фамилии были – Деникин, Юденич, Колчак. Впрочем, Колчак тоже не очень того, да и бил он Колчака, хотя и Свистунов… Скучно!»
– Сын к вам, товарищ маршал.
– Ну пусть его… Пусть войдет.
Как всегда, Игорек обежал стол, чтобы подойти к дяде с той стороны, где на столе моделька пулемета-пресс-папье с выгравированной по металлу надписью: «От рабочих завода бывш. Бромлей слесарю второй руки Митяю Свистунову». И ниже: «Всегда и везде бей врагов пролетариата!» И, как всегда, тянясь к игрушке, Игорек затараторил:
– Дядя, меня сегодня побил один мальчик… Но я его тоже побил. И его наказали, а меня нет… Дядя, ты возьмешь меня домой в автомобиль? Дядя, учительница Марья Степановна велела мне ничего не говорить маме, что меня Зазунов побил… Дядя, это пулемет, да?
– Пулемет… Зачем спрашиваешь всякий раз, если знаешь?
– А ты умеешь стрелять из пулемета?
– Умею… Пострелял на своем веку.
Игорек смотрит недоверчиво:
– Ты же не пулеметчик, а маршал.
Свистунов проводит ладонью по коротко остриженной круглой головенке. Против шерсти. Короток волоска все-таки мягок – не твердый и жесткий: не свистуновский волос. Да и откуда ж свистуновскому волосу быть – другой отец. А вот привязался.
Вежливый стук в дверь: Мошкин. Игорек восторженными глазами – на его темно-синие галифе и сияющие тонкие сапоги.
– Майор Кротов просит принять, – и адъютант кладет на стол опросный печатный бланк посетителей, – В графах листика прописано: майор Кротов. Штаба Ленинградского военного округа: По делам службы.
– Приму. Просите, – голос Свистунова равнодушен, но в зрачках вдруг зоркость, настороженность. Кротов по-строевому вытянулся перед столом маршала. Щеголеват, лет под тридцать, с орденом Красного Знамени на левой стороне мундирной груди. С ястребиной меткостью взгляда пырнул в самые зрачки маршалу.
– Чем могу?.. Садитесь.
И прежде чем разжать сомкнутые колени, Кротов, всё также же отводя взгляда от глаз Свистунова, поднимает левую руку и касается ею орденского значка. И маршал, привстав, повторяет жест посетителя. И загипнотизированный этой молчаливою сце– нбй, повторяет тот же жест и Игорек: касается чернильными пальчиками левого кармашка ученической блузы…
– Я от маршала…
Тсс! – предостерегающее движение руки.
– Но… этот ребенок…
Не отвечая майору, Свистунов выходит из-за стола и, взяв посетителя за локоть, отводит его в тот дальний угол своего огромного кабинета, где, вставленное древком в стойку, вяло повисло пропыленное полотнище знамени какого-то польского полка, лично вырванное Свистуновым из рук вражеского знаменосца в бою под Варшавой…
II
У Лидаши гость, поэт Черепнин, работающий и по театру: пописывает о балете. Одет Черепнин прекрасно – в Париже оделся, куда ездил с советской балетной труппой и откуда недавно вернулся, Разговор о маршале.
– Какой-то он у вас странный стал, Лидаша. Задумчивый и скучный. С чего бы? Достиг таких степеней…
– Ах, я сама беспокоюсь! – Хозяйка, в силу своей профессиональной, балетной малотелости, кажется двадцатилетней, несмотря на свои под тридцать, – И уже давно это с ним. Доктор говорит: лета, сердце не в порядке… Ведь Митяю сорок шестой!..
– Что за возраст!.. Может быть, это его волнует, – понижая голос, – аресты в верхах?
– Ну, это вы!.. – Лидаша вдруг покраснела. – Ну почему? Он же никуда, никуда не суется… И сам Сталин… Право, скажете тоже!..
Лидаша берется за пудреницу. Чувствует себя неловко и гость
– Вы меня простите, – начал было он оправдываться, но тут в комнату вбежал Игорек, возбужденный поездкой в автомобиле, – маршал не прямо направился домой, а покатал его по Москве, – а за ним появился и Свистунов. И он – в прекрасном настроении, совсем прежний, давний Свистунов. Давно уже, с самой зимы не видала Лидаша в его глазах этого плутоватого выражения, так и говорившего: «Мы сами с усами – нас не объегорите!» Маршал, шаля, бросил свое большое тело на диван рядом с Черепниным, здорово хлопнув его по коленке ладонью, и, всё хитро посмеиваясь глазами, сказал:
– Ну, что сегодня на обед, Лидашка-канашка? Голоден как на походе. О чем разговор?
«Что с ним сегодня? – тревожно подумала жена. – О Господи, я-то тут при чем? Хоть бы пронесло опять!» И ответила:
– Говорили о новом стихотворении Пастернака в «Красной Нови». Чудесно хорошо! Прочтите еще, Николай Петрович.
Черепнин чуть нараспев прочел действительно превосходные стихи знаменитого собрата. Маршал слушал внимательно. Сказал, когда Черепнин кончил:
– Чего-то печальное действительно есть. Это чувствую, а больше ничего не понимаю. И накручено же!.. Как в музыке. А по мне вот – марш. Я вот прежде Демьяна любил, в девятнадцатом году. Хорошо тогда писал старик: «Товарищи, мы в огненном кольце!» – вдруг командным басом громыхнул Свистунов, так что Лидаша даже вздрогнула. – Вот это слова!.. Я эти стихи в том годе перед своим полком орал, так они даже мою голодную шпану проняли, вот что… Еще Маяковского люблю. Знавал его, водку раза три вместе пили: он ко мне на фронт приезжал… Зря застрелился.
«Нигде кроме, как в Моссельпроме!» – проскандировал Черепнин иронически.
– Это ничего! – нахмурился Свистунов. – Это всё равно, что мне, маршалу, по нужде ротишкой дать покомандовать. И покомандую! – снова хлопнул он подскочившего поэта. – И покомандую, товарищи!.. Так и он, Маяковский, возьмет да до рекламки и спустится. Он плюет на чинность да благопристойность он – настоящий большевик. «Все совдепы не сдвинут армию, если марш не дадут музыканты!» Это – слова! Такие слова только настоящий человек может сказать. Я так иногда думаю: это оттого мы белых били, что у них настоящих поэтов не было… Однако стихи стихами, а борщ борщом. Пошли обедать, правда, жрать хочу…
Когда доели обед и прислуга подала чай, сухарики и леденцы, вестовой, дежуривший в прихожей, доложил, вытягиваясь у двери:
– Фершала Свистунова требуют, товарищ маршал!
– Кого? – поднял тот рыжие брови. – Кто требует?
– Какой-то деревенский товарищ.
– Не иначе, как земляк из деревни. – Свистунов поднялся. – Они всегда маршала с фельдшером путают. Народец!
Он вышел, и сейчас же Лидаша с Черепниным услышали, как в прихожей приветливо загрохотал его голос. Через минуту Свистунов вернулся, ведя за локоть сивобородого мужика в желтой ватной кацавее, несмотря на летнее жаркое время.
– Наш, из Бурдакова, – представил маршал жене и гостю в пояс кланяющегося колхозника. – Сверстники. Только я на завод ушел, а он в деревне остался. Садись, Петра, почайничай с нами. Шамать желаешь?
– Кушали мы, – тенорком пропел мужики без смущения сел за стоя. – Чего ее, пищу-то, зря перегонять. А чайку выпью, это действительно, выпью чайку. Отчего не выпить? Выпить можно.
Зоркими глазками в белесых ресницах он осмотрел Лидашу.
– Стало быть, твоя хозяйка, Митяй? Ничего, белява. Только чего же тоща столь? Белым хлебом кормишь, вон сухари на столе, лампасье, а не в теле. Не учительша ли? Учительши завсегда тощи, от детского огорчения. – И, обращаясь лишь к маршалу; – А я ведь к тебе по делу, Митяй. От мамаши твоей. Помирает ведь Прасковья-то!
– Как помирает?!
– Да так. Бог смерть посылает. Седьмой, конечно, десяток. Докторша говорит: так и скажи фершалу Свистунову, то есть как там тебя, генерал-то по-советски, – так, мол, и доложь, что больше двух суток не протянет. А Прасковья говорит: ты скажи Митрию, чтобы он как хочет, а попа бы мне предоставил. Потому что нет у нас теперь попа. А ей, конечно, как же без попа помереть? До каждого доведись. Так, говорит, и скажи, раз из колхоза в Москву едешь, – пусть он попа мне расстарается. Я что ж, я вот и пришел, я свое исделал.
Свистунов чтил и жалел мать – одна на земле кровная. До сельца Бурдакова – сорок верст от Москвы в сторону Ярославля. До Софрина – шоссе, там версты четыре хорошим проселком. Час автомобильного бега.
– Ты сегодня назад будешь? – спросил маршал.
– К вечеру вернусь. Сейчас, – мужик взглянул на стенные часы, – и на вокзал поеду.
– Так ты матери скажи – утром пусть ждет. Сделаю чего просит.
– Если ты, маршал РККА, повезешь священника, подумай тебе будут неприятности, – тревожно сказала Лидаша. – Обязательно будут!
Свистунов пустыми глазами взглянул в лицо жены и, не отвечая, словно не слышал или не понял ее слов, прошел в свой кабинет, где был городской телефон. Колхозник тоже встал и стал прощаться, протягивая шершавую руку балерине и поэту.
Свистунов скоро вышел из дому.
Вечером, укладывая Игорька спать, Лидаша спросила:
– Сегодня, когда ты забегал к папе в округ, не приходил ли к нему такой большой, красивый дядя в военном?
– Угу! – кивнул головой Игорек, сосавший карамельку. – Приходил, мамочка.
– А не делал ли он вот так, здороваясь с папой? – и Лидаша подняла левую руку к груди.
– Угу, угу! – радостно закивал мальчуган. – Вот так он делал. Сначала он, потом папа, – и Игорек, вскочив на ножки – голенастый, в одной рубашонке, повторил жест отца и его посетителя.
Когда же, довольный своим исполнением, ребенок взглянул на мать, то увидел, что ее напудренное лицо сморщилось, как от зубной боли, и по щекам текут слезы…
III
Стайка девушек в красных платочках. Вслед задорное: «Военком, подвези!» Невысокое еще солнце – в спину. Автомобиль набирает ход. Крупитчатый шорох шин по щебню шоссе. Вдали первые перелески, дачи. Москва – позади.
Маршал искоса посматривает вправо, где неудобно сидит на пульсирующих подушках – мог бы почти лежать – тонконосый, жидкобородый старик в кепке и старом дождевике. Старик держит на коленях саквояж.
– Да, – подается Свистунов вперед, к шоферу, – газуй, парень, газуй: хочу мамашу в живых застать. – И думает: «Как же мне пассажира-то моего называть? Батюшка или просто гражданин?»
Чувствуя на себе взгляд маршала, старик поворачивает голову. Чужое лицо, чужие глаза. В них спокойствие, отказ от всего. Как с этаким заговорить?
«Тоже воин, – думает маршал. – Мы с ними воюем, а они с нами. И, видать, гордый, вроде доктора. Не я, мол, в вас нуждаюсь, а вы во мне. И действительно, не он ведь везет меня, а я его. Стало быть, мы все-таки их не победили. Отошли в сторону, а живут».