Текст книги "Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары."
Автор книги: Арсений Несмелов
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
Врун. Ф. 1936, № 27 (за подписью «Арсений Бибиков»). «Мотор-коньяк» – спирт, разбавленный бензином, на котором работали моторы в период сухого закона 1915–1924 гг.
[Закрыть]
I
Кто в нашем городе не знал Мишу Батюшкова, того самого, что называл себя правнуком известного поэта, не ведая, что тот никогда не был женат и умер, не оставив потомства. Но друзья Миши, такие же, как он, русские эмигранты, не возражали против его родства с безумным поэтом, о существовании которого они если и знали, то очень смутно.
– Собственно, чем тут особенно гордиться? – думали они, пожимая плечами. – Какой-то Батюшков! Ему даже памятника не поставили. Мало ли их было: Языков, Баратынский, Бунин… Впрочем, Бунин еще жив… – поправлялись они, вспоминая о Нобелевской премии.
И говорили:
– Ах вот как?.. Это тот самый Батюшков, который написал «Среди долины ровныя»? Камергером был?..
Возмущал своих знакомых Миша другим.
– Ну зачем он врет, что был адъютантом у адмирала Колчака? Ведь это так легко выяснить, проверить! Только себя и слушателей ставит в неудобное положение. Краснеешь за него!
Но Миша не замечал кривых усмешек и перемигиваний: «Опять, мол, начал заливать!» Увлеченный своей очередной выдумкой, он уже несся как лавина, увеличивающаяся соответственно глубине падения.
– Вы видите это? – кричал он, показывая свой грошовый фотографический аппарат. – Как вы думаете, сколько он стоит?
– Ну, доллара полтора-два.
– Ха-ха-ха! – хохочет Миша, хлопая себя по бокам. – Мне, и то лишь по знакомству, уступили его за сто двадцать долларов!
И, захлебываясь от восторга, шепотом:
– У него ведь, миляга, лучший кинематографический объектив!
II
Я не выношу врунов хитрых, извлекающих из лжи выгоду. Врунов же самозабвенных, врунов для вранья, я искренно люблю и жалею. Ведь их порок ничего им, кроме огорчений и приятностей, не доставляет. Они терпят насмешки и издевательства; ко всему, что они говорят, уже заранее относятся с настороженным предубеждением. И все-таки вруны врут. Они честно несут на своих плечах крест, который им даровала судьба, и, ей– Богу, не подвижничество ли это, не искус ли?
Я мягкосердечен и потому снисходителен к порокам душ человеческих. Миша оценил это и полюбил меня. Он почти ежедневно забегал ко мне и, рассказывая, болтая, врал до того, что у меня иногда начиналось сердцебиение. И все-таки я ни разу не оборвал его, не сказал, как обычно говорили другие:
– Стоп, Мишка, заврался, брат!..
Я или молчал, или восторгался, восклицая:
– Ну и ловко! Вот молодец! А она? А он?
И, распуская павлиний хвост своего вранья, Миша фантазировал самозабвенно, лишь изредка беспокойно взглядывая на меня с затаенным в глазах вопросом: «Неужели и сейчас не оборвешь?»
Но я молчал или хлопал в ладоши, требуя продолжения рассказа. И Миша оценил это. Он понял, что я – добрый человек, который никогда не прервет потока его безудержной фантазии безжалостным, холодным:
– Стой, опять брешешь! Ведь вчера ты рассказывал, что был адъютантом у Колчака, а теперь говоришь, что служил начальником авиационного отряда!
Конечно, Миша вывернулся бы. Лишь его лицо приняло бы плаксивое выражение, и он захныкал бы:
– Какой ты странный, право! Ну да: до сентября 1919 года я был личным адъютантом адмирала, а потом меня как лучшего русского летчика Верховный попросил принять авиаотряд… Не мог же я отказать Колчаку, который меня так любил… А ты с неуместными шутками!..
И Миша трезвел, становился скучным и уходил домой. Сладкое действие наркоза лжи обрывалось – мой приятель превращался в унылого тридцатипятилетнего дядю, жалующегося на боль в боку и безденежье. Зачем он мне был нужен таким? Нет, я любил Мишу именно в те моменты, когда он садился на сук своей лжи и распускал хвост, как тетерев на току. Конечно, в эти минуты опьянения ложью он был беззащитен, как влюбленный тетерев, и не мне было его обижать.
В конце концов, из моего добросердечия я извлекал лишь выгоды. Миша, человек обязательный и любезный, оказывал мне тысячи мелких услуг, везде и всюду расхваливая мои стихи, всюду стоял за меня горой. Конечно, я знал, что за моей спиной он и про меня врал в три короба, но так как никто не верил ни одному Мишиному слову, то что я мог от этого потерять? Ровным счетом ничего. Кроме того, в это время у меня часто болели зубы, и Миша буквально их заговаривал. Словом, скоро он стал мне положительно необходим.
III
Однажды Миша рассказал мне, как еще до своего адъютантства, будучи младшим офицером в полку, он во время тяжелого дела, когда все офицеры выбыли из строя, принял командование над частью и так успешно повел дело, что спас от разгрома весь добровольческий корпус.
Рассказ изобиловал подробностями в стиле Ремарка. Миша, рассказывая, бегал по комнате, хватался за голову, взмахивал руками, – словом, «переживал». Потом Миша ушел, и я сейчас же забыл о его рассказе, не сомневаясь ни на минуту, что, как и все предыдущие, рассказ этот выдуман им от начала до конца. Дня четыре после этого Миша ко мне не заходил – был на даче. В это время в гостинице, где я жил, случилось некоторое происшествие. Нашего коридорного, розовощекого юношу Васю, увезла с собой в Шанхай кривоногая англичанка из седьмого номера, мисс Райт. Собираясь в далекую поездку, Вася рассуждал не по возрасту солидно.
– Хоть и хромает она, как утица, – говорил он, – зато у них в Шанхае свое дело, и они из меня человека сделают, языку обучат. И не скупые: уж на одежду, на пальтецо и приличный костюмчик деньги выдали.
– А как же ты с ней объяснился? Как она тебе в любви-то призналась, не зная по-русски? – допытывались у Васи жильцы, многие ему явно завидуя. – Как глухонемая, что ли, на пальцах?
Васька равнодушно пожимал плечами:
– Что ж, смейтесь! Только в любовных делах объясниться труд невелик. Она меня по книжке спрашивала. А мне что: я, мол, согласный, и всё тут…
Василий исчез. Вместо него объявился Кузмич, бородатый степенный старик. В его комнатушке, что рядом с ванной, появились иконы, и перед ними под праздник красным огоньком мигала лампадка. По вечерам Кузмич читал газету или книжку. Очки у него висели на кончике длинного сухого носа, и книгу он держал далеко от себя. Получалось такое впечатление, что будто он не читает, а рассматривает что-то.
– Клопа разглядывает! – говорили в гостинице.
IV
Миша вернулся с дачи и пришел ко мне. Поболтали. Потом я позвонил Кузмичу, чтобы послать его в лавочку за содовой водой. Виски у меня было. Едва Кузмич появился в комнате, как Мишу точно подбросило.
– Кузмич, ты ли это? – закричал он, бросаясь к старику.
Тот поверх очков, исподлобья, внимательно посмотрел на него
своими дальнозоркими бусинами. Пошевелил усами и неторопливо ответил:
– Неужто это вы, господин прапорщик Батюшков?
– Ну я же! Неужели не узнал, старина?
– Так точно, вы! В точности признал.
Они обнялись. Миша метался по комнате, взмахивая руками. Старик глядел на него ласково.
– А помнишь ты бой под Шмаковкой? – вопил Батюшков, носясь по комнате. – Помнишь, как всех офицеров перебили и я командование полком принял?
У меня кольнуло в сердце. За Мишу. Вдруг старик скажет:
– Что вы, да этого и не было вовсе!
«Зачем это он? – досадуя, подумал я. – Неужели ему мало того, что я по доброте сердечной терплю его вранье?»
Но Миша, ожидая ответа старика, глядел на меня торжествующе. Взгляд его явственно говорил мне: «Ты, конечно, лучше других, и я тебя люблю за это. Ты никогда не называешь меня «вруном», но в глубине сердца – меня не обманешь – ты не веришь ни одному моему слову. А ну-ка, что ты скажешь после ответа Кузмича?..»
И Кузмич ответил:
– Как не помнить! Разве такой бой позабудешь? Да, так точно, вы тогда наш полк приняли.
И ушел.
Никогда в жизни я не чувствовал себя более глупо. Человек, которого я считал лгуном и в душе все-таки немного презирал, оказался правдивым, правда, пока лишь в одном, но всё же в очень невероятном своем повествовании. Значит, он мог быть правдивым и раньше, и всегда, а я хорохорился, презирал, смеялся в душе. Совесть была неспокойна. Она требовала, чтобы я что-то сделал. Покаяться, признаться, попросить прошения? Нет, всё это слишком уже театрально. Можно сделать и внушительнее, и проще.
С лицом, вероятно, отражавшим искреннее волнение, я подошел к Мише и молча пожал ему руку. Он понял. Рукопожатие вышло крепкое, братское, на всю жизнь. Миша просиял, он весь был озарен радостью. В этот момент он пошел бы за меня в огонь и воду.
V
Вечером я позвал Кузмича к себе, усадил на диван, налил стаканчик портвейну и попросил рассказать про бой под Шмаковкой.
– А это удивительный бой был, – начал Кузмич, отхлебнув и похвалив сладость и крепость вина. – Про него даже в газетах описывали. Вы Ирбитский тракт знаете? Он от города Камышлова на север идет. Так вот, верстах в тридцати от Камышлова эта деревня, по тракту и в сторону. Наш полк к ней на грузовых автомобилях перебросили, и всего-то на шести, – такой был полк, первый добровольческий: двести штыков. Но штык штыку, конечно, рознь. У нас и офицеры в строю стояли, рядовыми бойцами. Поручик Рак нашей ротой командовал, а младшим офицером были ваш знакомец, господин прапорщик Батюшков. А почему им дали офицерскую должность, когда капитаны с винтовкой ходили, уж и не знаю. Хотя удивительного ничего нет. Я, например, фельдфебель с германской войны, фельдфебелем же был в роту поставлен, то есть начальством для прочих бойцов, хотя многие из них до революции сами ротами командовали. Да что ротами! Был у нас, например, жандармский полковник Козлов. Так тот даже в рядовые запросился, чтобы прошлое свое смыть. Так я полковника этого в наряд назначал. Правда, недолго они были у нас, потом их в канцелярию полка отчислили.
А господин прапорщик Батюшков действительно был у нас младшим офицером. Думаю, что за ласковость они этого достигли. Услужливый были очень и разговорчивый. К тому же, говорили, что они родственником приходятся какому-то знаменитому писателю, кажется, Александру Сергеевичу Пушкину, которому памятники поставлены. Кроме того, одевались господин прапорщик Батюшков всегда чистенько, зубки даже чистили. Вот их и отличили.
Кузмич отхлебнул портвейну, причмокнул и сказал:
– Она, вино эта, сладкая, но крепкая. За ваше здоровье! А когда мы к Шмаковке подбирались, так пили мы, молодой человек, мотор-коньяк. Случалось пробовать?
– Нет. Что это за штука?
– А спирт, керосином испорченный. На нем наши грузовики работали. По вкусу – чистый керосин, но пьяный. Когда пили, так нос зажимали. Только у ротного, у Рака, коньяк в баклажке водился. В Камышлове ему аптекарская барышня расстаралась.
– Да ты, дед, к бою переходи!
– А я и перехожу. Наша рота, четвертая, – всего четыре роты в полку было, – с левого фланга цепью шла. Резерв, конечно, был, уж не помню, какая рота. Дорога, значит, кустики да деревца. Вперед лес. Идем. Из-за кустов навстречу конный, шагах в ста всего. Одет как мы, никаких еще тогда отличий введено не было. Увидал нас и орет:
– Эй, товарищи, что пароль?
– Пуля свинцовая! – отвечаю. Приложился и – бац! Он с лошади кувырком. Подошли – полголовы нету. Очень странно было в первый раз своего убить. Мужик был красивый, царство ему небесное, здоровый. Теперь всегда за упокой его поминаю.
Кузмич перекрестился и продолжал:
– Потом в лес вошли. Лезем без дороги цепью и выходим к просвету: полянка впереди. Сторожко подходим и видим: стоят на полянке, на бугре, двое. В кожаных куртках, на грудях красные ленты – начальники-большевики. Стоят, что-то говорят и руками в нашу сторону тычут. Ждут, значит. Ну, убили одного и выползаем на бугор. Только поднялись, как посыпят по нам из лесу пулеметным огнем, – мы опять в лес, и залегли. Тут и началось. Спереди бьют, сзади бьют, с флангов постреливают. Полежали, отдохнули и ждем, что Рак скажет. А Рак говорит:
– Надо, – говорит, – бойцы, бугор в лоб взять, пусть только соседняя рота поддержит и охват обозначит. И налаживает связь к командиру полка, такой, мол, боевой проект. Только встал, и чук падает плашмя. Мы к нему, а он лежит и за живот держится: пуля прямо, извините, под пуп угодила.
Я ему говорю:
– Придется вас, господин поручик, в тыл нести.
А он:
– Не моги этого делать! Во-первых, где теперь тыл и где фронт, сам черт не разберет, а во-вторых, если ранен в живот, то лежать полагается. Как упал плашмя, так и буду лежать, назначь ко мне только бойца, чтобы слепней отгонял. А командование над ротой пусть примет прапорщик Батюшков.
Покричал я тут господина прапорщика Батюшкова, да так и не докричался. Правда, не очень кричал, потому что на крик противник огонь усиливал. Поэтому принимаю команду над ротой сам и с этим настрачаваю связь к командиру полка.
Связь пришла через полчаса и докладывает, что командир приказал, как только справа закричат «ура», бросаться в атаку. Сам, мол, в обход с первой ротой (вспомнил: она в резерве была) пойдет. Бежим. Затихло. Слепни гудят, комарики поют, солнце на западе – вечереет. Боец, который от Рака слепней отмахивал, прибегает и говорит, что ротный меня к себе требует. Подхожу и вижу, что Рак уже почернел весь и зрак мутный.
– Плохо, – говорит, – мне, Кузмич! (Меня и там так звали.) Пузо у меня тяжелое от крови. Не выживу. Переверни меня сию минуту навзничь и скатку под голову положи. И дай, – говорит, – мне баклагу. Буду пить коньяк, которым меня барышня в Камышлове порадовала.
Стали мы его переворачивать, а он захрипел и кончился. Перекрестился я, положил начальника, как было его последнее приказание, а баклагу с собой взял, потому что напиток ему теперь уж ни к чему был, а нам он бодрость духа мог придать.
Потом справа закричали «ура», и хотел уж я бросать своих бойцов на бугор, как смотрю, на него уже сами красные вылезли и на нас бегут. Встретили мы их тут правильным огнем, залпами, и люис два круга успел выпустить. Этих отбили, а слева другие лезут, и сзади стрельба. Не бой, а сущий кавардак – никакого порядку! Крик такой в лесу стоит, что даже страшно слушать, прямо как нечистая сила в Иванову ночь. До штыкового удара сближались и удар приняли. И тут я одного самолично заколол. Три человеческих души я в одну ночь загубил, царство им небесное…
Тут ночь пала, и слышим мы, стали красные отходить. Стрельба стихла, голоса дальше, и скоро совсем лес заглох. Сначала никто из нас не спал, а потом все сразу захрапели – голыми руками нас бери. Однако просыпаюсь и вижу: стоит надо мной прапорщик Батюшков, одной ручкой меня за плечо трясет, а другой брючки-галифе чистит.
– Вставай, – говорит, – старина! Противника мы прогнали надо с полком соединяться…
Я глазам своим не верю, зенки протираю.
– А позвольте, – говорю, – спросить, господин прапорщик где вы вчера были? Ротного командира, мол, убили, и мы вас искали, чтобы вы роту приняли.
– А я, – отвечает, – сначала при командире полка находился, а потом, когда они с резервом в обход пошли, пошел к роте, да по дороге заблудился.
«Не мое, думаю, дело!» Встал и бойцов поднял. Потом мы проклятый бугорок перешли, с которого в нас красные палили. А уж там остатки наших рот копошатся. И из офицеров настоящих, значит, – никого. Командир полка убит, ротные перебиты или ранены, и только субалтерны меж бойцов ползают. И наш из них самый фасонистый.
– Принимаю, – кричит, – командование полком! Слушай мою команду! – А от полка-то человек семьдесят всего осталось.
А тут и казачки подходят из штаба дивизии, телефонисты проволоку тянут, резервы маршируют. Господин прапорщик Батюшков сияет, как именинник, и нам на него глядеть приятно – не до славы нам, да и какие награды солдату? Пусть пользуется… А потом нас обратно в Камышлов отправили, и аптекарская барышня там всё меня о поручике Раке расспрашивала. «Как, мол, умер, мучился ли?» – «Не очень, говорю, мучился – терпеливый был покойник, из хохлов». И, чтобы порадовать ее, опять говорю: «Перед последним вздохом вас вспомнил. Дайте, говорит, мне мою баклагу, в которую мне барышня из Камышлова вино наливала. Посмотрел на баклажку и последний вздох испустил». Барышня очень меня за это приветствовала.
– А как же вы думаете, Кузмич, – спросил я, – действительно Батюшков заблудился, возвращаясь в роту, или просто спрятался, забился со страху в яму и так пролежал до рассвета?
– А этого я сказать вам не могу, – ответил Кузмич, допивая вино. – И так может быть, и этак. А если правду говорить, господин хороший, так и всё оно одно, как тогда было. Ну, не прятался бы – и убили, а что хорошего? Всё наше геройство насмарку пошло, и выходит так, что мы зря человеческие души губили.
И, вздохнув, уже направляясь к выходу:
– Ничего теперь сказать нельзя, что к чему. Всё шиворот-навыворот скосилось… А вино ваша действительно хорошая, сладкая и крепкая. Покойной ночи, спасибо за приятный разговор!..
VI
Вскоре после того дня, когда я в избытке раскаяния крепко пожал Мишину руку, стал я замечать некоторую перемену вето отношениях ко мне. Правда, врал он как прежде, но уже без прежней приятности, без легкости и вдохновения – повторялся, путался и так небрежничал, что мне становилось даже обидно… Право, он словно издевался надо мной и при этом высокомерничал, чванился.
Разобраться в Мишиной психологии нетрудно, конечно.
Раньше – он это понимал – я не верил ему, но из любезности, из вежливости делал вид, что верю, и Миша ценил мою снисходительность и любил меня за нее. Теперь же. когда я проявил искреннее раскаяние за прежнее скрытое недоверие к его рассказам, ибо нашелся свидетель, удостоверивший относительную правдивость одного из них, – Миша стал требовать от меня беспрекословной веры ко всей его брехне. А так как по этой брехне выходило, что он – генерал-майор, окончил пажеский корпус, интимный друг адмирала Колчака, любовник Веры Холодной, что «Парамаунт» купил у него за 10 тысяч долларов какой-то сценарий, то сами посудите – чем же рядом с ним становился я, бедный провинциальный писатель?
Миша начал помыкать мною, подсмеиваться над моей полнеющей фигурой, требовать денег взаймы, распространяя в то же время слухи, что я существую на свете только благодаря его дружеской моральной и материальной поддержке. Конечно, очень скоро от наших приятельских отношений не осталось и следа, и мы разошлись, как в море корабли.
И подумать только, что всё это случилось лишь из-за дружеского, крепкого рукопожатия! Не следовало быть мне сантиментальным – потерял ведь такого приятного человека!..
РОКОВАЯ ВСТРЕЧА[49]49
Роковая встреча. Р. 1936, № 1. «…Спят китайские офицеры» – прямое указание, что для китайцев праздника нет: их китайский «лунный» новый год празднуется позже. Сорокот – ветеран с большим стажем и богатым опытом (т. е. «от сорока», «за сорок»), «…А я был адъютантом коменданта города» – должность, которую в Омске занимал Митропольский-Несмелов. Сцена с расстрелом, солдатом по фамилии Копытенок, и некоторые другие детали позднее перешли в рассказ «Порчучик Такахаси».
[Закрыть]
I
Последняя ночь года. Но, должно быть, не хочет она отпускать старый год – бунтует вьюгой, свищет черным ветром, и в телеграфных проводах воют все демоны тьмы и бури.
Борясь с ветром и метелью, пробирается по рельсам поезд. Паровоз похож на человека с фонарем, на старца. Ему трудно, он тяжело дышит. Потом бегут вагоны.
Белесые призраки вьюги заглядывают в освещенные окна, наклоняются, взмахивают руками, отпрыгивают.
Простучали вагоны. Мелькнул красный огонек позади последнего. И опять нет ничего, кроме ветра, летящего снега и надрывного воя телеграфных проводов…
II
Станция.
На платформе пусто. Лишь два-три человека в мохнатых шубах, с фонарями в руках, что-то кричат, бегут куда-то. Вьюга чисто подметает перрон.
Звон станционного колокола. Кто-то подгоняемый ветром бежит к вагонам. Свисток. Первый тяжелый вздох паровоза, скрежещущая дрожь по всему хребту состава и снова – борьба с бурей.
Человек, только что подбегавший к поезду, стряхивает снег с шубы в коридоре вагона второго класса. Он тяжело дышит. У ног его простой, старый, потертый чемодан. Чемодан берет проводник.
– Пожалуйте за мной!
Пассажир рад русскому языку проводника, приветливости. В течение нескольких часов он слышал только вой ветра, чувствовал, как леденеет лицо, обмерзают усы да пронзительно кричит на лошадей возница-китаец. Пассажир прибыл на станцию из глухого китайского городка. Буря застала его в пути, буря обрушилась на него, как лавина обрушивается на альпиниста, – засыпала, смяла, чуть не погубила. И много раз в пути тревожная мысль царапала сердце путника: доедет ли, благополучно ли доберется, не погибнет ли? И вот все-таки добрались, хотя едва не опоздали к поезду.
– Пожалуйте вот сюда. Место хорошее, внизу…
– Спасибо, спасибо… Ох и замучился!..
– Такая ночь! Плохо принимает новый год.
В купе совсем тепло. С верхних полок торчали ноги в военных штанах, примотанных у щиколоток тесемками. Шерстяные носки. Спят китайские офицеры. Их сабли и – в желтых кобурах – револьверы висят на крючках с обеих сторон окна. Слева, внизу, из темноты – огонек папиросы.
– Не стесню? – спрашивает вошедший.
– Диван свободен, пожалуйста.
Русский. Лишь только новый пассажир разоблачился и устроился, он спускает ноги на пол, садится и показывает из темноты свое лицо. Он не стар и не молод – сорокот, как и новый пассажир. Как и тот, он тоже худощав, поджар и сидит прямо, без штатской согбенности, расслабленности, – не военные ли они оба в прошлом? И потом – глаза. У обоих они зорки, внимательны. Глаза живут своей особой жизнью, не связанной с тем, о чем сейчас идет разговор, что происходит вокруг. Такие глаза бывают у писателей, у сыщиков – вообще, у людей с раздвоенной жизнью, с раздвоенной душой.
Да, в лицах этих двух пассажиров есть нечто общее, – быть может, одинаковость жизненных условий наложила на эти лица единообразный отпечаток. Но лицо нового тоньше, в нем то, что называется породой, и голос у него не столь самоуверен. Даже теперь, когда этот человек радостно возбужден тем, что все его мучения благополучно окончились теплым купе и он уже несется к своей цели, речь его звучит чуть-чуть застенчиво.
– Рад соотечественнику! – говорит первый пассажир. – От самой границы со мной только вот они два… – и он кивком указывает на нависшие над обоими поднятые верхние полки. – Ни слова по-русски! Совсем извелся. Только в вагоне-ресторане и отводишь душу…
– От самой границы?.. Вы из Маньчжурии?
– Какое… Из самого Омска!
– Ах вот как!..
– Да, но не подумайте чего-нибудь: я – беглец. Надеюсь, что и вы не из красных?
– Да уж будьте покойны! Могу вас только поздравить, что вы вырвались оттуда.
– Спасибо. Давайте познакомимся… Черных Иван Петрович.
– Стасюлевич. Очень рад.
Пауза. Беглец из советской России ждет, что новый знакомый засыплет его вопросами о том, как и что сейчас в СССР: почем продукты, почем мануфактура, обувь; есть ли расстрелы и прочее. Конечно, будет спрашивать и о том, как удалось организовать бегство. И он уже готовится красочно расписать свой переход через границу, опасности, которым он подвергался, сообщить о многом другом…
Но визави, видимо, не из числа любопытных; он не задает Черных ни единого вопроса. Только какое-то движение лицевых мускулов и едва ли естественный зевок.
– Не хотите ли? – Стасюлевич раскрывает и протягивает спутнику простой черный портсигар.
– Благодарю. Еще не приходилось курить местных. Докуриваю советские папиросы.
– Да, Омск! – говорит Стасюлевич, как бы вспоминая. Паршивый, в сущности, городишко. Но я любил Иртыш… Какая река!.. Весь девятнадцатый год я прожил в Омске, то есть до его эвакуации нами.
– И я в девятнадцатом там живал, – говорит советчик. – Как же! Городок, собственно, маленький. Может, и встречались даже? Я тогда тоже у вас служил, у белых. Писарем в автомобильной роте.
– Ах вот как? А я был адъютантом коменданта города.
– Так!
Стасюлевич замечает, что новый знакомый начинает внимательно всматриваться в его лицо. Он даже весь подался вперед и перестал курить. И Стасюлевич тоже начинает всматриваться в лицо недавнего советчика, но оно ему ничего не говорит, ничего не напоминает.
– Так, – тянет Черных. – Да… Поручик Стасюлевич из комендатуры… Не Николай ли Иванович, если память не обманывает?
– Да, Николай Иванович, – настораживается спутник.
– Так мы с вами встречались!
– Право, не помню, – почему-то чувствуя себя неловко и как бы извиняясь, отвечает Стасюлевич. – Право, не могу вспомнить. Конечно, могли встречаться, очень даже могли. Вас как писаря, вероятно, посылали в наше управление с пакетами. И если пакет был секретным, то вы лично передавали его мне… то есть когда я дежурил…
– Нет, что пакет! – усмехается Черных, и в глазах его сияет даже какое-то торжество. – Пакеты – ерунда, да я их и не носил; их рассыльный таскал, а я ведь с образованием – на машинке у себя стучал… Вы вот что мне скажите: вы в Загородную рощу по ночам на грузовике ездили?..
– То есть? – делая вид, что не понимает, тревожно переспрашивает Стасюлевич.
– Зачем «то есть»! Вы ведь отлично понимаете, о чем я вам говорю.
И Черных медленно приближает лицо к лицу Стасюлевича.
Тот бледнеет, отодвигается. Кажется, что он вот-вот вскочит и бросится к двери.
– Конечно, это вы! – торжествует Черных. – Теперь я вас даже узнаю.
– А это… вы?
– Да!
– Собственно…
– Полноте… собственно, вы спасли мне жизнь.
– Я?..
– Конечно! Этот солдатишка, вы, случай… Остальное – находчивость и смелость двадцатитрехлетнего парня, не желающего умирать. Пожалуйста, не конфузьтесь…
– Да я не…
– И не волнуйтесь! Житейское дело эпохи гражданской войны.
– Я не волнуюсь. Конечно, в первый момент я действительно был несколько ошарашен, и это понятно. Но в чем, собственно, вы можете меня обвинить?.. Я исполнял то, что должен был исполнить…
– Ясно! Больше того, вы были добры: когда я попросил покурить, именно вы дали мне папироску…
– Помню. Грузовик был уже поставлен поперек дороги, и его фары светили солдатам, копавшим для вас могилу. Вас стали выводить, и вы дрожали всем телом…
– Задрожишь!..
– Конечно… Больше – вы как-то по-звериному щелкали зубами: вот уж именно, зуб на зуб не попадал. И я запомнил ваши слова: «Боязно, ох, боязно… Покурить бы!» И я дал вам папиросу. С ужасной жадностью вы затянулись табачным дымом…
– В благодарность за вашу папиросу я никогда после не отказывал в куреве тем, кого мне приходилось водить на расстрел…
– Ах, даже так? Вы…
– В давнем прошлом. Но потом я и сам попал в подвал и снова едва не погиб… Я уже много лет как враг красной власти… Но прошу вас, дальше… Вы помните продолжение?
– Ну как же! Вас поставили у могилы спиною к нам. Руки скручены за спиной. Приговор приводил в исполнение подпрапорщик унтер-офицерской школы, – я ведь был при вас и за прокурора, и за врача… С подпрапорщиком было отделение. Он очень волновался, он скомандовал: «По подсудимому!..» Три буквы – п-л-и – отделяли вас от смерти. Но меня возмутила нелепость команды, порочившая существовавший в Омске порядок: у нас не было бессудных казней, подсудимых не расстреливали. И я крикнул: «Подпрапорщик, отставить! Не по подсудимому, а по приговоренному». Это продлило вашу жизнь на одну минуту…
– Это спасло меня!
– Да, так оказалось. Бывший со мной комендантский солдат Копытенок (я взял его с собой для каких-то надобностей) был одет очень плохо – в холодную английскую шинель. Он давно уже зарился на ваш полушубок, он переживал, что полушубок зря сгниет в земле, а ему вот, солдату, придется мерзнуть в своей шинелишке всю долгую сибирскую зиму…
– Тогда вещи жалели, а людей нет.
– У вас, у большевиков, их жалели больше, чем у нас. Потому у вас меньше было вещей… Да, так вот этот Копытенок, воспользовавшись заминкой, опять завопил: «Господин поручик, на нем же (то есть на вас) новый полушубок. Зачем же вещию-то губить?» Я крикнул: «Пошел вон, посажу под арест!» Но вы тут сказали: «Пусть возьмет, – зачем он мне…» У вас был уже план бегства?
– Да нет же, уверяю вас! Мысль была только одна, одно желание: хоть еще на две минуты продлить жизнь. Но когда солдат подбежал ко мне, развязал мне руки, скрученные за спиной, и потянул полушубок к себе за воротник, – я уже без всяких мыслей или решений просто выпрыгнул из моей овчины и побежал к лесу… Дальше, пожалуйста!
Комендантский солдат уже почти настигал вас, но кто-то из солдат выстрелил, и пуля просвистала мимо вас обоих. И солдат осел, а вы добежали до кустов… За первыми же кустами начинался овраг. Мы искали вас довольно долго. Сначала был слышен хруст вашего удаляющегося бега. Солдаты стреляли, но лезли в овраг неохотно – снег по колено, темь, а ведь вы могли уже вооружиться каким-нибудь суком. Конечно, вы не сдались бы на явную смерть без борьбы, вы дорого продали бы свою жизнь. И солдаты, как я ни орал, не проявляли охоты рисковать собой. И вы ушли. На другой день у меня были неприятности, но всё обошлось. Так… Ну, а теперь вы должны рассказывать.
– А дальше вот что было… – И, потирая руки от удовольствия, Черных стал продолжать рассказ Стасюлевича. – Дальше, собственно, пустяковина. Только вот как я не сдох от разрыва сердца, дуя по оврагу, а потом по какой-то дороге, сам не понимаю! Сколько времени я так бежал, не помню, но бежал я в сторону от города. Потом выбился из сил, упал в снег прямо мордой. Лежу и плачу до того, аж судороги по всему телу. И вот холод и тишина вокруг стали меня успокаивать. Думаю: «Спасся! Лучше замерзну, но к городу не поверну!» Хорошо еще – на мне пимы были, а так бы куда ж мне уйти? Пробираюсь сторонкой дороги сторожко. Слышу – собаки близко лают: жилье. Что ж, думаю, все-таки надо идти к людям… Подхожу к какой-то сторожке. Собаки вокруг прыгают, лают. Стал стучать. Пока достучался, едва не замерз. «Кто такой?» Кричу: «Пустите, люди добрые! Голый я – бандиты раздели». Наконец открыли, впустили…
В дверь купе легонько постучали.
Официант из вагона-ресторана осведомлялся, не желают ли господа встретить Новый год за ужином.
– Идемте! – решительно сказал Черных. – Чего тут в духоте сидеть. Там и доскажу.
Он был возбужден воспоминаниями.
Стасюлевич согласился.
III
По мягким половикам, устилающим плавно качающийся, словно ускользающий из-под ног пол, пошли к выходу из вагона. Кожаные гармошки соединяли площадки. Только на одном из переходов гармошки не было, и шедший впереди Черных даже отпрянул назад – с такой силой снежная буря рванулась в открытую дверь. Словно не пускала, останавливая, предостерегая. Но советчик нагнулся и шагнул вперед. Пробегая за ним. Стасюлевич ощутил под ногами зыбкость ползающих друг на дружке двух вафельных железных площадок. Под ними лязгали буферные цепи и стучали колеса… Дальше вагоны опять соединялись друг с другом комфортабельно.
В вагоне-ресторане было занято всего три столика. Господин с длиннолицей, зубастой дамой – кажется, англичане, – три китайских офицера да толстый русский в железнодорожной тужурке, шумно беседующий с заведывающим рестораном.
Черных со Стасюлевичем заняли столик.
– Водочки и винца, – сказал Черных китайцу-официанту. – Винца беленького какого-нибудь, товарищ. Да сорганизуйте приличную закуску: икорки, грибков… Вообще, покажите вкус и вдохновение. Хорошо у вас тут кормят! Не то что в советчине…