355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Несмелов » Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары. » Текст книги (страница 4)
Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
  • Текст добавлен: 24 августа 2017, 15:30

Текст книги "Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары."


Автор книги: Арсений Несмелов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 50 страниц)

Я подошел к Ксении, взглянул ей в глаза и поцеловал руку.

– Ты что? – удивленно спросила она меня.

– Ничего, – ответил я. – И я, и ты, мы оба несчастны.

Кажется, она даже рассердилась, а я в своей комнате проплакал более часа. Потом успокоился и стал точно железный. Я знал, что я что-то сделаю, но только сестру свою не убью. А утром на другой день мы поехали на постройку. Я прошел вперед и занял место у конца страшного бруса. Ксения пропустила вперед Николая Ивановича, как ни предупредительно он в этом месте уступал ей дорогу. После, на суде, она говорила, что в туфлю ей попал камешек и она шла с трудом.

Я вышиб ударом ноги конец бруса, и бедный Николай Иванович полетел вниз на железные трубы. К счастью для себя, падая, он на полпути полета встретил выступ какого-то бревна, это смягчило силу удара, и насмерть он не расшибся, только переломил ногу и вывихнул кисть руки. Он имел глупость заявить куда следует о покушении на его жизнь со стороны Ксении и меня, ее сообщника. Но на скамью подсудимых попал только я. Многие москвичи помнят это скандальное дело – «Русское Слово» уделяло ему по полстраницы.

А я, понимаешь, почувствовал себя в тюрьме превосходно – словно нашел место, со дня моего рождения мне уготованное. И хотя я на суде рассказал, вот как тебе, всю чистую правду, дали мне, брат, каторгу, и с тех пор вот я и ношусь по тюрьмам, специализировавшись на ограблении уважаемых господ ювелиров, но всё это ты уже знаешь.

– А где сейчас твоя сестра, Модест? – спросил я.

– В Англии, превратившись в миссис Гарвей. Есть у ней, слышал я, и детки давно. Ничего, пусть живет. За этого воробья я ей всё простил. Простил и забыл о ней. А теперь, – продолжал он, прислушавшись к затихающим шагам индуса-стражника, прогуливающегося по коридору перед дверьми камер, – теперь, парень, давай приниматься за работу.

И мы, отодвинув отвинченную от пола чашку унитаза, принялись за наш подкоп, над которым трудились уже два месяца. Впрочем, о нашем побеге много писали даже в местных газетах.


МЕРТВЫЙ ГИТ[5]5
  Мертвый гит. ЛА. 1939, № 6. «Лионский Кредит» – единственный иностранный (французский) банк, имевший отделения в дореволюционной России (до 1917 г.). «Гошипимталь» юношеская поэма М.Ю. Лермонтова (1833–1834). «…игра шла на мелок» – т. е. в долг. Дамбле, или «натуральная» – комбинация карт при игре в баккара, при которой сумма очков на двух картах равна 8 или 9; выигрывает автоматически.


[Закрыть]

В один из воскресных вечеров я возвращался с ипподрома, возвращался, увы, пешком, ибо проигрался в пух и прах – не осталось даже мелочи на автобус! Как всегда в таких случаях, я клялся сам себе и божился, что это мой последний выход на бега, что уж больше меня на ипподром и калачом не заманишь.

Я осуждал себя и бранил, читал сам себе мораль и всё прочее, что в таких случаях делают проигравшиеся игроки, какой бы из видов азарта ни увлекал их.

Солнце уже садилось, был прекрасный летний вечер, полный неги и истомы. Но и он не успокаивал меня, а наоборот, еще более усугублял мое отвратительное настроение.

«В самом деле, – горько думал я, – ну не глупо ли растрачивать последние гроши, толкаясь в отвратительной ипподромной толпе, когда единственный свободный день на неделе, воскресенье, можно было бы отдать реке, золотистому пляжу, лодке. Там каждый истраченный гривенник возвратится к тебе обратно здоровьем, которое этот день вольет в твое тело, а тут…»

И снова горечь проигрыша принялась терзать меня.

И вид у меня был угрюмый, вид кандидата в самоубийцы, и плелся я, еле-еле передвигая ноги.

Тут-то меня и окликнули. Окликнул незнакомый голос:

– Нет ли у вас, сударь, сигареты? Не найдется ли?

