355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Несмелов » Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары. » Текст книги (страница 19)
Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
  • Текст добавлен: 24 августа 2017, 15:30

Текст книги "Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары."


Автор книги: Арсений Несмелов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)

Выставив дозоры с обоих концов переулка, поручик Мухин с несколькими юнкерами вошли в дом. Хозяева квартиры оказались военной семьей – жена, дочь и сын полковника Яхонтова, командира одного из фронтовых полков.

В столовой – у окна стояла большая никелированная клетка с зеленым попугаем – на столе кипел самовар, лежал хлеб; в фарфоровой масленке желтело масло.

– Садитесь, господа! – предложила хозяйка, немолодая дама с седой прической. – Чем богаты, тем и рады. Не стесняйтесь. В вашей победе – будущее России.

– Спасибо, – ответил поручик Мухин, целуя руку дамы. – Но, если можно, мы сначала попросили бы чаю в каком-нибудь чайнике дня наших дозорных.

– Сейчас, сейчас! – засуетился кадетик. – Я принесу, я сам… Нет, нет, я сам отнесу. И варенья им можно, мамочка?

Здесь поручик Мухин впервые за двое суток выпил стакан горячего, крепкого и сладкого чаю. Не отказался он и от куска хлеба, намазанного сливочным маслом.

А через полчаса местонахождение отряда было обнаружено. Оба входа в переулок, как пробками, красные заткнули броневиками. Около домика Яхонтовых стали ложиться снаряды. И одним из них, гранатой, упавшей в десяти шагах от поручика Мухина, офицер был контужен и потерял сознание. Кадетик же не пожелавший оставить поручика Мухина и стоявший рядом с ним был убит осколком.

Своего беспомощного начальника и труп мальчика юнкера перенесли в дом Яхонтовых, а сами, воспользовавшись большим садом при доме присяжного поверенного Толбузина, ускользнули в соседнюю улицу и стали рассеиваться. Некоторым удалось спрятаться в домах знакомых и незнакомых людей, другие же попались в руки красным и были зверски убиты.

IX

Поручик Мухин стал поправляться только через неделю: двое суток он был в беспамятстве, пять дней не мог поднять головы с подушки – затылок разрывался от боли, офицер едва не сошел с ума.

И первые слова, с которыми он обратился к склонившейся над ним девушке, были:

– Прошу вас… сходите на Малую Бронную, тридцать два, десять… Там моя мать… Мухина… скажите ей, что я жив, что я у вас, а мой брат Миша… убежал из города… Он убит, но этого вы не говорите моей маме.

– Хорошо, – ответила девушка. – Я всё это сделаю.

Тут поручик Мухин вспомнил о восстании.

– Бой продолжается? – тихо спросил он. – Или…

– Нет, всё кончено, – тихо, почти беззвучно прошептали женские губы.

– Я так и думал: всё кончено! Впрочем, ничего не кончено, а всё только еще начинается. Но почему, или это мне только кажется, у вас пахнет ладаном?

– Этот запах остался… отпевали моего брата… Вы помните кадетика? – и она заплакала.

– Господи, неужели? – и поручик Мухин вспомнил десятилетнего мальчика, стоявшего в переулке рядом с ним. – Малыша этого: «Мама, можно им варенья?» Родная моя. Бедная. И ведь тоже у него, как и у моего Миши, – мама, мама, мама!..

Поручик Мухин попытался сесть на постели, но девушка не позволила сделать этого, положив руку ему на грудь. И он поймал эту руку и поцеловал ее. В этом поцелуе было обещание борьбы и мести.

X

Москва отдыхала, как отдыхает раненый солдат, сумевший отползти от цепи, переставший быть целью, но еще не уверенный в том, что случайный снаряд не разорвет в клочки его кровоточащее тело. Еще гремели выстрелы, еще то там, то здесь возникали стычки, но уже население столицы начинало вынужденно клониться к стопам победителя. Ведь надо же было жить, то есть думать о хлебе, о мясе, о муке, масле, керосине, а следовательно – служить. И жизнь устанавливала бесчисленные контакты между ненавистными победителями и ненавидящими побежденными.

Постепенно исчезали следы боевых дней. Слой битого стекла, покрывавший асфальт Тверской, убрали дворники метлами и совками. Подняли и привели в порядок электрические провода, оборванные снарядами и обледенелыми связками упавшие на землю. Москва оправлялась.

В первый же день победы Муралов, назначенный командующим войсками Московского округа, издал приказ об уничтожении офицерского звания, чинов и о снятии погон. Об офицерских кокардах в приказе не было упомянуто, и солдаты сами стали исправлять упущение своего начальника. Группы их ходили по улицам, останавливали офицеров, не догадавшихся убрать кокарды с фуражек, и срывали это последнее офицерское отличие. На этой почве произошло несколько убийств офицеров, не пожелавших подчиниться насилию.

В газетной, официально-деловой и обывательской речи появился новый термин: бывший офицер. Жизнь в Москве тяжело и кроваво переваливалась на другие рельсы.

В один из этих дней у Никитских ворот, мимо пепелища Троицкой столовой, проходил тот самый офицер, что тоже прибыл с фронта, пристал к Мухинской полуроте юнкеров и дрался вместе с нею в первую ночь восстания. Но теперь он был в штатском – в пальто с меховым воротником и в фетровой шляпе. Москвич и московский гренадер, он сумел спастись в то утро, когда Мухин стал отводить юнкеров от Никитских ворот. Учтя положение, он не последовал за юнкерами, а влез в разбитое окно маленького писчебумажного магазина, хозяин которого был ему хорошо знаком. Это было не актом трусости, а результатом правильного расчета: восстание не удалось, необходимо спастись для дальнейшей борьбы.

Теперь он оглядывал развалины как нечто родное, и недавняя ночь возле них не была уже ему страшна; наоборот, воспоминание о ней возбуждало даже нечто вроде игроческого азарта: пусть карта бита, но игра еще не кончена, – еще раз схожу ва-банк.

И офицер думал:

– А славный был тот поручик, что командовал юнкерами, – лихой, молодчина! Спокойный и бесстрашный. Хорошо бы его найти, если жив он остался, познакомиться поближе: вместе нам хорошо будет!

Друзья звали этого офицера на север, в Архангельск; они, имея связи с великобританским консульством в Москве, уже были информированы о том, что англичане что-то затевают. Но офицеру не хотелось на север, не хотелось к англичанам, которых он недолюбливал. Его тянуло или на юг, к Корнилову, или в Сибирь, крепкий народ которой, как он думал, никогда не пойдет под большевистское иго.

– Вот бы с тем поручиком в Сибирь! – мечтал гренадер, поворачивая на Большую Никитскую. – Боевой офицер, подходящий для тамошней обстановки. Жив ли вот он только?..

И вдруг в двух шагах от себя он увидел Мухина, идущего ему навстречу. Это был именно он, хотя и с похудевшим лицом, в беспогонной шинели и в фуражке без кокарды. Рядом с ним, ведя его под руку, шла темнобровая девушка в синей суконной шубке и меховой шапочке.

– Здравствуйте, поручик! Как я рад! Я только что думал о вас. – И гренадер протянул руку не сразу узнавшему его поручику Мухину и затем приподнял шляпу перед девушкой.

Так почти над тем самым местом, где обагрил своей кровью грязные булыжники мостовой юный Миша Мухин, эти трое – два офицера и дочь офицера – соединили свои руки, чтобы снова продолжить то, что они начали у Никитских ворот, у пепелища студенческой Троицкой столовой.


ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЕШЬ[24]24
  От судьбы не уйдешь. ЛA. 1941, № 1.


[Закрыть]

Я сидел в рабочем кабинетике одного местного коммерсанта, когда ему принесли очередной номер иллюстрированного журнала. Среди иллюстраций его было немало фотографий, изображающих многие моменты налетов на Лондон германских бомбовозов.

Окончив беседу, мы вместе стали рассматривать картинки.

Ровики, стальные будки, огромные, на сотни человек, подземные убежища и, среди всего этого, даже комфортабельное подземелье для королевской четы.

– Приспособились люди и живут! – сказал я. – Живут и в ус себе не дуют. Всё учтено, всё налажено, за каждым углом, на каждом шагу – спасение. Можно жить и не дрожать.

И я указал моему собеседнику на фотографию, изображавшую молодого англичанина, читающего что-то, улыбаясь. Под фотографией было подписано: «За чтением юмористического журнала в момент одного из страшнейших налетов».

– Врут! – заметил мой хозяин. – Для пропаганды всё это снимается: делают хорошее лицо при плохой игре. При порядочном налете никаких Джером-Джеромов читать не станешь. Не до этого! Я хоть и в Великую войну, то есть еще, если так можно выразиться, в пору младенческого состояния авиации, но под налетами побывал. Препротивная, доложу вам, штука. В штыковые атаки хаживал, под пулеметным огнем в пахоту мордой врывался, всего испытал, но с аэропланными налетами не сравню!

– Почему же так?

– А потому, что испытываешь ощущение полной беспомощности. Бомбы свистят, рвутся, а ты лежи да вверх поглядывай. Далеко упадет – твое счастье» близко – и нет тебя! Вероятно, подобное же испытывает утенок в болотце; утенок, которого расстреливает бессердечный охотник. Закрой глаза и молись.

– Но ведь утенок на виду, а тут вон что накручено: бетонные подземелья, стальные будки, рвы!

– Эх, батюшка! – махнул рукой коммерсант. – А судьба-то? Про судьбу-то вы и позабыли, а от нее, голубушки, никак не уйдешь. Желаете, я вам одну историйку по этому поводу расскажу? Случилась она в дни нашего отхода из Риги, уже в мутную пору революции. Очень поучительна она в смысле этого самого предопределения, которому подчинена жизнь человеческая.

– Прошу вас!

– Ну, так слушайте. Ротишка моя отходила от Риги, можно сказать, почти последняя. По шоссе шли, а параллельно ему если вам известно, идет железная дорога на Петербург.

Картина отступления, конечно, самая безотрадная.

Между нами и Ригой если и есть еще кое-какие части, то разве только кавалерия. А на шоссе – колбаса обозов. То тянется она, то остановится. Крик, гвалт, озлобление! Сами знаете, вероятно, что такое представляют собой обозники, а уж во что они превратились в революционное, проклятое время – и говорить нечего! Чуть что – вопль: «Кавалерия справа!» – и ну-те рубить постромки. А и кавалерии-то, конечно, никакой нет, то есть неприятельской, – всего-навсего два-три казачка куда-то скачут. И только рота наша вносит некоторый порядок в эту сумятицу.

Но и в роте не всё благополучно – революционное время! Солдатишки, главным образом, кумекают насчет возвращения домой. И только поэтому пока что и держатся друг друга, действуют оптом, так сказать, потому что «в розницу» из этой кутерьмы никак не выбраться.

Идем. Топаем. На обозных покрикиваем.

Наш ротный командир, поручик Свистунов, геройски едет впереди на своей сивой кобыле Мамаше. Кобыла хвостом мотает равнодушно – она воинских переживаний не воспринимает. И вот впереди видим мы водокачку первой станции от Риги и разные станционные домики.

Солдатня начинает кричать:

– Бивачить пора! Сворачивать надо! Разве в этакой тесноте идти пехоте возможно?

Требуют хоть полчаса отдыха – в это время, мол, дорога несколько разрядится.

И громче всех надрывается солдатишка по фамилии Кулебякин, личность довольно богомерзкая: крикун на всех митингах, трусишка же отчаянный. Он всё в комитетчики метил, да номер его пока не проходил – другие, которые погорластее, его забивали.

Кричит Кулебякин, требует поворота на станцию.

Поручик Свистунов, с кобылы оборачиваясь, говорит:

– Не следует еще вам бивака просить: надо дальше от Риги уходить, потому что и так почти в хвосте плетемся. Застрянем, в плен возьмут – какие вы бойцы!

Но время тогда, как вы знаете, лихое было: что бы офицер ни сказал – солдаты всегда напротив возражают. И видит поручик Свистунов, что нет спасения, всё равно рота на станцию свернет. И командует:

– Левое плечо вперед… марш!

Марш так марш – повернули, втянулись в железнодорожный поселочек.

– Стой, составь! Далеко не расходиться.

На станции же застрявший эшелон стоит.

Как сейчас помню – штаб железнодорожного батальона с нестроевыми и какое-то имущество из Риги.

Между прочим, заметьте, к хвосту эшелона прицеплено несколько вагонов со снарядами.

Эшелон застрял по случаю какой-то неисправности то ли с паровозом, то ли впереди на путях.

Железнодорожные солдаты бегают туда-сюда, их офицеры суетятся. Происходит какая-то спешная работа.

Наша же солдатня покуривает, посмеивается, кумекает насчет тот, нельзя ли, мол, как-нибудь в этом эшелоне разместиться, чтобы хоть малость дальше с комфортом поехать.

И Кулебякин кричит…

– Если бы, – кричит, – наш поручик Свистунов настоящим народным командиром был и о братве заботился, он обязательно бы этого самого от железнодорожного саперного полковника добился! Виданное ли, мол, дело пешком идти, когда некоторые на поездах отступают…

Остальная солдатня тоже свой интерес начинает понимать.

Наступает она на поручика Свистунова. Так, мол, и так, господин поручик, – пойдите к саперному полковнику, доложитесь. Зачем нам зря конечностями топать, полк догонять, когда мы на нарах достичь его можем. Да и перегоним еще! Надо же, мол, войти в положение бывших нижних чинов, довольно уж нашей кровушки попили!

Свистунов говорит:

– Как хотите, идите сами, а я не пойду к господину полковнику.

– Почему такое?

– Потому что совестно мне его такими просьбами беспокоить. Мы обозы прикрывать должны, и вдруг по вагонам рассядемся. Где такой устав имеется? За это военно-полевому суду предать могут!

Кулебякин говорит:

– Какие такие военно-полевые суды в революционное время? Почему полковники могут в классных вагонах отступать, а мы пехом топай? Где революционная законность? Где земля и воля и прочие достижения? За что боролись? Одним словом, такое дело. Если поручик Свистунов не хочет идти к полковнику и докладываться, так и не надо! Пускай сам одиночным порядком пешком прет. Какой ни на есть, а и у саперов должен быть свой комитет, и только дайте мне полномочия, то есть мандат, и я сейчас же бегу к саперам агитацию делать.

Саперы, конечно, в крик:

– Дать Кулебякину мандат! Сейчас же его припечатать ротной печатью, и пусть Кулебякин идет агитацию производить. Если нашему поручику его офицерское звание подобное не дозволяет делать, уполномочить на это Кулебякина.

А поручик Свистунов отошел от нас со своим субалтерном, прапорщиком Звездичем, в сторону, и стоят там, покуривают. Будто всё это их не касается. Да и солдатня на обоих внимания не обращает. Это, мол, их дело, как они дальше будут следовать, – хоть на аэропланах, а мы в теплушках поедем.

А уж аэропланы тут как тут. Штук восемь германов. Заприметили эшелон и закружились над станцией.

Тут между солдатней получается раздвоение.

Одни говорят:

– Уйти бы от греха, ну их, саперов! Пока они свой паровоз наладят, всю станцию немецкие летчики бомбами закидают!

– Верно! – многие соглашаются. – Прав поручик: воротить к обозам надо. Ну, отдохнули, покурили и возвращайся к делу, к которому приставили. Того и воинский долг требует. Тем более что тут место гиблое. Обязательно всю станцию немцы с аэропланов в пух разгромят…

Но другие возражают:

– Что такое аэропланы, когда саперный паровоз уже запыхтел? Тем более и Кулебякин уж там агитацию для нас начал производить. Велика важность – германские летчики! Ну, сбросят пару бомб и улетят. Не видели, что ли!..

Слово за слово.

Ораторы собираются выступать, требуют постановки вопроса на голосование. То да се.

Но германы не стали ждать, что решит наша тринадцатая. Засвистала первая бомбочка да как ухнет прямо в станцию. Вторая, третья… Аж кирпичи вверх летят. И где-то на путях, по дыму видим, пожар занялся…

Бомбы рвутся, пулемет где-то стучит, саперы орут. И саперный паровоз чего-то безнадежно так посвистывает.

А наша тринадцатая сама без всякой команды строится. Ружья разобрали, вытянулись и кричат поручику Свистунову:

– Роту ведите!.. Уводите из этого пекла – чего тут стоять!

А поручик с субалтерном беседует, покуривает, хлыстиком по сапожкам постегивает и: будто ничего не замечает.

Вопят солдаты, отмененное титулование вспомнив:

– Вызволяйте роту, ваше благородие!.. Или вы ничего не слышите? Ведь вот-вот по нам шандарахнут…

Поручик же в ус посмеивается, усом пошевеливает.

– Сами, – говорит, – сюда бивачить запросились. Ну, вот и бивачьте! До положенного получаса еще двенадцать минут осталось. Отдыхайте! Набирайтесь сил.

И хлыстиком по сапожкам постукивает, с прапорщиком интеллигентно беседует насчет художественного театра.

А родом кобылка их стоит, хвостом мотает, ко всему на свете равнодушная. Солдатня же наша совсем стала как дети малые. Которые ложатся, потому что бомбы кругом падают, которые самостоятельно маршировать собираются, но, отбежав, свист заслышав, падают, как куренки, и носами в землю тычут. А кобыла хвостом махает, и поручик на часики смотрит и хлыстиком по сапожкам играет.

И вдруг бежит Кулебякин и с ним саперный офицер.

На Кулебякине лица нет, и он всё норовит ткнуться, прилечь, но который сапер, здоровенный дядя, за ворот шинельки его встряхивает, и снова они вместе несутся.

Подбегают. Отдышаться не могут.

– Что такое? – спрашивает поручик Свистунов у сапера. – Что за происшествие у вас?

Сапер ему:

– Помощь, поручик, нужна! Загорелся пакгауз, набитый всяким горючим, а рядом с ним как раз три хвостовые вагона нашего эшелона, и они со снарядами. Откатить надо, дайте людей!..

– А ваши что же?

– Знаю! Часть впереди путь исправляет, другие пожар тушат. Все на деле, а взлетит хвост – не уйти эшелону, и ценнейший государственный груз пропадет!

Тут поручик Свистунов отставил хлыстиком по сапожкам играть.

– Встать! – крикнул. – Ну, поднимайтесь!.. За мной, бегом арш!..

И представьте себе, что значит голос командирский, дореволюционный приказ. Как рукой с нас всякий страх сняло. Встали мы и понеслись к пожарищу за нашими офицерами!

Конечно, не все встали, но все-таки многие. Однако Кулебякин, так тот остался.

Он поводок свистуновской кобылы принял. Принял и вежливо говорит:

– Так что я, ваше благородие, за вестового при вашей лошадке останусь, чтобы она, нечаянно испугавшись, не унеслась бы куда-нибудь. Все-таки казенное имущество, да и вам пешком неприлично перед ротой выступать.

Конечно, может быть, Кулебякин и не этими самыми словами выразился, но именно в таком смысле он доложился поручику Свистунову, как тот сам потом об этом рассказывал. Поручик же Свистунов ничего ему тогда не ответил – не до этого ему было. Он за сапером бросился, а мы, человек двадцать, за ним.

Ну, прибежали.

Пылает пакгауз. Белье в нем, марля какая-то – разное горючее.

Саперы вагоны отцепили и пыхтят над ними Щне могут сдвинуть с места. Мы подбежали, поднаперли. Скрипнули колеса – теперь только поддавай!

Когда же откатили вагоны чуть не к семафору, уж и налет кончился. И возвращались мы назад веселые, довольные, потому что все-таки с риском для жизни поработали, послужили отечеству. Хоть песни запевай! И поручик Свистунов был очень доволен, да и как ему довольным не быть, если сам саперный полковник вышел его поблагодарить, а вместе с ним и нас.

И мы гаркнули ему хоть и не очень стройно, но дружно:

– Рады стараться, ваше высокоблагородие!..

По недавней старинке, как до революции, ответили!

Потом вернулись мы на место привала. Которые люди с нами не побежали – хмурые стоят, скатки поправляют, снаряжение подтягивают.

И на покойников смотрят. А их трое вокруг воронки, и один начисто без головы. А рядом кобыла стоит, хвостом мотает. Равнодушная.

Что такое?

И вот что, оказывается.

Только что мы ушли, как Кулебякин опять нервничать стал. Стоит, держит кобылу за повод и разводит агитацию на тот предмет, что надо скорее со станции мотать.

– Так, мол, и так – не пехотное это дело саперам вагоны откатывать. Вагоны, дескать, и паровозом очень просто откатить. Туды, сюды, и готово. Нарочно, мол, саперы такое опасное дело для пехоты придумали – мало, видать, их офицеры солдатской кровушки попили…

То и это, пятое и десятое. Солдаты, которые молчат, полеживают, потому что стыдно все-таки, что за своими не пошли, за ротными. А двое подходят к Кулебякину и ему сочувствуют.

И стоят они вокруг кобылы.

Та хвостом помахивает, Кулебякин разные жесты руками выделывает.

Германские же летчики не ленятся, продолжают свое – бросают бомбочки. Бросят, отлетят и назад возвращаются. И вдруг – фюить, фюить, вззы! – засвистела одна. Сколько она секунд-то летит – не считано. Те трое, что вокруг кобылы стояли, все-таки головы вверх успели задрать – не к нам ли, мол. А она как ахнет шагах в десяти!

И нет этих троих! А кобыле, представьте, даже и царапинки не причинило.

Только она минуты на три равнодушие свое утратила и из дыма, как сатана, задрав хвост, выскочила. Отбежала шагов пятьдесят и опять встала. И опять хвостом мотает.

Это, может быть, потому такая флегматичность, что в нашем полку ротным командирам самых полумертвых кляч из обоза выдавали. Такие клячи уж на всё давно рукой махнули и равнодушием ко всему на свете отличались.

Сел на кобылу поручик Свистунов, и пошли мы опять на шоссе. Вот вам и весь мой рассказ. Если пожелаете тиснуть его в газетах – пожалуйста. Такую я к нему и мораль вам дам: от судьбы не уйдешь, не уйдешь, несмотря ни на какие стальные будки и накопанные ровики. Вот ведь кобыла, хоть и большая Цель, но невредимой осталась, а троих наповал уложило.

– Это верно! – сказал я. – Случай интересный. Но к нему и вторую мораль можно присобачить: Бог шельму метит. Ведь именно Кулебякину-то голову начисто оторвало.

– Да, и это тоже, – согласился мой собеседник. – Всё одно к одному! Между прочим, – вспомнил он, – не совсем я относительно кобылы прав: когда поручик Свистунов стал детально кобылку свою осматривать, то все-таки и на ней дефектец нашел – самый кончик уха ей осколком отчекрыжило. На две капельки крови. Так мы ей всей ротой ухо йодом заливали, уважение к ней почувствовав. Ведь из этакой истории выпуталась.

– Еще вот что я вам скажу, – улыбнулся я, поднимаясь. – Как только вы приступили к рассказу, и язык ведь у вас стал совсем другим – языком той эпохи, солдатским говорком!

– Все мы тогда так говорили, – заметил мой хозяин. – Солдатчину ведь я прошел и всегда с удовольствием о ней вспоминаю. Ведь «что прошло, то будет мило»! А рассказик на мою темку вы обязательно напишите.

Я ему обещал и вот обещание выполнит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю