355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Несмелов » Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары. » Текст книги (страница 10)
Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
  • Текст добавлен: 24 августа 2017, 15:30

Текст книги "Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары."


Автор книги: Арсений Несмелов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 50 страниц)

ТЯЖЕЛЫЙ СНАРЯД[13]13
  Тяжелый снаряд. РОВ. «“Восстание Ангелов” Анатом Франса» – антихристианский роман Анатоля Франса (1844–1924) «La revoke des anges» (1914). «….no Тверской от Зона к Мартьянычу» – «Зон» (точнее «театр Зон») возник в 1914 г. на Большой Садовой (близ Тверской), на месте прежнего «театра Буфф»; в 1920-х гг. там находился театр В.Э. Мейерхольда, в 1938–1940 гг. на его месте был построен Концертный зал имени П.И. Чайковского по проекту архитекторов Д.Н. Чечулина и К. К. Орлова. «Мартьяныч» – небольшой, но известный всей Москве ресторан, располагавшийся в подвальном этаже Верхних Торговых рядов, близ Красной площади.


[Закрыть]

I

Он летел, ввинчиваясь в воздух, и нагнетал гул, почти мгновенно перешедший в вой и визг, и каждый из нас, распластавшись на земле, молчал и думал:

«Не смерть ли моя летит?»

Но, пожалуй, слово «думал» здесь не подходит: не только думал, а ощущал эту мысль трепетом всего своего существа, вдруг занывшего, заскулившего в смертной тоске. Он же, скользнув позади нас по гребню крыши сторожки, взревел, как ревет тигр, промахнувшийся прыжком, и, закувыркавшись в воздухе, уже видимый глазом, упал у дороги в мокрую слякотную весеннюю землю и не разорвался. Он неглубоко ушел в грунт, и, когда кончился обстрел, я ходил к яме, выбитой им. В ней, почему-то расширявшейся в глубину, я увидел и его. Он лежал спокойно, похожий на остроносое животное, и рыльце его золотилось медью ударной трубки.

– Как барсук лежит, ваше высокоблагородие! – сказал мне солдат. – Как барсук на пузе, лапки подобрав. Или, скажем, крот. Тихий теперь, а как ревел-то!..

– Нечего болтаться у ямы! – строго нахмурился я. – Снаряда не видели? И ты, Романов, тут крутишься… Стыдно! Старший унтер, а пустяками занимаешься. Марш все отсюда!.. Он вас шандарахнет, а я отвечай….

– Не шандарахнет, ваше высокоблагородие! – ответили солдатишки, следуя за мной. – Он же остыл теперь, чего ему шандарахать?

Отогнав гренадеров от ямы, я прошел к себе в землянку. Здесь Смолянинов, мой вестовой, читал вслух двум телефонистам «Восстание Ангелов» Анатоля Франса. Телефонисты, как зачарованные, смотрели ему в рот и тоже шевелили губами.

Когда Смолянинов дочитал страницу и, помусолив палец, стал неловко перевертывать ее, один из слушателей, востроносый паренек, восхищенно прошелестел оттопыренными губами:

– Ангел-то… С барыней!.. Если б нашему батюшке прочитать к причастию не допустил бы!

– Серый твой батюшка, чтоб к причастию не допускать! – высокомерно шмыгнул носом Смолянинов. – Как же он может не допустить, ежели эта книга в Петрограде отпечатана?

– Конечно, – шепотом из уважения к моему присутствию сейчас же согласился телефонист. – Я только к тому, что священник в нашем селе очень строгий, правильный…

Скоро телефонисты ушли, вызванные поправлять линию, поврежденную огнем, и Смолянинов закрыл книгу: про себя он читать не умел, вслух же без слушателей читать было глупо – это он понимал.

Какое чудное дело в четвертом взводе происходит, знаете? – обратился он ко мне.

– Нет, а что?

– Ефрейтора Колесниченко знаете?

И опять совсем птичий поворот головы на тонкой шее, высоко вылезающей из широкого ворота гимнастерки.

– Говори без «знаете» или молчи. Дятел ты, что ли?

Смолянинов хотел было обидеться, но раздумал: уж очень хотелось рассказать.

– Такое дело, – начал он, пересаживаясь поближе к печке. – Прямо и смех и грех! Колесниченко письмо из дому получил, чужой, конечно, человек пишет, неизвестный, а внизу поставил: доброжелатель… А в письме говорится, что баба Колесниченка крутить начала… Погибает человек, знаете.

– Опять?

– Больше не буду, ваше высокоблагородие! Это ж без умыслу у меня, разве я рад?.. А Колесниченко, ваше высокоблагородие, прямо погибает. Объявил, что руки на себя наложит.

– Обойдется! – зевнул я. – Виданное ли дело, чтобы на войне руки на себя из-за бабы накладывать? Не бывало этого.

Мы помолчали. В землянке было тепло сырой теплотой согревшейся земли. Так, должно быть, бывает тепло летом в могиле. Керосиновая коптелка горела скудным красноватым светом. Пахло дымком. Где-то далеко бухали пушки.

– А все-таки наложит он на себя руки, – убежденно сказал Смолянинов. – Как Бог свят! Он человек нежный, интеллигентный.

– А кем он был в запасе?

– Вагоновожатым! – с гордостью ответил мой Спиря. – То есть, говоря по-нашему, трамвайным машинистом. И жена у него из гимназисток.

– Что же он говорит?

– Ничего уж он больше не говорит. Плачет. И письма пишет. А ответу нет. Совсем погибает человек, знаете!..

Когда с вечерним рапортом ко мне явился фельдфебель, я спросил его:

– Тут мне Смолянинов болтал о Колесниченко… Что с ним?

Баба, конечно, его загуляла, – степенно ответил усатый мой Ильич. – Кто-то удружил, написал… Заскучал человек

– О самоубийстве говорит?

– Болтают, говорит…

– Не кокнется?:

– А кто его знает?.. За этим делом за человеком не уследить. Разуется, нажмет пальцем спуск – и готово… Бывали случаи.

– Ну, из-за бабы-то?.. Глупо!

– Из-за бабы не глупее, чем из-за прочего, – уклончиво ответил Ильич. – Тоже и нервенность в окопах получается у людей.

– Все-таки, Ильич, вели Романову и отделенным за ним присматривать. В секрет его не назначать, пусть на людях будет. И скажи Колесниченке, что я его в отпуск пущу, как только сменимся.

– Слушаюсь.

Ильич ушел, Смолянинова тоже не было: удрал в солдатские землянки играть в картишки. Я надел шинель и вышел наверх.

II

Ночь была сырая и теплая – апрельская ночь, полная запахов оттаявшей земли и звона капели. Вздохнулось глубоко, до самого дна молодых легких. Ух, как хорошо! И снова, уже через ноздри, процедил эти чертовские запахи весны, процедил, прищуривая глаза, и вдруг неожиданно вспомнил эпизод из последней поездки в Москву – лихача на дутиках, несущегося по Тверской от Зона к Мартьянычу, и худенькое девичье личико около моего лица, совсем потерявшееся в огромном кротовом воротнике…

– Эх, черт!..

И провалился в грязь почти до колен. Стиснув зубы, выбрался и направился к окопам. Здесь долго бродил, проверяя часовых, болтая с гренадерами дежурного взвода,

А впереди были столбики проволочных заграждений, и за ними темь, долина, болота речки Сервич, а еще дальше, там, откуда взлетали круглые шарики осветительных ракет, – враг, австрияки.

…Потом я вышел на шоссе, за которым начинались уже окопы другой роты, и с удовольствием почувствовал под ногами твердый грунт – было приятно идти по нему, и я дошел до сторожки, вернее, до того, что осталось от нее, прошел немного дальше, почти до того места, где вечером упал неприятельский тяжелый снаряд, и остановился, чтобы снова, в тишине и одиночестве, насладиться запахами весны, досыта наслушаться музыкальных шорохов и звонов капели.

Ни огонька впереди. Чуть мутнеет шоссе и исчезает, проглоченное черной влажной тьмою. Вдруг позади шаги и бормотанье. Вот и тень…

– Кто?

Тень остановилась, но не ответила.

Я повторил вопрос громче, властно, и опустил руку на рукоять револьвера, торчавшую из расстегнутой кобуры. Тогда тень ответила:

– Свой.

– Кто свой, дурак? – крикнул я, осерчав.

– Гренадер четвертого взвода Колесниченко, ваше высокоблагородие…

– А, это ты!.. Зачем идешь в тыл? Кто отпустил?

– Я не в тыл, ваше высокоблагородие! Я только сюда. Оправиться.

– Врешь! Говори правду: зачем?

Я подошел к солдату, взял его за плечо. Он молчал. Мне стало жалко его, и я сказал:

– Я знаю, дружок, что у тебя несчастье, но нельзя же так… Сам посуди, ведь мы на войне… И мужчина ты, а не баба. Ну, куда ты шел, отвечай?

– Мне на людях очень тяжело, ваше высокоблагородие, – ответил солдат, и голос его дрогнул. – Вот похожу здесь, в темени постою – и легче мне. Отойдет…

– А спать когда?

– А спать?.. А сна у меня нету, ваше высокоблагородие!

У противника вспыхнул прожектор и повел своей голубой метлой по нашим позициям. От деревьев и развалин сторожки отпрянули длинные тени. Ярко забелело щебнем шоссе. В голубоватом электрическом свете лицо Колесниченко стало бледным, как лицо мертвеца. Темно и блестяще глянули глаза. Прожектор провел свою метлу и угас.