Я обернулся. Догоняя меня, за мной шел господин лет пятидесяти в костюме, потертом, поношенном, но отлично сидящем на его сухопарой, стройной, без признаков живота, фигуре. Бородка клинышком, с проседью; из-под стекол пенсне поблескивают веселые, живые, несколько лукавые глаза. В общем, облик располагающий, интеллигентный, этакий столичный.

– Вижу, – продолжал незнакомец, приподнимая дешевую соломенную шляпу, – вижу, сударь, что вы, как и аз многогрешный, тоже проигрались. Но вы курите, а у меня даже и сигареты нет. Разрешите представиться – Голощапов.

Я назвал себя, и мы познакомились.

Я протянул господину Голощапову пачку сигарет: он тонкими пальцами с красивыми ногтями вытащил одну, закурил и с явным наслаждением затянулся первой затяжкой – давно, видимо, страдал без курева!

Потом, с участливым вниманием, понимающе заглянув мне в глаза, мой новый знакомый сказал, покачивая головой:

– Понимаю, ах, как я понимаю ваше состояние! Страдающий лик ваш для меня открытая книга. Проигрались дочиста, жаль денег, жаль бессмысленно проведенного дня, и вот вы идете домой и каетесь. Каетесь и даете зарок никогда больше не играть, не бывать на ипподроме.

– Ваше сердце видение неудивительно! – невесело усмехнулся я. – Вероятно, вам подобное состояние приходится переживать нередко.

Его лицо вдруг стадо чрезвычайно серьезным.

– В юности – да, – ответил он – Теперь же, нет, никогда! Ведь я игрок!

– Но ведь и я был игроком полчаса тому на ад… пока были деньги.

– Вы играли, но вы не игрок! – даже с некой строгостью в голосе подчеркнул мой спутник.

– Разве это не одно и то же?

– О нет! Игрок – то некоторая психологическая категория, как, например, поэт, филателист и тому подобное. Очень многие играют, как очень многие пишут стихи или собирают марки. Но живут этим, как живут любовью, страстью или пороком, – только единицы!

– Если вам поверить, выходит, что игроком надо родиться?

– А что же? Во всяком случае, для этого надо иметь некую органическую склонность и. конечно, развить ее. Или, быть может, некий роковой случай, который бесповоротно кинет и с головой окунет вас в игрочество. Со мной такой роковой случай был.

– Интересно… может быть, расскажете?

– Отчего же.

И господин Голощапов рассказал мне о неком давнем событии, окончательно заштамповавшем его как игрока.

– Я, видите ли, – начал он, – родом петербуржец и по образованию царскосельский лицеист. Было такое привилегированное учебное заведение, которое пребыванием в нем прославил, главным образом, Александр Сергеевич Пушкин. Учились там сыновья людей богатых и титулованных. И мой батюшка был не без чинов и не без состояния.

У старших воспитанников лицея имелись в обиходе свои так называемые «традиции» и тон жизни золотой столичной молодежи. Признаком хорошего тона, барственности – ах, как все мы были тогда глупы! – считалось, между прочим, иметь свой собственный текущий счет в одном из питерских банков. Был и у меня таковой, в Лионском Кредите, – отец мой, тоже питомец лицея, будучи в курсе наших традиций, положил на мое имя в этот банк тысячу рублей. Но мы не были в то время уже очень богаты, и отец сказал: «Вот тебе на твои карманные расходы, но знай, расходуйся экономно и не только бери с текущего счета, но умей и класть. Вы все играете на бегах, так играй разумно. Потеряешь текущий счет, сам себя вини, – больше до окончания лицея денег на пустяки не дам».

А папаша мой, как я многократно убеждался на опыте, был господин своего слова.

Мне же в то время шел восемнадцатый год, я только что начинал входить в курс разных житейских сладостей. Что греха таить – во всех этих «сладостях» было много молодого шалопайства и пошлости: ресторанные попойки, кутежи, продажная любвишка, всякого рода белоподкладочничество и картишки.

И еще ипподром.

Карты и ипподром и явились для меня средством выполнить наставление отца – не только брать с текущего счета, но и класть в банк. Я в этом отношении оказался и смелее, и умнее многих. Почти два года мне везло. Мой текущий счет в Лионском Кредите, несмотря на все мои траты, за это время не только не уменьшился, но даже возрос почти вдвое.

Но всему приходит конец, пришел конец и моему счастью.

Однажды некий князек Барятинский, потомок того самого Барятинского, про неудачные амурные похождения которого Лермонтов написал свою скабрезную поэмку «Гошпиталь», – в пух и прах обыграл меня.

Игра шла на мелок, но, чтобы не погибнуть навсегда в глазах друзей и сверстников, мне на другой же день пришлось честно расплатиться с князем. Я снял с текущего счета что-то около тысячи восьмисот рублей, оставив на нем лишь сто рублей. Да и это было мною сделано лишь для того, чтобы не утратить возможность иметь и при надобности показывать свою собственную чековую книжку.

Но я страдал.

Имитируя взрослых, я трагически говорил себе:

– Я разорен… всё кончено!

В глазах своего окружения я пытался еще некоторое время держаться с прежней гордостью и независимостью. Но такое мое поведение не могло продолжаться долго. Я уже втянулся в рассеянный, светский образ жизни представителей золотой молодежи, но такого образа жизни я уже вести не мог. Мне оставалось одно – или избрать иной способ поведения, примкнуть к небольшой группе лицеистов-бедняков, к зубрилам или, как мы их называли, к «синим чулкам», или же превратиться в прихлебателя моих богатых друзей. Но как первое, так и второе для меня было отвратно. И вот хоть и по глупейшей причине, но я страдал по-настоящему, я «переживал» свое «разорение», как подлинный крах жизни, я был близок к самоубийству!

Но у меня оставалась еще сторублевка на текущем счету и… ипподром.

И я решил поставить ее ребром. Или выиграю хотя бы пару сот рублей и с них опять начну «разворачиваться», как говорят в Харбине, или… или пулю в лоб! И поверьте мне, я, девятнадцатилетний парень, не кривил душой, не кривлялся, – никогда я не был ближе к самоубийству, как именно в те глупые, юношеские дни.

И вот в субботу я отправился в Лионский Кредит за своими последними ста рублями. Знакомый банковский служащий предупредил меня:

– Имейте в виду, господин Голощапов, что вы можете надолго утратить возможность держать деньги в нашем банке. Все номера текущих счетов заполнены, и мы не открываем новых, так как не нуждаемся в небольших вкладах.

Конечно, лишиться чековой книжки такого банка, как Лионский Кредит, для меня, лицеиста-белоподкладочника, было большим ударом для «тона», но ведь и видимость того, что я держу свои деньги в этом банке, меня тоже не спасала, ибо никого не могла долго обманывать. Сто же рублей, поставленные ребром на ипподроме, давали мне шанс выплыть снова на поверхность в случае удачной игры.

И, попросив служащего, если это возможно, не уничтожать моего текущего счета до понедельника, получил свою сторублевку и вышел…

Тут мой спутник попросил у меня еще одну сигаретку и, закурив, сказал, мечтательно подняв глаза на полыхающее закатом небо:

– Знаете, и приятно, и больно вспомнить прошлое! И ведь как недавно, в сущности, всё это было: тридцать лет, – только тридцать раз наша планета успела за это время обежать вокруг солнца! Только тридцать раз… Да, и сладко, и больно!..

– Но вы все-таки доскажете? – попросил я. – Это так интересно. Вы выиграли?

– Слушайте. В воскресенье, то есть на следующий день, я отправился на бега и за десять заездов, по десятке билет, всё проиграл. Ну, всё, до копейки, – вот так же, как и мы с вами сейчас!

Всё кончено, – подумал я и решил: – Сегодня ночью я пушу; себе пулю в лоб.

– Решение мое было окончательно, твердо. Я был даже совершенно спокоен. Во всяком случае, ни два моих сотоварища-лицеиста, оба в этот день игравшие удачно, ни две их спутницы, как и я проигравшиеся, не заметили ничего из того, что делалось в моей душе.

После бегового дня меня звали в ресторан, но я, пустой как барабан, отказался, сославшись на мигрень.

Я встал и вышел из ложи. Но, поднявшись на трибуны; я по привычке заинтересовался пробежкой лошадей готовящегося одиннадцатого заезда. Почему-то мое внимание обратил на себя невзрачный жеребец Рокот, и я почти машинально проверил его резвость по секундомеру.

И удивился:

– Двадцать две секунды… Удивительная резвость для рысака, никогда не бравшего призов!..

И вдруг меня словно осенило.

– А что если поставить на него? Ведь несомненно, что на Рокота поставлю только я один, и если, если только он придет первым…

И я бросился искать знакомых, чтобы занять у кого-нибудь из них десять рублей! Правда, знакомых в этот день в ложах и на трибунах было у меня немало, но все такие, к которым с просьбой о десяти рублях я не мог обратиться, хоть зарежьте меня. Не у тех же моих однокашников просить десятку, которые так многозначительно переглянулись, когда я отказался от совместного ужина в ресторане? Нет, нет, ни за что!

Теперь вот что. На ипподромах Москвы и Петербурга было устроено так: окошечки, где продавались билеты, были по несколько штук соединены в одну литеру – окошечки литера А, Б и т. д. И для всех окошечек каждой одной литеры имелась и своя касса: касса под литерой А, касса под литерой Б и т. д. Понимаете?

– Ну, ясно!

Мы, лицеисты, всегда брали билеты литеры А и, следовательно, свои выигрыши получали тоже из кассы той же литеры. Причитается, скажем, на лошадь двадцать два рубля с копейками, берешь двадцать рублей, а два рубля с мелочью оставляешь кассиру. Ну, как на чай. Барственность же! И, конечно, кассир кассы литера А прекрасно меня знал.

Вот я к нему и раскатился.

Будьте добры, не откажите мне в маленьком одолжении… Мне срочно надо десять рублей!

У кассира вот такие глаза, но – ни слова! Вынимает кошелек, достает, как сейчас помню, золотой и подает. Я беру и почти бегом к кассе. Подхожу к ней, беру билет на Рокота и слышу за моей спиной смешок. А это хихикают за мною два моих приятеля, которых я давеча в ложе оставил.

– На кого ты ставишь! – смеются. – Он же первый конь по сбою. Ну и чудак же ты, Володя.

– Меня, между прочим, Владимиром Ивановичем зовут. А вас как прикажете величать?

– Арсений Иванович… Но дальше, пожалуйста! – Взяли мы билеты и отходим от кассы. Проходим мимо доски, на которой прописано, сколько билетов поставлено на каждую лошадь заезда, и приятели опять начинают надо мной потешаться:

– Смотри, мол, Володя, на Рокота только один билет и поставлен. Это твой! Ну и загребешь же ты денег!

И хохочут.

– Мне что делать? Отвечаю смущенно:

– По ошибке поставил. Черт с ним!

И возвращаемся мы все трое в ложу. Уже выравнивают лошадей заезда. Пустили. Рокот сорвал старт. Назад! Опять выравнивают, опять пустили, и опять мой Рокот оскандалился.

Один из моих однокашников говорит дамам, саркастически на меня поглядывая:

– А знаете, медам… Все-таки нашелся один чудак, который на Рокота поставил. Один-единственный всего!

Дамы, ничего, конечно, не подозревая, отвечают в рифму:

– Ну, это не чудак, а дурак какой-нибудь!

Приятели смеются, а я… я Бога молю, чтобы в третий раз мой Рокот старта не сорвал. Да что молю – взываю к Нему: помоги, мол, и помилуй! Только один раз мне в этом деле помоги, и больше ноги моей на ипподроме никогда не будет! Клятву даю, вот как вы, поди, давеча. И Рокот пошел. Пошел и тотчас же засбоил! Засбоил и отстал от других лошадей корпусов на тридцать. Я думаю: ну, кончено! Всё равно надо сегодня стреляться. Зря только перед кассиром до просьбы десятки унизился. И вдруг вижу – выправляется Рокот. На полкруге уже догнал заезд и стал наддавать. Наддает! Догоняет!!

Тут вы представляете, что поднялось на ипподроме? Повскакали все. Бинокли подняли. Стон кругом стоит:

– Обходит!..

– Не обойдет!!

– Нет, обойдет!

– Куда ему!..

– Смотрите, смотрите!..

Я – близок к обмороку. Ведь судьба же моя решается! Вопрос жизни и смерти. Я смотрю, но ничего уже не вижу и не понимаю. И вдруг вопль по трибунам. И я вижу плакат:

– Мертвый гит!

Голова в голову пришел мой Рокот с другой лошадью.

Как всегда в случае мертвого гита, момент прихода лошадей фотографируют, затем перерыв на полчаса, и затем уже коллегиально, на основании снимка, обсуждается и решается, какой же из лошадей присудить пальму первенства. Вы представляете, как мучительно долго тянулись для меня эти полчаса?

– О, конечно! Но все-таки самое главное – Рокот победил или другая лошадь?

– Он, мой красавец! И выдали мне на него тысячу двести рублей с чем-то.

– Всё, что вы рассказали, – заметил я, – чрезвычайно живо и интересно. Прямо прелесть что за рассказик, так под перо и просится. Но вернемся, так сказать, к психологическому моменту. Приступая к повествованию, вы назвали этот случай вашей жизни – роковым. Всё роковое принято считать страшным, непоправимым. Но ведь рассказанное вами – необыкновенная удача, счастье, исключительное везенье?

– К этому мы сейчас и перейдем. Да, этот случай оказал на формирование моего характера непоправимое и неисправимое действие. Именно он-то и превратил меня из поигрывающего юнца в игрока. Он как бы втиснул меня в эту психологическую категорию, если уж философски выражаться. Всё, кроме игры, стало для меня второстепенным и моей внутренней сущности нисколько не выражало. Я жил игрой, как, скажем, подлинный филателист живет радостью от найденной редкой марки или как поэт гордится новой, отысканной им, рифмой. И самое главное для характеристики настоящего игрока – я рад, что я игрок, я доволен собою. И я верю в игру, в карту, в лошадь! Настоящего игрока игра никогда не погубит, она может его подвести лишь временно. Ах, сколько денег прошло через мои руки – сколько я выигрывал и сколько проигрывал! Как роскошно жил и как бедствовал! Но в нужный момент меня всегда выручало или дамбле, или поразительный мертвый гит, как в случае в Рокотом. И проигравшись даже, как вот теперь, например, я ничуть, ни на столько вот, – он показал кончик мизинца, – не горюю, не даю зароков, не сетую на судьбу. Вы знаете, я даже горд тем, что я настоящий игрок, в моей профессии – впрочем, нет, это, конечно, вовсе не профессия, как всё, где участвует вдохновение, – в моем призвании есть нечто высокое, требующее сочетания как с мужеством, с выдержкой, так и с покорностью перед некой высшей силой, которую можно назвать по примеру кого-то, кажется, Наполеона, – его величеством Случаем! А не случай ли правит всеми нами, всем миром? Есть такая теория!

Стало быть, из меня настоящего игрока никогда не выйдет, – сказал я. – В благодетельность случая я не так уж верю, а денег и прекрасного дня, проведенного так скверно, право, жаль!..

– И не надо, чтобы из вас получался игрок, – снисходительно разрешил мне мой спутник – Но вот мы и в городе. За тем углом есть лавочка, где мне в кредит дадут и сигарет, и бутылку пива. Холодного пивка сейчас выпить неплохо! И еще потолкуем – у меня есть что порассказать о себе. А что вы не игрок, так это ничего, – закончил он. – У каждого, батюшка, свой собственный крест. И, чтобы не гневить Господа Бога, надо этот крест, Им данный, нести бодро и не роптать.


ВОЛКИ[6]6
  Волки. ЛА. 1944, № 3. «…в бехтеревском психоневрологическом институте» – Психоневрологический институт (имени В. М. Бехтерева) основан в 1903–1904 гг. в Санкт-Петербурге. Николаевский вокзал – ныне Ленинградский, носил это название в 1855–1923 гг. «…штудировала Вундта, Джемса» – Макс Вильгельм Вундт (1832–1920), немецкий психолог, физиолог и философ, автор десятитомной «Психологии народов». Уильям Джемс (1842–1910), американский философ и психолог, автор монографии «Основания психологии», «…прочла из еще не знакомого мне альманаха “Шиповник” стихи Брюсова “Самоубийца ”» – то ли память Несмелова всё скорректировала, то ли искажения умышленны, но, во-первых, стихотворение В.Я. Брюсова называлось «Демон самоубийства» (1910), во-вторых, точная цитата звучит так: «В лесу, когда мы пьяны шорохом / Листвы и запахом полян, / Шесть тонких гильз с бездымным порохом / Кладет он молча в барабан». И, наконец, опубликовано стихотворение не в «Шиповнике», а в альманахе «Северные цветы на 1911 год» (М.: «Скорпион»), Следовательно, как минимум не ранее этого года происходят и события в рассказе Сысоева, «…в одну телегу впрячь не можно» – цитата из поэмы «Полтава» (1828–1829) А. С. Пушкина. «…Чудесное удельное» – вино, производимое в винодельческих хозяйствах Удельного ведомства.


[Закрыть]

После сытных блинов, когда приглашенные, поблагодарив хозяев, разошлись по домам, Иван Иванович Сысоев, солидный харбинец, отправился в свой кабинет всхрапнуть часик. Его дородная Веруша последовала за ним – надо же уложить своего повелителя. Помогая супругу снять пиджак, она обратила внимание на то, что глаза Ивана Ивановича что-то уж слишком блестят и в них снова, давно уже не появлявшееся, то лукавое, мальчишеское выражение, за которое она двадцать лет назад, быть может, и полюбила мужа.

– Ты что-то от меня скрываешь! – насторожилась чуткая Вера Ильинишна. – Ваня, в чем дело? Сейчас же рассказывай!

– Да нет же, Веруша! – усмехнулся Сысоев. – Просто вспомнились мне сейчас одни занятные блины… еще в России. Очень давно – я тогда еще студентом был.

– Врешь!.. Или что-нибудь обязательно с женщинами: по твоим глазам вижу. А еще говоришь, что у тебя нет от меня никаких секретов!..

– Да ведь это без малого сорок лет тому назад было. Я еще совсем в мальчишестве состоял. Но действительно, случай с женщиной, с дамой… и с блинами.

– И ты двадцать лет о нем молчал! – возмутилась Вера Ильинишна. – Значит, что-то серьезное. Сейчас же рассказывай!

Иван Иванович не стал упираться, а тотчас же и даже не без удовольствия приступил к повествованию.

– Как ты знаешь, – начал он, – учился я в Петербурге, в Бехтеревском психоневрологическом институте – было такое странноватое высшее учебное заведение. Родители же мои, как тебе известно, жили в Москве. И лишь милая моя сестрица Пашенька, жена железнодорожного врача, обосновалась неподалеку от Питера, в городке Тихвине.

– Однако одного я никак не могу понять, – привздохнула Веруша. – Зачем тебя в эти психи потянуло? Другие в инженеры шли, в лесничие, даже, скажем, в бухгалтеры, а ты… Эх, не было меня тогда с тобой!

– Это верно, – согласился Иван Иванович. – Это конечно. Но уж признаюсь, что меня оттого в Бехтеревский институт потянуло, что, во-первых, для поступления туда не требовалось никаких конкурсных экзаменов, это – раз, а во-вторых, потому что в психоневрологическом институте на семьдесят процентов было курсисток…

– Ах, негодник, и он еще смеет этим хвастаться! – Вера Ильинишна легонько хлопнула супруга по полной щеке.

– Веруша, не дерись! – ловя ее руку и целуя, взмолился Сысоев. – Ведь когда это было – в Аридовы века! Лучше слушай дальше… Высылали мне из дому двадцать пять рублей в месяц. Конечно, только на комнату и стол. Могли бы высылать и больше, но не хотели баловать: трудись, мол, ищи уроков. Но я уроков не очень искал, а кончив в неделю полагающийся мне родительский четвертной, уезжал к сестре и мужу ее в милый Тихвин. Проживешь там с неделю, подзаймешь на дальнейшее, и возвращаешься в Питер.

– Всегда был транжиром и мотом, – вставила Веруша. Эх, не было меня тогда с тобой!

Это безусловно. Но слушай же, иначе я не буду рассказывать… На Рождественские каникулы я в Москву не поехал, а отправился в Тихвин. Ах, милая моя, ты, в Маньчжурии родившаяся, и представить себе не можешь, что это за чудесный был городок! Тишайший город, недаром Тихвином назван! Зимой он весь тонул в снегу – сугробы что тебе холмы, и идти можно было только серединою улицы да к крылечкам прорыты траншеи. Закаты зимою над городом – золотые и алые, а когда стемнеет и зажелтеют подслеповатые окошки в домах, часто меж звезд начинало передвигать свои радужные столбы Северное сияние. И мороз крепчайший, но тихо, так бездыханно, что каждый звук – скрип ли валенок по снегу, лай ли собаки – словно вещественно висит в воздухе. Хорош русский север!

Так вот, вернувшись в Питер после Рождества, я на этот раз как-то пробился в нем до предмасленичных дней, а затем, отощав от безденежья и наскучив психо-неврологическими премудростями, опять смотался в Тихвин, благо и денег на билет мне не надо было тратить: был у меня от мужа моей милой сестрички Пашеньки, от доктора Клокова, казенный билет, почему-то называвшийся провизионным.

Решил и поехал. Какие же сборы? Надел пальто, нахлобучил шапчонку, студенческий картуз с психо-неврологическим значком – две змеи над чашей, нечто даже аптекарское; сказал прислуге, что уезжаю на неделю – и всё тут. А потом с Песков, где жил, – на Невский, на котором уже зажигались дуговые фонари и их свет, смешиваясь с последним сиянием угасающего вечера, делал и толпу, и экипажи, и здания чем-то призрачным, нереальным. А на Знаменской площади высился гигант Паоло Трубецкого; такой удивительный в этот час сумерек…

– Это кто же такой? – не поняла Веруша.

– Паоло Трубецкой, моя дурочка, это известный скульптор, – пояснил Иван Иванович. А гигант его – статуя императора Александра III. Тсс… не надо драться! Я понимаю, что ты не виновата в своем неведении, моя родная провинция… Слушай же дальше. Николаевский вокзал. Здание довольно нелепое, с неким подобием каланчи. Я вхожу, прохожу на платформы, ищу свой поезд.

Кто-то позади меня уже орет медным басом:

– На Череповец! На Вологду!..

Это мой поезд, и я ускоряю шаг. Я езжу часто, и поездная прислуга уже знает меня: «братишка жены нашего доктора». Кондуктор здоровается, козыряя:

– На масленицу к нам в Тихвин?

– Да… Надоел Петербург!

В вагоне почти пусто; лишь несколько тихвинцев, ездивших в Петербург за покупками и теперь возвращающихся восвояси. Очень многих я знаю и от них получаю приглашение на блины. Милые люди!

Опять выхожу на платформу – купил последний номер «Сатирикона». Навстречу – начальник тихвинского участка службы пути инженер Скворцов, уже пожилой человек. За ним носильщик тащит свертки и чемодан.

– В вагон! – командует ему Скворцов и, останавливаясь, мне: – А, господин будущий психиатр!.. Люблю молодежь, люблю студентов. Идемте ко мне в купе, будем болтать. Расскажете, чем теперь дышит молодежь. Всё, наверно, политикой? Вы сами-то кто – эсдек или эсер?

– Мне больше нравятся анархисты-индивидуалисты, – отвечаю я, улыбаясь.

– Вот как? Значит, вы серьезный мужчина! Бомбы при вас нет ли? А то со мной в купе как раз едет наш тихвинский жандармский ротмистр Бабинцев. Знакомы?

– Знаком.

– Ну, так пошли! С нами удельное винцо есть, проводник ужо подогреет. Под швейцарский сырок, а?

– Спасибо, но ведь у меня билет третьего класса.

– И такие слова я слышу от анархиста! Стыдитесь, юноша! Билет есть буржуазный предрассудок, если вы находитесь в купе начальника участка службы пути!

И я иду за инженером в вагон первого класса. И пора, ибо уже верещат кондукторские свистки и им басисто отвечает паровоз.

Между Петербургом и Тихвином всего одна большая станция… Да и как сказать большая? Не очень большая. Это – знаменитая Званка, державинская Званка, где было имение поэта и где он умер. Тут дорогу пересекает древний Волхов, и поезд громыхает над ним по железному мосту.

И опять ночь, ночь, тьма! Только рой искр из паровозной трубы нескончаемо несется за черными стеклами вагонных окон…

Но если прижать лицо к стеклу так, чтобы глазам не мешал свет внутри вагона, то будет видно, как по сугробам бегут четырехугольные блики освещенных окон, как привидениями появляются из тьмы и во тьму исчезают телеграфные столбы, вырастают отдельные деревья и где-то далеко, далеко чуть теплится и убегает от поезда одинокий огонек. Бог знает, где и кем он затеплен! Может быть, в избушке Бабы-Яги, такой он таинственный…

Всегда, когда я так ехал, мне хотелось уследить отдаленное появление тихвинских огней. Но сколько раз я ни старался, никак не мог этого сделать – так слабо было освещение крошечного уездного городка. Городские огни всегда появлялись неожиданно, после, помнится, трехчасовой качки в вагоне – вместе со встряхиванием на стрелках.

– Вот мы и дома, – говорит инженер; – Милости прошу в воскресенье ко мне на блины. Жена у меня молоденькая, и вы за ней можете поухаживать. Только без анархистских приемов. Сестрице передайте мой поклон. Рады были бы видеть ее, но знаю – занята новорожденным и ей не до блинов. Доктора лично приглашу еще. К часу будем ждать.

И мы расстаемся…

– А теперь, Веруша, принеси-ка мне, будь добра, стаканчик содовой. Опять начинает давить под ложечкой.

– Тебе вредно пить, а ты пьешь! – с укором говорит Вера Ильинишна, поднимаясь с дивана, на который она присела подле отдыхающего мужа. – Вот и задавило опять. Ну как это я не посадила тебя за столом рядом с собой. Ну, сейчас.

Через несколько минут барыня возвращается, цедит из сифона полный стакан шипящей воды и, дав мужу выпить, вытирает платочком его губы. И просит:

– Ну, продолжай, если не устал. Очень интересно – совсем иная жизнь. И о случае с дамой не смей пропускать. Она жена этого инженера, да?

– Сейчас всё узнаешь, – закуривая папиросу, отвечает Иван Иванович и продолжает:

– Еще немножко о русском севере послушай… Хороши были зимой вечера в Тихвине – золотые и алые, полные густого монастырского звона. Но чудесны были и утра, солнечные, тихие, с крепким морозом, от которого воздух насыщен микроскопической ледяной пылью и на границе каждой тени бриллиантово искрится. А звон с колокольни шестисотлетнего монастыря словно огромный шмель гудит, и из-за реки откликается на него кристальноголосый колокол женской обители…

Площадь в сугробах, накрест пересеченная санными колеями: к каменным рядам, к аптеке, к общественному собранию. На площадь втекают улицы, а в перспективе их и черта городской окраины. Дальше – занесенные снегом горушки, увенчанные зубчатой, синей линией леса, словно хребтом драконьим.

Хорошо дышалось в Тихвине в солнечные полдни! Каждое вдыхание как глоток замороженного шампанского… И еще любил я за городом на лыжах бродить, с горушек нестись… Да, Веруша, хорош русский север! С заглавной бы буквы его писать! Но Бог с ним, вспоминать – только расстраиваться. Перехожу к блинному случаю.

В воскресенье, как был звон, отправился я к Скворцовым. Один пошел, потому что сестра от младенца своего никуда из дому не выходила, а доктора срочно вызвали на линию, к какой– то переездной сторожихе.

Пришел. Казенный просторный дом, красиво обставленный мебелью в модном тогда стиле – модерн. Пианино в гостиной, несколько неплохих акварелей на стенах. И молодая хозяйка, забыл уже имя-отчество, едва ли старше двадцати-двух-трех лет – очень эффектная, черноволосая и черноглазая, по типу – армянка, грузинка или гречанка. Мужа ее еще не было дома, когда я явился, и мы с полчаса поболтали вдвоем.

Как-то очень быстро прошли у меня первые, всегда натянутые, минуты представления и официальных, общепринятых фраз. Может быть, потому что, выйдя ко мне в прихожую, барыня так радушно сказала:

– Вот и прекрасно, очень рада! Мы вас ждем, то есть пока жду только я: мужа еще нет, но он сейчас должен явиться.

И потом она почти сразу же стала говорить о себе, как делают все женщины, которые немножко скучают: «Тихвин, такая тоска нет людей!» Это мне-то, мальчишке! И в том же духе дальше. Так, мол, это досадно, когда под боком столица. Барыня любит музыку, театр, литературу. У нее в Петербурге друзья, но разве можно часто оставлять мужа, которого она так любит, одного: у него сердце, за ним нужен постоянный присмотр, иначе в этой дыре он будет только играть в карты и пить вино.

Потом она начала меня расспрашивать о моем психо-неврологическом институте и призналась, что ей очень бы хотелось поступить в этот институт, чтобы хотя неделю в месяц посещать лекции, жить студенческой жизнью.

Но обязанности жены… Невозможно! А я еще гимназисткой увлекалась психологией, штудировала Вундта, Джемса. У этой науки такие огромные перспективы!

Потом барыня стала говорить о Блоке, о символистах; очень неплохо прочла из еще не знакомого мне альманаха «Шиповник» стихи Брюсова «Самоубийца»: «…шесть длинных гильз с бездымным порохом кладу в какой-то там барабан…» Кажется, в блестящий, не помню.

– И ты сразу же влюбился, жалкий человек! – укоризненно сказала Вера Ильинишна.

– Не скрою, Веруша, да. Не буду врать. Она мне показалась чудной, необыкновенной: ведь мне шел тогда только еще двадцатый год. Теперь-то я отлично понимаю, отчего эта барыня была так жизнерадостно возбуждена, так жадна к жизни: сорокалетий муж и ее молодость – в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань. И, кроме всего прочего, лань-то была весьма в теле, явно физически сильна – сквозь смуглую кожу щек так и алела кровь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю