Текст книги "Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары."
Автор книги: Арсений Несмелов
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 50 страниц)
Всадник с фонарем. ЛА. 1944, № 10. «…потом стали белый порошок в носы совать и все сразу принялись говорить» – Несмелов совершенно точно описывает действие кокаина.
[Закрыть]
Мельник Семен Иванович Генералов просматривал на свет керосиновой лампочки суконные защитные солдатские штаны: здорово ли протерты, дыр нет ли? Штаны принес Константин Звягинцев, прапорщик, когда-то, еще студентом, несколько лет живший с родителями на даче неподалеку от мельницы. Молодой человек сидел тут же, в мельничной пристройке, низкой, пробеленной мукой и с земляным полом. Константин был в военной гимнастерке, но уже без погон; снятый им брезентовый дождевик лежал поверх Семенова тулупа на сбитой из досок койке. Ладные сапоги прапорщика были в грязи.
– Вещия здорово поношенная, – раздумчиво говорил Семен, продолжая исследовать сукно. – Прямо сказать, предмет мало стоящий, разве только на теплые портянки. Никак нельзя за этакие штанцы пуд муки дать!
Он поднял глаза на гостя. Тот, хотя Генералов обращался к нему несколько раз, продолжал молчать, уставившись в землю.
– Ты что как немой? – начал сердиться мельник. – Так коммерцию делать нельзя, при коммерции всегда рядятся. А ты будто в обиде. Ты знаешь, как говорится, – дружба дружбой, а табачок врозь. Теперь не старое время, а революция. Строгое время теперь.
Да я ничего, – поднял гость на мельника невеселые глаза. – Всё это я понимаю. Я бы тебе и так отдал эти штаны, да мать без хлеба сидит. Мне-то что, я опять в армию могу поступить. Ну, дай полпуда. Не зря же я из города к тебе тащился. Устал я здорово.
Семен отмяк. Бросил на койку штаны, сгреб в кулак отбеленную мукой седеющую бороду.
Так дарить мне штаны тоже не годится, – сказал он решительно. – Сам знаю, что и ты, и папаша твой покойный, царство ему небесное, немало меня всяким одаривали. Этого я не забыл. Если за отдариванием пришел, я отдарю. А штаны штанами, тут коммерция. Понимаешь меня, Константин?
– Понимаю, – улыбнулся прапорщик. – Теперь все коммерцию ломают. Вон в городе на всех улицах солдаты чем только не торгуют. Даже странно: все против буржуев, а все в купцы лезут. Так пуд муки даешь?
– Дам, – тряхнул головой мельник. – Сказано, дам – и дам. Покушай с мамашей хлебца вдосталь. Стало быть, папенька помер. Ничего, хороший был доктор, – не он бы, в тое лето сгноили бы меня вереды. Ты, поди, и есть хочешь?
– Здорово хочу. Хлеба, что ли, с солью дал бы.
– Дам. И знаешь, сало у меня есть. Да и самогону хлебнем – тут мне за помол четвертуху одна бабочка пожертвовала. Пьешь ли самогон-то?
– Выпью.
– Ну, сейчас. Самогон-то у меня на мельнице.
Генералов встал и вышел. В открытую дверь залетел свежий августовский ветер, глянуло звездное небо. Где-то серебряно журчала падающая вода, тягуче шумел бор, вплотную с той стороны подходивший углом опушки к плотине. Но мельник закрыл за собою дверь, и в пристройке снова стало тихо, но холоднее от залетевшего ветра. Прапорщик засунул руки в карманы брюк. Правую ознобила сталь браунинга, и он, вытащив правую руку, спрятал ее на грудь под гимнастерку. «Надо дождевик надеть», – подумал прапорщик и встал, чтобы взять брезентовое пальто. Он уж стал расправлять дождевик, когда услышал странный звук, напоминающий унылую ноту, без всякого повышения и понижения вытягиваемую музыкантом из валторны и вдруг обрываемую, чтобы затем снова начать тянуть ее.
Прапорщик так и остался стоять с дождевиком в руке. Некоторое время он не мог понять, что это за звук и откуда он. Рыжеватые брови сошлись на переносьи – соображал; брови разошлись – понял, надел дождевик и сел на прежнее место. Вернулся Генералов с четвертухой, полной мутной жидкости.
– Волки? – спросил молодой человек, кивнул головой на звук.
– Волчиха с волчатами тут неподалеку путается, – ответил Семен. – Совсем одичал лес. Да и то сказать, бор-от до самого Ярославля тянется. На той неделе медведь на плотину приходил. Я ночью вышел, а он на плотине сидит и головой мотает.
– Что ж ты?
– А ничего. Ушел и дверь за собой припер.
– Тебе бы ружье надо.
– А ну его, ружье-то. С ним еще хуже, убьют.
– Кто?
– Мало ли кто. Из бора теперь разный народ выходит Из-за ружья и убьют.
Он резал ломтики от потемневшего куска сала с выступившей по коже солью; покончив с этим, положил на сбитый из двух ящичных досок столик, прибитый к стене и с подпоркой в землю, несколько луковиц, нарезал хлеб и поставил соль в черепке. В чайную чашку с отбитой ручкой, голубую с алыми цветами снаружи и золоченую изнутри, стал наливать самогон из четверти. Тут бровастое, бородатое лицо его заулыбалось вовсю – от предвкушения. Глаза стали масляные.
– Пей, Константин! – заторопил он. – Баба говорила – первач. Первый сорт!
Прапорщик выпил и чуть не задохнулся: не соврала баба. Семен умильно смотрел, как Константин пьет.
– Хороша ли?
– Здорова!
На зябнущее тело гостя словно из печки теплом пахнуло: смыл самогон озноб. Стал закусывать. Семен вытянул свою чашку медленно, закрыв глаза. Крякнул, закусывать не торопился. Только борода ходуном заходила, стряхивая с себя муку.
Самогон отогрел не только тело, но и душу. Стали беседовать.
– Такое теперь время, что страшно жить, – сказал Семен.
– Да, – согласился прапорщик. – Чу, всё воет, подлая. Жутко.
– Не, – отмахнулся Семен. – Не про это я. Что волчиха? Рассказал бы я тебе про одно дело, да не к ночи мой рассказ будет… Да что!.. Мне-то еще одному около леса хорошо жить. А вот в городе я был, так Боже ж ты мой! Все люди друг другу врагами стали. Всё, что ни придется, рвут друг у друга из рук, изо рта. Вот и я со штанами твоими тоже урвать хотел. Но я, конечно, не такой еще, как все, человек я лесной, вроде, скажем, отшельника. А и мне хочется быть как и все прочие: рвать из рук, грызть, убивать. Что это такое с людьми стало, Константин?
– Потому что революция, – ответил прапорщик. – Всё, что в человеке, в нутре его спрятано, наружу полезло. Теперь его прорвало. Ведь человек-то по натуре что? Тот же зверь, но только в цепях. Спустили его с цепи, вот он себя и показывает.
– А Бог?.. Ведь сказано: по образу и подобию?
– Отменили же Бога… Ничего, потом в новые цепи человека посадят, и всё войдет в норму. Слышишь, воет? И чего это она? С голоду, что ли?
– Нет кормов ей теперь с волчатами хватит. Есть пищия, людьми приготовленная, но оставь ты о ней. Не слушай. Выпьем еще?
– Конечно, выпьем… Да, Бога отменили. А раз Бога нет, то всё дозволено. Это не я, а один умный человек сказал. Ты понижешь это?
– Стало быть, тогда всякий соблазн свободен.
– Вот именно. Вот ты про коммерцию мне говорил и мои штаны вертел. А я в это время, в землю уставясь, думал: вот он мое добро забыл, моей матери голодной, которая ему чирьи бинтовала, в муке отказывает, скаредничает. И я с ним церемониться не стану – выну из кармана пистолет и убью его. Зачем мне его жалеть, если он ни меня, ни другого кош не жалеет? Раз уж так теперь пошло, то лучше людей уничтожать. Раз все они зло – всех их и кончить надо. И их, и меня. Ты понимаешь, Семен?
– Я понимаю, – серьезно ответил мельник. – У меня тоже часто такие мысли бывают. Но только я никого убить не могу. И ломать коммерцию тоже не могу. Стало быть, мне в такой жизни, раз от самого себя мне защиты не идет, обороны нет – погибнуть придется.
– Наверное. И мне тоже. Ишь воет, подлая, душу выматывает. И недалеко, кажись?
– Недалеко. Вправо от плотины, у канавы, которой казенник окопан. Ты от станции не там шел?
– Нет, я этот путь позабыл. Помнил, конечно, что ближе, но поопасался заблудиться. Ведь мы в последний раз в Талицах на даче в четырнадцатом году жили, а теперь восемнадцатый.
– И хорошо, что ты там не шел.
– А что?
– Да так. Ты мне вот что, Константин, скажи. Ты в четырнадцатом году, в тое последнее лето, часто с дачи ко мне с барышней приходил, с Женей. Она еще всё на ящике рисовала, ящик с красками. Так она и меня на плотине списывала, и мельницу, и тебя. Ты окуней в омуте удишь, а она тебя списывает… Да ты выпей.
– Я выпил. Больше не хочу. Ну да, Женя. Так что?
– Где теперь эта барышня?
– Не знаю.
– Не знаешь? А я думал, что вы поженитесь. Видал я раз, как ты ее в обнимку целовал.
– Многих я, Семен, целовал. Не на всех же целованных жениться.
– Так, значит, с мамашей теперь вдвоем живете. Зря не женился. Красивая была девка.
– Она за другого замуж вышла, Семен. Ну ее!
– Если так, то конечно. Стой-ка, погоди, – он повернул лицо к двери. – Кажись, едут. И с бору; стало быть, дальние. Оттуда настоящей дороги нету, кого бы это несло? Тебе, Костя, лучше выйтить – хоть и без погонов, но все-таки сразу видать, из офицеров…
– Как хочешь, я выйду. Но я ничего не слышу.
– Нет, конный едет. У меня ухо лесное, наторелое. Самогон и чашку надо прибрать…
…Влево от плотины, по ту сторону мельничного пруда, за ветлами и кустами ивняка, мелькал, полз огонек. Он был оранжевый, игольчатый; его отражение змеилось в черной, недвижимой воде.
– По опушке конный с фонарем едет, – сказал Семен. – Может, и не один. Ты бы, Костя, укрылся.
– Успею, – не сразу ответил прапорщик, щупая браунинг в кармане.
– То-то, смотри. Тут у меня нехорошие дела были. Не зря волчиха крутится.
– Ладно!
И умолкли, всматриваясь в приближающийся огонек.
А конный, обогнув опушку, уже застукал подковами своего коня по плотине. Он был один, с фонарем, и держал в руке что– то, похожее на древко копья. Проезжая плотину, он высоко поднял фонарь и хорошо осветил всего себя. Ехал мужик.
– Ты куда, земляк? – крикнул ему Семен, когда он миновал половину плотины.
– Мельник, что ли? – вместо ответа спросил конный.
– Я есть. Откель ты?
– Из Софрина, – конный миновал плотину и, остановив коня, грудью наваливаясь на его шею, спрыгнул на землю. То, что казалось древком копья, оказалось деревяшкой заступа. – Я Софронов, Клим Петрович, из Софрина. Помоги мне, мельник, Христа ради – укажи мне место, где тут надысь офицеров расстреливали.
– А зачем тебе? – спросил Семен.
– Сына ищу, – ответил мужик, светя фонарем в лица мельника и Константина. – Сына моего тоже кончили, он золотые погоны на войне заработал. Откопать тело хочу и домой хоронить увезти.
– Пойдем в избу, – сказал мельник. – Фонарь-то погаси. Вошли все втроем и присели. Приезжему было за шестьдесят; седая борода иконописно окаймляла его худое лицо; брови нависали над глазами. Что-то древнерусское было в этом лице.
– Самогону выпьешь? – спросил Семен, доставая четверть из-под стола.
– Можно, – ответил старик. – Только бы мне поскорее. Тело откопать нужно. Не проканителиться бы.
– Почитай, все уж откопаны, – сумрачно усмехнулся Семен. – Не твое одно семя пострадало! Кажинный день приезжали. Откопать откопали, а зарывать некому. Но не без охраны тела лежат: волчиха там с волчатами кружится. Еще узнаешь ли теперь сына?
– Как сына не узнать, плоть свою? – сурово ответил старик – Благодарствуйте!
Медленно выпил самогон, вытер усы ладонью и отказался от закуски.
– Мне бы поскорее как.
– Ладно, – мельник повернул лицо к прапорщику. – Ты заночуешь или на станцию пойдешь, Костя?
– Пойду на станцию, – ответил тот. – Я с товарным хотел вернуться, который в шестом часу проходит. Там у меня кондуктор знакомый. Так условился.
– Тогда с нами пойдешь. Оттуда тебе ближе, через мосток прямой путь. Я тебе в твой мешок сейчас отвешу, чего надо. Сейчас, дед, – обратился он к старику, – мы тебя не задержим.
…Мельник шел впереди, за ним Константин с мешком-пудовичком на плече. Старик, ведя на поводу коня, замыкал шествие. Шли по тропе мелколесьем, у самого рва, которым был окопан казенник. Бор шумел, точно протяжно вздыхал; сырой воздух пах грибом. Пофыркивал конь.
Молчали, слушали Семена. Семен рассказывал.
– Как они всех тех людей расстреляли – ко мне пришли. Которые пьяные, которые от злодейства своего как шальные. В омут гранату бросили, глушеную рыбу повыловили и стали уху варить. Мое какое дело, варите, пожалуйста. Молчу. Тут один стал ко мне вязаться. Почему, говорит, ты с нами разговору не ведешь? Я отвечаю: какой же, мол, может быть разговор? Не песни же мне играть. Он спрашивает: а как твоя фамелие? я говорю: моя фамелие есть Генералов. Он кричит: если ты Генералов, стало быть, ты из дворянского рода и надо тебя кончить! И уж револьверт тащит. Тут мне до того скучно стало, что я даже спорить с ним не стал. Я только сказал: ты есть человек, ошалелый от убийства. Ты, солдат, даже соображать не можешь. Да тут, дурень ты этакий, в округе-то, что ни мужик, то Генералов. Фамелие эта, как крепостные времена кончились, гуртом мужикам по какому-то барину давалась, который ими владел. Мы уж и имя его забыли, а ты меня в дворяне производишь. Прежде чем человека убить, подумать надо. Тут, которые остальные, все на него набросились. Все за меня. Чуть его не убили. А потом стали белый порошок в носы совать и все сразу принялись говорить. Я вижу – безумные люди, и тихонько ушел с мельницы. К ночи и они все ушли…
Впереди замелькало несколько огненных точек, и тотчас же вслед за этим раздался резнувший по сердцу, близкий волчий вой. Конь захрапел и рванулся. Старик закричал на него.
– Дай я в нее из браунинга! – с яростью, глухо сказал Константин. – Прими, Семен, мешок.
– Не надо, – остановил его мельник. – Покойных не тревожь. Чуешь их дух мертвецкий? Вон они, ищи, отец, сынка любимого. В ров полезай, вон они, бедненькие! Видишь? Теперь тебе фонарь засветить надо.
– Вижу, я сейчас, – старик стал привязывать коня к дереву. – Ты, военный, постой-ка около с револьвером. Коли опять завоет, попридержи. Справишься?
– Справлюсь, – ответил прапорщик. – Кавалерист.
Старик зажег фонарь и по обсыпанному краю, с которого, видимо, много уж людей спускалось в ров и поднималось из него, стал сползать вниз. Осветились пучки травы, ветки, желтый песок.
Вот старик и на дне рва, вот перед ним широко раскинутые, босые ноги первого трупа. Пятками вверх. Вот и голова, уткнувшаяся лицом в песок. А из-за головы лезет растопыренная пятерня чьей-то уже другой руки. И опять нога, и опять голова. Старик поставил фонарь на землю и поворачивает первый труп. Повернул, поднял фонарь, светит в мертвое лицо. Долго светит. Потом опять ставит фонарь на землю и садится на корточки возле мертвого.
Проходит с минуту. Семена и прапорщика душит мертвецкая вонь. Им невмоготу, но нет сил нарушить эту ужасную тишину. Семен делает над собой усилие.
– Чего сел? – спрашивает он. – Твой, что ли?
– Мой, – глухо отвечает старик. – Он первый и лежит.
– Удачливо нашел, – говорит Семен и крестится. – Куда дуля-то попала?
– В глаз. Ты, мельник, помоги мне, Христа ради, покойника в мешок уложить да поднять. Ослаб я.
– Я помогу, есть такое дело, – и Семен поспешно спускается в ров.
Опять залилась волчица, и прапорщик возится с конем. Он рад, что ему можно не смотреть на то, что делается во рву. А Семен со стариком поднимают из рва свою тяжелую ношу. Семен уже вылез и тащит мешок к себе, старик снизу помогает ему.
Ну, вот и хорошо, – слышит прапорщик голос мельника. – Ну, вот и слава Богу. На коня да и вези его домой, – и уже все трое поднимают мешок на спину снова занервничавшей лошади, почувствовавшей мертвеца. Устроили, привязали. Старик берется за повод.
Прощаются.
– Спасибо тебе, мельник, – говорит старик. – И тебе, военный, спасибо, храни вас Христос! – и он становится на колени и земно кланяется обоим.
– Ничего, ничего! – торопливо говорит мельник. – Ты не беспокойся, отец. Как же крещеному человеку при таком деле не помочь. Ничего! Ты теперь иди за нами, веди коня. Я вас до мостка провожу, а оттуда тебе в Софрино направо, по большаку. А тебе, Константин, к станции налево будет.
– Там я знаю. А ты к себе опять мимо этого места пойдешь?
– Нет, я под самой речкой, тропиной.
Они уже ищут, и свет качающегося фонаря ползает по кустам и деревьям. Мельник и прапорщик не оглядываются на спутника со страшной кладью на спине коня.
– А волчиха на тебя не нападет, Семен? – спрашивает прапорщик.
– Не, – тихо отвечает тот. – Она же сытая. Опять, поди, уже к мертвым пошла.
И, словно подтверждая его слова, позади их раздается протяжный, нудящий вой.
АШ ДВА О[29]29
Аш два О. Р. 1935, № 41.
[Закрыть]
Говорили о красных партизанах и об их отрядах.
Один из присутствующих, некто Малахов, вдруг заявил:
– А знаете, господа, я трое суток был почти командиром красного партизанского отряда…
– Вы? Не может быть! Вы клевещете на себя…
– Нет, вправду, был. Хотите – расскажу, как это случилось.
И он рассказал следующее…
* * *
Обнаружив обход с обоих флангов, мы начали отступать. Но в долине, заболоченной, поросшей густым камышом, нас ждала засада – отряд Доктора, как партизаны называли ротного фельдшера Ваську Яблочко, подвизавшегося в девятнадцатом году в низовьях Иртыша. Полурота егерей, уже истомленных боем, длившимся более суток, дрогнула и побежала. Последнее, что видел я, доброволец Малахов, – это взметнувшиеся руки штабс-капитана Тарасова.
– Убит! – мелькнуло в моей голове. – Всё кончено…
Я бросился прямо в топь, левее того места, где на гати залегли партизаны.
Но не пробежал я и пятидесяти шагов, как провалился по пояс в трясину… Кое-как выбрался из нее и пополз дальше на локтях и на животе. Полз до тех пор, пока не оказался совсем в воде. Здесь я забился в куст ивняка и затих, как мышь.
Сколько прошло времени? Десять минут, полчаса, час?.. Я не смог бы ответить на этот вопрос. Вначале я всю волю напрягал на то, чтобы тише дышать, успокоить сердцебиение. Партизаны подходили ко мне совсем близко, но шли с опаской: у разбежавшихся было оружие, и ясно, что даром они свои жизни не отдадут. Красные искали неохотно. Не более как в десяти шагах от себя я услышал крик:
– Товарищ Доктор, не можно идтить дальше: топь. Не тонуть же из-за них!..
И более далекий голос ответил:
– Вертайтесь: сами вылезут.
Я усмехнулся: «Жди!»
Потом всё вблизи меня стихло. Лишь редкие выстрелы слышались из деревни. Я догадывался, что это приканчивают моих захваченных соратников.
Прошло много времени. И вместе с вечерней прохладой появились в невообразимом количестве комары и, что много хуже, сибирский гнус, как называют мелкую, но очень злую мошку. Между прочим, сибиряки произносят это слово с ударением на «а»: мошка.
Началась пытка. Окруженный тучами жалящих насекомых, мокрый, уже сутки не евший, страдающий невыносимо, я понял, что Доктор прав, – долго мне в болоте не высидеть. Что же оставалось? Самоубийство?.. Благо винтовка и патроны были при мне?.. Но я был молод и отважен – я решил выбраться из топи в сторону врага, чтобы попытаться пробраться через его секреты, или же добыть честную смерть в схватке.
И я опять пополз по корням и по воде, стараясь как можно меньше шуметь и булькать. Но в наступившей ночной тишине каждое мое движение было слышно издалека, особенно для чутких ушей таежных мужиков. И не успел я встать на ноги, почуяв под собою твердую землю, как на меня уже обрушилось несколько тяжелых, словно медвежьих тел, и исход короткой борьбы был не в мою пользу.
– Не пыряй штыком, веди к Доктору! – закричал кто-то.
Меня ударили прикладом в спину и повели.
* * *
Когда меня ввели в избу, Доктор, уже в тарасовских галифе, примеривал на босую ногу франтоватые сапоги покойного штабс-капитана и говорил, покряхтывая от натуги:
– Войдет… теперь войдет, как мучкой припудрили. У меня нога барская, махонькая. Весь я сам пролетарский, а нога дворянская. Это потому, что я мамашей от графа прижит в Петербурге… Был такой граф Задунайский-Румынский – большущий граф…
Партизаны – тут был весь штаб Доктора, все его приближенные – сидели на скамьях вдоль стен, держа винтовки между ног. Они безмолвно наблюдали, как кряхтел их начальник, мучась над узким сапогом.
Наконец правый сапог налез. Доктор вскочил с лавки и потопал ногой.
Потом он обратился ко мне:
– Какого звания?
– Студент Московского университета.
– Не медицинский ли?
– Математик.
– Жаль, что не моего образования!.. Товарищи, математика – тоже штука. Вот, к примеру, кто из вас скажет, сколько будет А плюс А да минус В. Нукося?
Мужики угрюмо молчали, уставя бороды над винтовочными стволами.
– Теперь ты скажи, – кивнул мне Доктор.
Меня словно осенило вдохновение:
– Пи эр квадрат, – ответил я.
– Видите? – многозначительно поднял брови Доктор. – То– то оно и есть! Вот чем буржуазия нас берет.
Кто-то в темном углу избы, под самыми иконами, сипло перхнул и весело сказал:
– Всё одно… Пи или не пи, а расстреляем.
– Пусть, однако, он нам свою образованность сначала передаст, – сказал Доктор и взялся за другой сапог. – Семерых тукнули, этого и погодить можно. Не протухнет…
Доктор кряхтел над сапогом, мужики молчали, с интересом наблюдая за трудами начальника. Несколько раз подсыпали ему в сапог муки. Говорили: «Ежели на правую ногу едва натянул – на левую нипочем не натянешь. Левая нога у хожалаго человека всегда сурьезнее. С левой ход начинают». Я стоял у двери.
Все-таки Доктор натянул и левый сапог. И, пристукивая им по полу, строго бросил мне:
Отвечай никак не думая: если квадратный корень взять за скобки, сколько будет?
– Аш два о.
– Видали! – вскричал Доктор. – Ведь вот сукин сын – так и режет! Оставляю его при себе для самообразования. Приказы составлять можешь?
– Могу.
– Садись за стол. Клычков, прими зад – дай место. Налей ему молока. Ребята, стаскивайте мне сапоги.
* * *
Ночью я проснулся от толчка в бок. Спавший рядом со мной на полу, на сене, Доктор стоял на коленях. На столе горела всё та же лампочка. На табурете у двери сидел караульный с винтовкой между ног.
– Вставай, – сказал Доктор. – Не спится мне. Вставай и пойдем.
– Куда?
– На улицу… Кокну я тебя, студент, из нагана.
– Негоже, – зевнул караульный. – Чего ты, начальник-командир, будешь ночью стрельбой будоражить людей? – И он кивнул на спящих вповалку по всему полу партизан. – Подожди дня!
– И верно, – сейчас же согласился Доктор. – Спи, студент… Нет, постой. Ты вот что ответь: почему, если стрелишь, пуля летит?..
– Газы, – ответил за меня караульный.
– Дурак! – рассердился Доктор. – Газы!.. Газы, это я понимаю. Это по медицинской части. Газы в животе скопляются, и от них получаются ветры. Даже которые больные, им велят против газов трубку вставлять. Пусть студент по-научному объяснит.
– Закон Бойля и Мариотта, – сказал я. – Все тела от нагревания расширяются.
– Вот! – восхищенно воскликнул Доктор. – И до чего буржуазия гладко отвечает на всякий вопрос! Прямо даже невозможно слушать – вроде музыки. Ну, поживи до утра. Спи!
Караульный вздохнул.
Где-то тонким лаем надрывалась собачонка. Другая глухо рычала под самыми окнами избы.
* * *
Поднялись с рассветом, но баба еще раньше затопила печь, сварила для партизан похлебку с бараниной.
Ели не торопясь, плотно. Садясь за стол, мужики крестились.
Баба дала ложку и мне. Мне не мешали насыщаться, на меня никто не смотрел, – казалось, меня не видели.
Вдруг Доктор уставился в мое лицо, словно впервые узрел.
– Еще один постанов вопроса, – сказал он. – Касательно того, что земля есть шар.
Мужики ели, не поднимая глаз. Один из них, рыжебородый с конопатым лицом, на вид самый пожилой, шумно вздохнул
– Такое дело, – продолжал Доктор. – Если земля – шар и мы стоим тут вверх головой, то в Америке, значит, стоят головой вниз? Как же не падают? Отчего такое?..
Я поднял палец вверх – все подняли головы – и показал на мух, ходивших по потолку.
– То же самое. Электрическое притяжение разных полюсов.
Похлебали еще.
Доктор сказал:
– Я так полагаю, что Бог – это тоже электричество… Всё остальное – буржуазный предрассудок.
Рыжебородый положил ложку на стол. Положили ложки и все остальные.
– Ты Бога оставь, – строго сказал рыжебородый. – Я тебе пожалуйста говорю, не трожь Его!
– Кто смеет товарищу командиру говорить вопреки? – стукнул Доктор кулаком по столу. – А к стенке не хочешь?.. Расстрелять этого студента сейчас же!..
– Дай дохлебать, – ответили ему. – То сам оставил и цацкался, то торопит.
– И такое еще дело, – сказал один из партизанов, вставая из– за стола и крестясь на образа, – биноклю с офицера Доктор себе взял, пистолет его тоже себе, штаны, сапоги… Чего ж это такое получается?
– Правильно! – загалдели все. – Чего говорить, это так уж! Он самый шкурник и есть. И хоть бы еще настоящий командир из офицеров, а то фершал…
– Коновал… Всю команду за него рыжий Митрий дает…
– Смирно!.. Каждого застрелю!
– Как же!..
Доктор сунул было руку за наганом, но рыжий Митрий с тяжелым привздохом выбросил руку вперед и ударил его кулаком в лицо.
Началась схватка.
* * *
Когда Доктора кончили выстрелом в лоб, то хотели было застрелить и меня. И застрелили бы, если бы не Митрий.
Тот гаркнул:
– Цыц! Слушай мою команду: не трожь! Он нам еще сгодится.
И обратился ко мне:
– Ты на пишущей машинке умеешь стучать?
Спроси он меня в этот момент, знаю ли я китайскую письменность, – я бы и в этом случае ответил утвердительно. Но на пишущей машинке я писать действительно умел.
– Да, – сказал я. – Двести слов в минуту.
– Когда возьмем село, – обратился Митрий к своим сотоварищам, – он будет на волостной пишущей машинке нам пропаганду разводить. И вообще, умственный человек нужен в отряде. Пусть он при мне будет заместо комиссара.
Три дня я с ними и проболтался. Перед самым селом словчился удрать. А в селе уже были наши егеря. И не удалось партизанам взять село, хоть и пытались они это сделать.
Взяли Митрия в плен. Расстреляли… Перед самой смертью дал я ему покурить.
Взял. Сказал:
– Эх ты, Ашдвао, жалко, что я тебя тогда не шмякнул.
– Что ж, – говорю, – поделаешь, Дмитрий, – не вы нас, так мы вас. Хорошо, что ты Доктора убил!
– Доктор, – отвечает, – дурак был. Это нам хорошо известно.
И умер.
Жалко мне было мужика. Русские же! Потом забыл, а вот теперь вспомнил.
* * *
– Интересно! – сказали Малахову слушатели. – Но как-то вы странно всё передаете: местами смешно, местами страшно. И смеяться хочется, и плакать.
– А такова и вся наша жизнь, – ответил он, – и поплачешь над ней, и посмеешься. У кого к чему склонность. Но что наши слезы, – вода, аш два о…
И умолк.