«Что мне с ним делать? – думал я о солдате. – Кому из нас не изменяют наши жены, оставшиеся в тылу?.. Бог весть!..»

Отправить Колесниченко немедленно в отпуск было бы несправедливостью по отношению к другим гренадерам. Ведь все же мечтают об отпуске, кидали жребий, и каждый теперь высчитывает дни и часы до того дня, когда он наконец оставит на две недели промозглую землянку, забудет о вшивом соломенном мате, служившем ему матрацем, и наконец-то дотянется до объятий любимой женщины. А я вот, рассентиментальничавшись, возьму да и отправлю в отпуск своею властью этого обманутого мужа, этого страдающего рогоносца… А вдруг всю историю с изменой жены Колесниченко выдумал? Ох, чего только не делают гренадеры, чтобы выбраться домой!

И вообще, почему меня должно тревожить и трогать горе этого солдата, если оно даже и не вымышлено, не преувеличено? У каждого из моих гренадеров есть какое-нибудь горе, и стоит только мне начать вглядываться в их души, позволять себе сочувствовать, болеть частными солдатскими неприятностями, как командир во мне погибнет, сгинет. Он рассосется в сердобольном человеке, и я разучусь приказывать. Командовать – ведь это вообще насиловать волю подчиненных, как, в свою очередь, мое начальство насилует мою волю, заставляя меня часто делать то, чего я делать вовсе не хочу.

Разве солдат хочет вылезать из окопа и бежать вперед под огнем врага? Нет. Но я подхожу к нему и говорю: «Иди!» И он идет. Если же я, подходя к солдату, собравшемуся укрыться в яме, буду думать о том, что вот, мол, у него жена и дети и, если его убьют, они останутся без кормильца, то у меня не хватит силы ударить его шашкой и выгнать под пули. Но если мне жалко солдата, то почему бы мне не пожалеть и себя? Я молод, здоров, у меня еще всё впереди… Какого черта я будут подставлять свой лоб под пулеметную пулю?

И все-таки я сказал, и даже на «вы», вспомнив, что Смолянинов плел что-то об интеллигентности Колесниченко:

– Поймите, голубчик, что вы находитесь в таких же условиях, как и остальные миллионы солдат нашей армии. Большинству из нас наши жены изменяют… Стоит ли особенно горевать из-за этого? Разве мы сами не изменяем при случае нашим женам? К тому же, письмо о вашей супруге (так и сказал!), быть может, еще и неправда…

Но, сознаюсь, мне и самому был противен этот мой тон, и свою тираду я закончил так:

– А если вам жизнь так уж надоела, то я могу послать вас с Земляным (герой моей роты) снять австрийского часового. Это лучше, чем болтаться на ремне на стропилах этой сторожки, ведь вы повеситься здесь хотели, а? Плохая смерть! Позорная! Идите с Земляным: попадете в переделку, да уцелеете – как рукой тоску снимет. Да и Георгия получите. С ним и в отпуск пущу. Поедешь к жене, набьешь ее хахалю морду, да и ей заодно. Ведь суворовец же ты, фанагориец!.. Что, ну?

Но солдат со вздохом ответил:

– Куда мне с Земляным… Робкий я!..

Тут уж меня взорвало: какого черта меренхлюндию разводит? Нашелся тоже Ленский из оперы!..

– А если так, – заорал я, – если ты, щучий сын, робкий, так марш в землянку!.. И чтобы я не слышал о тебе!..

Я так орал, что, наверно, даже австрийские часовые услышали мой крик, потому что снова вспыхнул прожектор и стал бродить по холмам нашей позиции.

III

А он, посланный к нам врагом, чтобы разом истребить десяток жизней, уже выполз из ямы и стоял на твердом грунте шоссе. Огромный, серый, он сиял медью ведущего ободка и ударника.

Проходя мимо и увидев его, я подумал о страшной силе, запертой в этом чугунном цилиндре, и она представилась мне в виде отвратительного чудовища, вроде огромного паука, но с маленькой человеческой головкой, чудовищем, которое упирается всеми частями своего членистого тела в мертвый чугун, и тот звенит уже от напряжения, едва сдерживая страшный напор.

Потом я подумал о том, что эту шестидюймовую бомбу выволокли, наверно, из ямы любопытные солдатишки, большие охотники повозиться с неразорвавшимся снарядом, и надо мне приказать Ильичу, в предупреждение несчастия, расстрелять бомбу из винтовки.

Но в землянке меня ожидала приятная неожиданность, и я совсем забыл о снаряде: из полкового околотка вернулся мой субалтерн, подпоручик Лихонос (два дня он околачивался там из-за флюса), и приволок с собой полбутылки чистого спирта.

Спирт на войне, в окопах!.. О нем нельзя говорить обыкновенными словами – тут надо быть поэтом и слова приходится подбирать особенные…

Что радует человека? Ну, скажем, солнце, лазурное небо погожего дня. Нас ничто это не радовало, ибо, усиливая обстрел, лишь крепче томило страхом смерти. Уж лучше сидеть в промозглом тумане, поднимающемся с болот.

Наша молодость и здоровье? Нет, они тоже были источником пытки, ибо мы вынуждены были быть неопрятными, были лишены самых примитивных удобств и днем не могли даже свободно передвигаться – как крысы, ползали по ходам сообщения. И даже нежные письма из дому, письма от наших жен и любовниц, лишь раздражали нас, лишенных возможности любить физически, пленников жадной молодой чувственности.

И у нас было только одно солнце – алкоголь. Редко, правда, блиставшее нам, но тем более очаровательное…

Пока мой Смолянинов и денщик Лихоноса хлопотали над приготовлением закуски, Лихонос обратил внимание на то, что на его узенькие нары, находившиеся как раз под окошечком, капает из-под бревен вода.

– И с тухлятинкой, ротный! – пробасил он. – Придется принять меры.

– Что поделать, тает! – пожал я плечами.

Но Лихонос сообразил: окошечко находилось под землей, к нему сверху была прорыта шахточка… Стоило ее углубить и теплая вода будет застаиваться в ней ниже окна, а следовательно, и не попадет через щели в оконной раме в наше жилище.

Я согласился с этим и послал денщика Лихоноса к фельдфебелю: пусть нарядит трех гренадеров на эту маленькую работу.

И вскоре мы услыхали голоса над землянкой и затем сквозь мутное стеклышко нашего оконца увидали сапоги солдат, спрыгнувшего в яму.

Тем временем Смолянинов поставил тарелки, нарезал хлеб, распатронил австрийским штыком заветную банку с кильками и, сняв с печки, подал на стол котелок с разогретыми порциями вареного мяса. Всё это он делал, стараясь избегать глядеть на бутылку, в которой опалово мутнел разведенный спирт. Но моему Спире это все-таки плохо удавалось, ибо бутылка властно притягивала к себе его взгляды, и с выражением глубочайшего огорчения и даже презрения на своем всегда несколько обиженном лице он покинул землянку. Ушел от соблазна и внутренних мук.

Мы выпили по первой и закусили кильками. Выпили и молчали, ожидая, когда спирт начнет освобождать наши души от тяжести, которая мертвыми пластами налегла на них и давила улыбки и смех, понужала на скверную брань и даже во сне заставляла стонать и вздрагивать. И вот мягкое тепло, растекаясь по всему телу, начало отогревать наши сердца и выпрямлять души. И это было похоже на то, что происходит с зубной болью, когда дантист кладет на обнаженный нерв ватку с кокаином: боль спадает, стремительно уменьшается, как уменьшается в своем объеме детский воздушный шар, если его оболочку проколоть булавкой. Боль тает, становится воспоминанием о ней, и мгновение так хорошо, что всегда отмечаешь его вздохом облегчения и в первый раз за много часов – улыбнешься, ласково взглянешь на собеседника, вспомнишь что-нибудь приятное.

Мы переживали как раз этот момент, когда над землянкой закричали, и вслед за этим по лестнице, ведущей в наше подземелье, затопали тяжелые солдатские сапоги. Влетевший Смолянинов ликующе объявил:

– Мертвяк!.. Это он на его благородие капал…

– Что такое? – ничего не поняли мы. – Какой мертвяк? Что за ерунду ты плетешь?..

– Не я ерунду плету, – обиженно заявил Спиря, – а те, кто землянки около могилок копают. – И совсем завянув, со взором устремленным на бутылку: – Сами извольте посмотреть: из-под окна покойника тащат!

Поднявшись наверх, я споткнулся о кирпич, мокрый и черный от грязи, каким-то образом оказавшийся у входа в нашу нору. И Лихонос опередил меня. Заглянув в яму, над которой стояло трое гренадер с лопатами (одним из них был Колесниченко), Лихонос сказал, сплевывая:

– Тьфу, мерзость!.. Не смотрите, ротный, аппетит испортите. Видно, беженец и еще осенью похоронен…

Все-таки я шагнул к яме, но не успел еще я заглянуть в нее, как лицо Колесниченко, стоявшего передо мной, искривилось дико и страшно, и он, бросившись в мою сторону (я отшатнулся, думая, что он сошел с ума), нагнулся, схватил кирпич, о который я только что споткнулся, и побежал в сторону сторожки. Никто ничего не понят. Все стояли, раскрыв рты, и смотрели в сторону убегающего. Но в моем мозгу блеснула догадка…

«Неужели?» – подумал я и заорал во всё горло – чтобы напугать, остановить, – первое, что пришло на ум:

– Стой, стрелять буду!..

Но револьвер остался в землянке, да и поздно было пугать: Колесниченко уже добежал до снаряда, остановился и, выпрямившись, подняв кирпич высоко над головой, ударил им по взрывающей медный головке… И чудовище, долго сдерживаемое железом, прянуло вверх в столбе черного дыма, в вое и визге осколков. От Осипа Колесниченко, вагоновожатого московского трамвая, осталась лишь гренадерская поясная бляха с бомбой, упавшая у ног дневального в окопе второго взвода.

– Вот до чего, знаете, нашего брата баба доводит! – философствовал Смолянинов, хорошо глотнувший из бутылки в наше отсутствие. – По-моему, знаете, такую бабу можно даже полевому суду предать; военного солдата загубила, ефрейтора, а?

А командир батальона, которому я доложил о происшествии, пробасил в трубку полевого телефона:

– Неврастения окопика. Бывает! Рапорта не подавайте.

Мертвяка же солдаты крюками по частям выволокли из ямы и, отплевываясь, чертыхаясь, закопали где-то поблизости. А через месяц превратилась в мертвяков и четверть моей роты, ибо ходили мы в наступление на местечко Турец, и поколотили нас здорово. Когда же мы копали яму для поручика Лихоноса, – как раз перед боем третью звездочку получил, – то опять, как на грех, потревожили проклятого мертвяка, и солдаты говорили: «Неспроста он над Лихоносом поместился, в соседи его выбрал, намекивал».

Всё может быть.


КОНТРРАЗВЕДЧИК[14]14
  Контрразведчик. Р. 1938, № 9—10. Отчасти рассказ подтверждает сведения о том, что Митропольский сотрудничал с царской контрразведкой – «был завербован», как он говорил поэту Н. Щеголев) (письмо Н. Щеголева Е. Витковскому, конец 1969 г.). «…в госпитале при Вдовьем Доме» – московский Вдовий дом находился близ Кудринской площади (современный адрес – Баррикадная. 2). В 1874–1876 гг. в нем прошло детство А.И. Куприна. Госпиталем на три тысячи коек служил еще во время войны 1812 г. В наше время там располагается Российская академия последипломного образования, «…на балах в Елизаветинском институте» – один из институтов благородных девиц для обучения дочерей дворян, военных чиновников, духовенсва. купцов. Основан в 1825 г., находился на Вознесенской улице (позднее улица Радио, д. 10а); упразднен после октябрьского переворота 1917 г. «…рядом с рестораном “Трехгорный ”<…> есть гостиница “Прогресс "» – адрес пока не поддается расшифровке. «…Помните из физики Краевича про фраунгоферовы линии?» – Краевич К. Д. (1833–1892), преподаватель гимназии, физик и автор учебников по физике для средних учебных заведений; изучение физики начиналось по этому учебнику в шестом классе классических гимназий. Фраунгоферовы линии – результат рассеяния и поглощения электромагнитного излучения звезд, главным образом верхними слоями их атмосфер, а также атмосферой Земли. Открыты в 1802 У. Волластоном, детально исследованы в спектре Солнца Йозефом Фраунгофером (1787–1826) в 1814 г. «…в Анненгофскую рощу» – Анненгофская роща в Лефортове уничтожена ураганом 16 июня 1904 г., однако Несмелов учился там раньше. Поскольку время действия рассказа – 1915–1916 гг., слова о том, куда и как влекло двадцатитрехлетнюю душу героя, дают приблизительный год его рождения – 1892. Именно этот год Митропольский-Несмелов по неясным причинам нередко указывал в анкетах (в т. ч. в предсмертной, о которой см. предисловие в т. 1 наст. изд.). Таким образом, нет оснований говорить о полной идентичности поручика Бубекина и Митропольского как раз в этом рассказе, «…денщики с офицерскими гттерами» – гинтер (гюнтер) – походная кровать (прим. автора). «…Две маленькие пики, шеперки» – т. е. не «шестерки» (в буквальном жаргонном значении, которым пользовался, в частности, А.И. Куприн), а просто две мелкие карты, «фоски». Фендрик – т. е. лейтенант, XII чин в петровской табели о рангах. «…Под солнцем места много всем» – неточная цитата из поэмы М.Ю. Лермонтова «Валерик» (1840): «Под небом места много всем, – / Но беспрестанно и напрасно / Один враждует он… Зачем?..». Канопус – самая яркая звезда в созвездии Киля и вторая по яркости на небе.


[Закрыть]

I

Осенью пятнадцатого года в Москве, в госпитале при Вдовьем Доме находился на излечении молоденький поручик Бубекин Анатолий Сергеевич. Было у него сквозное ранение в мякоть бедра. На третью неделю пребывания в госпитале рана затянулась, и Анатоша, как называли хорошенького Бубекина сестры, хоть с палочкой, но уже похаживал по палатам. А еще через неделю стал Анатоша болтаться и по Москве, побывал в Художественном, в Большом и Малом, раз-два посетил и уютные, все в бархате, отдельные кабинеты Мартьяныча, где ужинал и пил портвейн. И, конечно, в кабинетах бывал он не один.

Офицер спешил, как мог и умел, наслаждаться жизнью, потому что знал – скоро госпитальная комиссия препроводит его на эвакуационный пункт, а там дня через четыре – опять фронт, тошная окопная жизнь-жестянка.

И вдруг такое происшествие…

Возвратясь в госпиталь к ужину, Анатоша нашел на тумбочке у своей кровати казенный пакет со штемпелем штаба округа – поручика Бубекина приглашали в среду, то есть на другой день, явиться в штаб к дежурному офицеру.

Анатоша удивился и даже испугался. Что такое? Зачем и почему? Уж не натворил ли он чего-нибудь, шатаясь по Москве? Нет, тогда бы вызвали к коменданту, – тут что-то другое. Посоветовался Бубекин с сотоварищами постарше, что лежали с ним в палате, с соседом своим, кубанским войсковым старшиной, но никто, конечно, ничего определенного сказать ему не мог.

– Всего скорее, – предположил старшина, – тут какое-нибудь назначение. Чего-нибудь такое приятное даже. Тебе, поручик, беспокоиться нечего.

Словом, на другой день был Бубекин в штабе. Дежурный офицер взял у Анатоши его бумажку, прочитал, заглянул в какую-то книгу и сказал:

– Вас вызывает генерал. Обождите. Присядьте.

И, не объяснив даже, какой генерал, занялся своим делом. А минут через пятнадцать Бубекин с несколько одеревенелым от волнения лицом – еще с корпуса стал бояться разговоров с генералами – уже входил в большой и светлый кабинет…

Генерал сидел за письменным столом и что-то писал. Бубекин, остановившись у двери, видел его черноволосую голову, склоненную над стоном. Через всю нее белел аккуратный пробор. Дописав и промокнув написанное, генерал поднял на Анатошу веселые глаза – выглядел он молодо и был румян.

– Так! – сказал генерал. Поручик Бубекин? Садитесь.

Анатоша сел в кожаное кресло неудобно, на краешек, чтобы и сидя можно было бы выпячивать грудь, держаться молодцевато.

– Так! – повторил генерал. – Из военной семьи, кончили корпус и Александровское училище… – Посмотрел, щурясь, на потолок, потом ласково, с улыбкой, на Анатошу. – Знал вашего батюшку – однокашники по училищу… И маму знал: танцевал с ней на балах в Елизаветинском институте.

«Стало быть, ровесник с покойным папой, а ни одного седого волоса, – подумал Бубекин. – Крашеный». И деревянно сказал:

– Мамаша в Казани живет.

– В письме передайте ей поклон от юнкера Васи, – улыбнулся генерал. – Но, милый мой… Да сядьте вы, ради Бога, по-человечески. Даже мне неудобно, когда я смотрю, как вы уселись… Ну? Вот так! Курите? Прошу. Вы Н-ского полка?

– Так точно.

– И вот-вот возвращаетесь на фронт?

– Так точно.

– Вы нам нужны. Нам понадобился офицер вашего полка, которому мы могли бы доверить одно поручение. Наш выбор остановился на вас. Вы из прекрасной русской семьи, военного воспитания, отличной аттестации. Спиртными напитками не увлекаетесь… Два посещения Мартьяныча с сестричкой Симочкой не в счет…

– Ваше превосходительство!..

– Не удивляйтесь. Вы нам нужны, мы вами заинтересовались, и, конечно, вы были нами проверены. Словом, так… Завтра вы отчисляетесь в команду выздоравливающих, потом… Впрочем, о всем дальнейшем вам расскажет капитан Такулин. Но, черт возьми, я ведь еще не спросил вас о самом главном: согласны ли вы вообще помочь нам?

– Ваше превосходительство… Конечно!

– Ну, так я и знал.

Генерал нагнулся и где-то под доской письменного стола на жал кнопку звонка. Вошел вестовой.

– Проведи его благородие к капитану Такулину.

Генерал приподнялся, пожимая руку Анатоше.

II

Голова капитана Такулина была седлообразна. Словно два лба: один обыкновенный и другой – на затылке. Маленькие рыжие глазки стремительно скользнули с лица Бубекина по всей его фигуре, на какую-то долю секунды задержались на носках его отлично вычищенных сапог и снова устремились к его лицу.

«Ишь, хорек, точно сфотографировал!» – подумал Анатоша, представляясь.

Очень, очень рад, Анатолий Сергеевич! – капитан сделал такое движение, будто собирался вскочить навстречу Бубекину. Казалось даже, что он уже вскочил и засуетился, но всё это лишь оттого, что рыжие его глазки бегали и прыгали по всей комнате, в то время как сам он всего лишь приподнялся и протянул руку Анатоше.

– Прошу вас! – и той же ручкой – на стул по другую сторону письменного стола.

Бубекин сел. Сейчас же успокоились и рыжие глазки. Теперь они как бы нарочито старательно избегали глаз посетителя. Но когда всё же этот рыжий взгляд попадал в голубые бубекинские буркалы, то тому делалось как-то не по себе. С генералом было по-другому.

Медленно, раздельно, точно диктуя, капитан стал говорить:

– На Петровке, Анатолий Сергеевич, рядом с рестораном «Трехгорный», где вы уже несколько раз изволили побывать… – Укол зрачков. – Рядом с этим рестораном есть гостиница «Прогресс». Гостиница вполне приличная, уверяю вас. Там вам приготовлен номерок, да-с, номер тринадцатый. Вы, надеюсь, не суеверны? Такая жалость, понимаете, – во всей гостинице не нашлось другого номера, а этот, видимо, потому и свободен, что тринадцатый. Неприятная цифра, но я полагаю…

– Пустяки! – пожал плечами Бубекин. – Что вы, капитан!..

– Никак нет-с! – рыжие глазки с откровенной предупреждающей строгостью впились в глаза Анатоше. – В нашей работе нет-с пустяков… Помните из физики Краевича про фраунгоферовы линии?

– Что-то помню, – почему-то испугался Анатоша. – Какие-то черточки. Сначала думали, что они в солнечном спектре случайно…

– Вот-с! А потом оказалось, что линии эти не случайность, а закономерность. В нашей работе тоже не должно быть случайностей – это запомните раз и навсегда. Я приготовил для вас номер тринадцатый, потому что при нем, единственном из свободных, есть маленький чуланчик, где будет спать ваш денщик…

– Но у меня нет денщика! – улыбнулся Бубекин. «Имя-отчество знают, про Симку знают, а тут напутали!»

Но рыжие глазки уже опять строго наставляли Бубекина:

– У вас есть денщик, господин поручик, – снова задиктовал капитан. – У вас обязательно есть денщик, и он уже там, на Петровке, в номере тринадцатом. Его зовут Клим Стойлов. Клим Петров Стойлов, если желаете.

Тут вся эта история, в которую его вдруг начали втягивать, стала Анатоше не нравиться. «Какой-то еще солдат будет около меня, – подумал он с отвращением. – Какой-нибудь переодетый жандарм. Ну их! Не отказаться ли?» Но рыжие глазки уже поняли, что происходило в душе юноши. В них что-то не без хищности сверкнуло, метнулось, затрепетало.

– Никаких беспокойств! – заторопился капитан. – Он – ваш денщик. Понимаете, настоящий денщик. Вы даже ему морду можете бить, если будет за что…

– Этого я никогда не делал, – недовольно сказал Бубекин. – Но я не понимаю… Что. собственно, вам от меня угодно?

– Сейчас.

Рыжие глазки исследовали дверь, плотно ли закрыта, глянули за угол большого шкафа, не прячется ли там кто, с той же целью был брошен взгляд и за плечо, и затем со строгой внимательностью он остановился на лице Бубекина. Глаза медлили, выжидали, думали. Потом спустились на листок бумаги с какими-то заметками.

– Поближе, пожалуйста, поближе…

Бубекин придвинулся. Изо рта капитана пахло гнилыми зубами и табаком.

Разговор длился около получасу, но уже через несколько минут на лице Бубекина появилось растерянное и даже испуганное выражение. Рыжие же глазки, наоборот, смотрели теперь на Анатошу ласково и успокаивающе. Два раза длинные худые пальцы капитана даже коснулись руки поручика. Капитан шептал:

– Всё это значительно проще на деле, уверяю вас!

– Но вдруг мне не удастся, и он уйдет? – с отчаянием в голосе ответно шептал Анатоша.

– Даже это ничего, – успокаивал капитан. – Пусть он даже уйдет, уже этим он провалился, и вся сеть вот-с где! – тонкие пальцы, только что поглаживавшие руку Анатоши, энергично сжались, – В кулаке-с! Самое же главное – не обнаружить себя. Не об-на-ру-жить! – раздельно произнес Такулин. – Понимаете? В этом-то вы уверены?

Уверен в этом Анатоша никак быть не мог, но опасное, страшное дело, о котором он только что узнал, уже влекло к себе его двадцатитрехлетнюю душу, влекло по-детски, как, бывало, в корпусе – строго запрещенное удирание с прогулки за ворота планов, в Анненгофскую рощу, – и он сказал твердо и решительно:

– Да. В этом да, я уверен. Ах, сукины дети!..

– Почему же сукины дети?.. – даже как бы обиделся капитан. – Они тут, наши там… Профессия! Никогда не следует горячиться. Значит, так: пакет для командира полка я вам вручу на вокзале. Будьте готовы к отъезду в любой день, но живите, ни о чем не беспокоясь: гуляйте, ходите в театр, к Мартьянычу, хе-хе, в кабинеты… Но только лучше не с Симочкой…

– Почему? Что вы, право, все с ней…

– Хе-хе… Она уже занята по другому делу. Но не влюблены же вы, надеюсь?

– Конечно, нет. Но… неужели?

– Именно. Доверяю вам как уже своему человеку. Теперь вы – наш.

И рыжие глазки с веселой внимательностью в последний раз пырнули в дрогнувшие глаза Бубекина. Капитан отлично знал, что это «вы наш» всегда в данном случае неприятно и даже страшно своей окончательностью и бесповоротностью. И Анатошу покоробило, поежило.

«Но ведь всё это я для России!» – мысленно сказал он себе сейчас же…

Но и то, что он сказал себе, капитан тоже знал. Он вынул из ящика стола пакет.

– Это вам подарок от нас, – сказал капитан, – тут триста рублей. Теперь вам полагаются суточные, так тут за месяц вперед, – и, передав деньги, капитан пододвинул Анатоше четвертушку чистой бумаги. – Распишитесь на любую фамилию.

III

Звон шпор, мельканье мерлушковых папах и над всем этим по временам зычное, меднотрубое вещание обшитого в галуны швейцара у двери на перрон:

– На Вязьму, на Смоленск, на Минск!..

Это усиливало движение в наполнявшей залы толпе; к перронной двери бросались носильщики с вещами, денщики с офицерскими гинтерами, какие-то веселые и нарядные или заплаканные и плохо одетые женщины. И опять, до нового меднотрубого выкрика, всё как бы несколько успокаивалось.

Анатоша пил чай в буфете. Накануне Стойлов сказал ему:

– Ваше благородие, завтра мы едем. В шесть тридцать. Просили вас на вокзале пообождать в буфете.

За двенадцать дней пребывания в конуре при номере – в первый раз это «мы», устанавливающее некую особую общность между ним, денщиком, и его барином, офицером. Невысокий ростом, но широкоплечий и с могучей грудью, Клим Стойлов ничем не отличался от подлинного денщика. Лицо и не мужичье, и не городское, не задерживающее внимания русопятское лицо с носом-дулей. Хохлацкая мягкость говора при литературно правильной русской речи. Несколько сонный взгляд при быстроте и точности ответов на вопросы. И изумительная аккуратность в исполнении несложной денщичьей работы – сапоги почистить, кипяток принести и чай заварить, сходить, за папиросами. Аккуратность, вызывавшая уважение и устранявшая возможность недовольств со стороны барина. Аккуратность, говорившая: «Ты там, а я здесь, – и кончено». И именно это подчеркнутое размежевание парализовало у Анатоши желание заговорить с этим человеком по-иному, хоть и не о деле, конечно, но все-таки не как с денщиком. Но врожденная, еще маменькина осторожность («Никогда не лезь куда не спрашивают») удерживала: так, как оно есть, – всё очень определенно, просто и в будущем должно само собою разворачиваться. Стоит ли разрушать то, что уже кем-то обдумано и закреплено?

Сейчас Стойлов, предъявив у коменданта отзывы, устраивал вещи барина в офицерском вагоне, заботился о месте. Анатоша же сидел за столиком в буфетном зале, позвякивая ложечкой в стакане остывающего чаю. Чаю ему не хотелось.

– Ну, вот и отправляемся!

Около столика остановился господин в хорошей шубе с поднятым каракулевым воротником шалью. Поручик не сразу признал в подошедшем Такулина. Признав, привстал.

– Позвольте присесть, – капитан говорил громко. – Так уж вы будьте добры, Анатолий Сергеевич, передайте письмецо прапорщику Командирову. Не затрудню?

– Пожалуйста! – усмехнулся Анатоша. – Однополчане. Трудно ли?

Рыжие глазки успели уже с рысьей зоркостью осмотреть соседей. Довольные, видимо, результатами своего осмотра, они усмехнулись. Придвигаясь ближе и передавая письмо, Такулин тихо сказал:

– Подтверждение из штаба армии командир лично, с глазу на глаз, получит от наших людей. А пожалуй, уж и получил. Может быть, по рюмке коньяку? За успех?

– Можно! – принимая письмо, согласился Бубекин.

Но появился Стойлов.

Можно садиться, ваше благородие, – доложил он. – Устроил. На верхней полке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю