412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 6)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)

Она курила, временами закашливаясь. Я волновался за ее здоровье. Сейчас Ты, читая это письмо, можешь подумать, что я цинично ждал постели, досадуя на затянувшуюся трепотню с красивой дурой. Нет, Дашенька, нет. Я сидел влюбленный, едва дыша, просто вспоминать мне об этом тошно. Я был влюблен. Передо мной была женщина, которую я видел, быть может, четвертый час в жизни, а я уже нафантазировал себе сады Эдема, как мы с ней будем любить друг друга вечно, как мы умрем в один день и встретимся на небесах, где вершатся истинные браки. Она кашляла, а я безумно боялся потерять ее – вот будет она хворать, хворать, а потом умрет. А я?

– Почему ты кашляешь?

– Х…йня, – ответила она коротко, – хронический бронхит.

«Вот, – думал я, – хронический бронхит, потом эмфизема, мучительная смерть, я у ее одра, всхрип последнего «прости» и дальше – одиночество» .

– Я пойду в ванну, – сказала она, – а то у меня дома ванны нет.

Она ушла в ванную комнату и закрыла за собой дверь. Мне хотелось заглянуть туда. Это же нормально, – думал я, – если нам все равно лежать в одной постели, так могу я хоть одним глазком взглянуть на нее при свете, в объятиях влажной стихии?

– Можно? – я поскребся робко в дверь.

– Да бога ради, – Робертина курила. Она была худощава, может быть, даже худа. У нее была нежная тонкая кожа, розовая, как у ренуаровских девушек – от горячей воды. На внутренней стороне предплечья примитивная татуировка – одна точка в центре и пять вокруг. Я присел на бортике, потом встал на колени и опустил кисти в воду. Мне хотелось прикоснуться к ней, но руки у меня были холодные (синдром Рейно, обычный среди невротиков). Робертина молчала, и пепел с ее сигареты падал прям в воду и распадался там в мелкие частицы. Я вынул отогревшуюся левую руку и взял купальщицу за локоть выше татуировки. Я вообще, часто использую левую руку.

– Что это? – спросил я про татуировку.

– Да это я в детдоме наколола, – ответила она, не меняясь в умном и грустном лице. – В центре я, – она показала на точку, – а с боков мои подруги. Мы там все себе накололи.

– Так ты любила своих подруг? – спросил я для поддержания разговора.

– Да уж, любила, – ответила Робертина и посмотрела мне в глаза расширенными зрачками, – Они, блядь, все муд a чки сраные. Ты бы видел.

Она выпростала мою руку бытовым, чуждым эротики движением и попросила:

– Давай не здесь. Сейчас я еще покурю, помоюсь, а уж тогда поласкаемся.

Я встал, вытер руки, и, едва не в слезах, пошел в кухню курить. «Она никогда меня не полюбит, – думалось мне, – ни-ко-гда» . И посмотрел на бельевую веревку. Ты же знаешь, всякий раз, когда мне кажется, что мое одиночество пожизненно, я со сладострастием смотрю на веревку. Вот буду я висеть, болтаться, и синий прокушенный язык будет глумливо дразнить мои зажившиеся на этом свете привязанности.

Я бросил сигарету недокуренной и подошел к зеркалу. На меня глянуло привычное лицо биологического урода. «Нет, подумал я, – это не лицо. Это ж...па. Я старый облезлый мопс, мне двадцать семь лет, у меня редеют волосы, у меня треть фальшивых зубов, я тощ, мое тело поросло волосами и нейродермитом – такие не созданы быть любимыми. Все мое достояние – острый ум, доброе сердце, ангельский характер и незапятнанная репутация – неважнецкий капиталец для донжуана».

Тем временем Робертина покинула ванную и подошла ко мне.

– Ну ты, – сказала она мне, – пойдем.

– Пойдем, – сказал я, – только зубы почищу.

– Послушай, – сказала она, – ты только не обижайся, я все время забываю, как тебя зовут. Можно, я буду называть тебя «Дима» ?

– Нет, – сказал я, – меня зовут Арсений. Ты запомнишь.

– Странное имя, – сказала она.

– Греческое, – сказал я. И пошел чистить зубы.

Пятью минутами позднее я вошел в прокуренную облегченным «Мальборо» комнату, где в постели, прикрыв наготу одеялом в розовом пододеяльнике с инфантильным рисунком – слоны, играющие в мяч, – лежал предмет моих вожделений. Я нырнул под одеяло и прижался к ней всем телом. Мы слились в объятиях и поцелуях.

Помню, меня поразили ее губы и соски – я раньше не встречал женщин со столь притягательными и чувствительными губами и сосками, но сейчас писать об этом не получается – все прошло, Даша, все кануло. По сути дела эта повестушка, которую я пишу Тебе, моему единственному читателю, всего лишь реконструкция прежнего чувства. Как любая реконструкция, она не заслуживает доверия.

– Как хорошо, – сказала девушка. И я поверил ей! Я даже не уверен, что испил до дна чашу наслаждения, я думал лишь: вот это да! – впервые я лежу в постели со столь красивой женщиной, и она, может быть, даже любит меня.

– Я люблю тебя, – сказала она в истоме. И я поверил! Хотя сам знаешь, чего бывало не скажешь в постели. Ich bin gecommen раз, второй, я был готов продолжать эту сладостную битву до утра, но она, уже пресытившаяся и утомленная, сказала:

– Ладно, хватит. Не слоны тоже.

– Почему слоны? – спросил я, опешив.

– Слоны по полтора часа палку тянут.

– Откуда ты знаешь?

– Один парень сказал.

– Да он пошутил.

– Не шутил он. Он в зоопарке работал. Спи.

Она повернулась набок, ко мне спиной. Я обнял ее и уткнулся лицом между лопаток, но она сказала, что ей жарко, и у меня, дескать, колется подбородок. Я отодвинулся и полежал некоторое время в предощущении тоски. Мне хотелось расспросить подробнее про зоотехника, но я понимал, что это отдает дурным тоном, что правды я все равно не услышу, что если услышу, так это ранит меня, хотя и не должно было бы ранить, ведь не девственницу я искал обнаружить в постели этой ночью, а ветерана любви; а где она могла поднатореть в любовной науке, как не общаясь со всякими там зоотехниками, которые тискали ее, а она, должно быть, хохотала, и они рассказывали ей про слонов, как те совокупляются, а она слушала в наивном восторге, а я ей скучен и, видать, стар для нее. Мне захотелось пойти в кухню, посмотреть на веревку, в каковом желании я и уснул, проспав без сновидений до десяти часов утра.

X

Люби ее, люби ее, люби! Если она к тебе благоволит – люби ее. Если мучит тебя – все равно люби. Если разорвет тебе сердце в клочки – а чем старше человек, тем это больнее, – люби ее, люби ее, люби! Диккенс. Большие надежды.

Утро выдалось погожее. Воробышки почирикивали, светило последнее осеннее солнышко – холодное, но яркое, прозрачные деревья стояли во дворе недвижны. Рядом, смяв подушку, сбив одеяло, с припухшими глазами и полураскрытым ртом спало существо, которое на семь долгих месяцев заменило мне реальность. Вчера еще, чувствуя, что схожу с ума, я был несчастен, но сегодня, уже безумный, я радовался слюнявой радостью идиота. Поистине, Робертина напустила колдовского туману мне в очи – мир стал красив и слабоумен, и он получил имя. Теперь мир звали Робертиной.

Я проклят, я жид вечный, планета моя жалкая такая – из срока в срок любить не тех .

У меня, право, какая-то близорукая душа.

– Гляди, Арсик, это бегемот, – сказала мама в зверинце.

– Какой маленький... – разочарованно произнес я, четырехлетний. Мать проследила, недоумевая, в направлении моего взгляда. Я смотрел на птичку, что озабоченно прыгала у гигантской ноги.

Когда я впервые оказался в Париже, большого труда стоило мне на прогулках удержаться, чтобы разглядывать трещины на тротуаре. Я не видел прославленных красот. Почему под сенью девушек и жен умных, добродетельных я чах, становился язвителен и желчен, взгляд мой тяжелел, дыхание делалось тлетворно, и прежняя веселость возвращалась ко мне, буде я встречал какую-нибудь водительницу троллейбуса, телеграфистку – существо интеллектуально или социально неполноценное. Почему я так скупо расточал ласки моей души алкавшим их Марине и Чюче, и был так навязчив в благодеяниях с людьми, вовсе их не искавшими? Почему моими ближайшими друзьями от времени до времени становились безынтересные, слабохарактерные, посредственные натуры, с чем мои истинные друзья – остроумные мужчины, красивые женщины – за долгие годы научились мириться?

Она лежала, закинув голову, и хриплое дыхание вырывалось из ее прокуренных, источенных бронхитом легких. Я принял душ, повывая барочные арии в тональности льющейся воды, запахнулся в халат, налил шампанского. Все-таки я люблю шампанское (русское, разумеется) даже по утрам. Я взял наушники и поставил «Порги и Бэсс» – колыбельную. И сел, очарованный, смотреть на ее красоту. Шампанского оставалось прилично, колыбельная была мною записана подряд четыре раза – с одного раза я не наслушиваюсь. Она спала крепко, так что не меньше часа неторопливого счастья мне было обеспечено. Я смотрел в сладостной тоске и уже с первых же аккордов стал ждать конца всему этому. У меня был час ожидания – каким взглядом встретит она меня, вспомнит ли, что я не «Дима» ? В этот час я мог быть счастлив надеждой, что все начнется – ведь этой надежды никто у меня не отнимал, я вполне смел надеяться. Я же, привыкший мыслить мир в категориях конечного, ждал, что пройдет час (а может, и не час – сорок минут? меньше?), и она проснется, кончатся шампанское и Гершвин, кончится праздник . И мысль о скоротечности счастья омрачала его. Так уж несчастливо устроен мой характер: вечером я говорю «скорей бы утро» , утром – «скорей бы вечер» , кажется, в моем космосе вообще нет места настоящему. Я живу мыслями о прошлом и страхом будущего.

Робертина закопошилась в постели, замурчала, повернувшись сначала на один бок, потом на другой. Ей мешало солнце, но я ничего не мог с этим поделать – занавесок на окнах не было. Наконец, она раскрыла в прищуре отекшие глаза и хмуро посмотрела на меня. Моя душа болезненно сжалась – я опять заподозрил, что она не помнит моего имени. Она попросила сигарету, глубоко затянулась и начала кашлять. Жестом она показала, что ей нужен платок, чтобы сплюнуть мокроту. Я предложил купить лекарств, с чем она не стала спорить. Покурив, она намотала подушку на голову и вновь забылась. Я стал собираться – частью оттого, что действительно хотел облегчить ее страдания, отчасти из-за того, что всю свою красоту Робертина скрыла вульгарной подушкой. Но я мчался в аптеку, и это тоже был праздник. Я, представь себе, покупал пилюли для своей любовницы! Я приду домой, а она все еще там, ждет моего возвращения! Иногда, правда, проскальзывали и мрачные раздумья – вполне фантастические, впрочем. Мне мнилось, что она специально отослала меня вон, чтобы быстро собраться и уйти, не оставив телефона. Но даже мне, изначально настроенному на мортальный исход любых отношений, эти фантазмы казались малоубедительными.

Когда я вернулся, она сидела, обложившись подушками, и мрачно курила. Я высыпал перед ней горку медикаментов. Она с некоторым интересом стала читать по складам названия. Особенно ее привлекла бутылочка какой-то немецкой тинктуры.

– Ты за это заплатил пятьдесят семь тысяч? – спросила она.

Я после некоторой паузы кивнул. На самом деле я заплатил тридцать семь, но малодушно промолчал. В конце концов, тридцать семь – это тоже дорого, и стоила бы эта бутылка дороже, я все равно купил бы ее, потому что для тех, кого люблю, мне не жаль ничего вовсе. Я почувствовал себя совершенно оправданным. Она отхлебнула целительного эликсиру и нашла, что ей полегчало. Я осторожно поинтересовался о ее дневных планах:

– Что делать думаешь?

– Не знаю, – сказала она. Подумав, она добавила, – По Москве шероёбиться.

– Послушай, – сказал я, – давай шероёбиться вместе.

И мы отправились в странствия – сначала к каким-то ее сомнительным знакомым, к которым она меня не пустила – мы должны были забрать магнитофон – увы! – давно пропитый, затем в Спасо-Андроников (я начал просветительскую деятельность), в «Макдоналдс» , в Александровский сад, потом опять вечер дома (я ставил ей горчичники), потом ночь – слишком короткая для меня. Потом долгие разговоры. Представляешь, мы же все время о чем-то говорили. О чем, Даша? Сейчас мне не просто затруднительно вспомнить – я ищу назвать хотя бы один предмет – но вотще! Как радуют меня любимые, покуда они любимы – я их ростом, видом любуюсь, их ароматом надышаться не могу, в трюизме изыскиваю мудрость, в клишированных шутках – остроумие, в пошлости – гражданские добродетели. И как же безынтересны становятся они, трупики моих влюбленностей, когда все кончается! И я никогда, никогда не могу провидеть конца. Всякий раз мне казалось – уж это-то навсегда, уж эту лампаду я пронесу негасимой сквозь никчемную жизнь мою! Знаешь, смешно сказать, у меня не было ни одной постели, которую я не мыслил бы как перспективу жизни. То, что другими осознается как банальная интрижка, мне видится одним из вероятных жизненных сценариев. Зачем нужна любовь, если она не навсегда? С этой инфантильной мыслью я жил долгие годы – вот отчего в моей биографии так мало блуда.

Между тем я узнавал о Робертине новое.

Она сидела по-турецки на постели в видимой озабоченности. Странное дело – когда она действительно думала, ее лицо искажала какая-то неприятная гримаса: глаза глупо прозрачнели, разойдясь слегка в стороны, брови сходились, образуя неровную складку между бровей. Обычное сосредоточенно-мудрое, усталое выражение, присущее ее лицу в обыденности, к моей досаде исчезало. Впрочем, такая метаморфоза случалась нечасто.

– Слушай, ты тут один живешь?

Я предусмотрительно спрятал все Маринины вещи – по разным соображениям, в частности, чтобы отсрочить этот вопрос. Однако я ответил прямо, потому что я (иногда) честный человек.

– Я женат, – сказал я Робертине, – это квартира моей жены.

Она кивнула. По всей видимости, она не расстроилась, а просто приняла к сведению. Потом, после протяженного молчания, она спросила меня:

– А ты меня не бросишь?

Во мне схлестнулись два чувства разом, и не было понятно, какого больше – обиды за недоверие или радости оттого, что ее тревожит эта мысль.

– А почему это ты вдруг спросила? – поинтересовался я и сощурил глаза. Вообще-то, как Ты знаешь, я щурю глаза, когда злюсь. Но иногда я щурю глаза просто так, чтобы придать своему лицу неопределенно-сосредоточенное выражение.

– Да не знаю, – сказала Робертина, и лицо ее погрустнело, – у меня столько мальчиков было, все говорят «люблю, люблю» , а потом так – позабавятся и бросят, «надоела» , говорят.

– Что, – заговорил я и в анахата-чакре засосала ревность к ее прежним увлечениям, – у тебя было много любовников?

Она посмотрела на меня, расширив глаза, словно не поняла вопроса. Я засмеялся и показал три пальца.

– Столько?

Потом я лукаво показал пять пальцев, потом десять, потом многократно сжал и распустил ладони, всякий раз спрашивая – «столько?» Она гиперсерьезно и как-то по-бабьи запыхтела.

– Да ну уж, «столько» . Нет, конечно, – и ведь видно было, что врет. Но я уже справился со своим чувством. Я положил себе за правило не ревновать к прошлому – из чувства самосохранения. Так же хорошо было бы не ревновать вовсе, но это уже выше моих сил. Впрочем, и полнота этих сил и сила моей ревности Тебе известны. Наконец я решился ответить на ее вопрос.

– Нет, – сказал я, – я тебя не брошу.

– Никогда? – спросила Робертина.

Ну что я мог ей ответить?

– Никогда, – сказал я, – мы с тобой состаримся и умрем вместе – два старых дурака, в маразме. Я – лысый, ты – седая...

Мне захотелось целовать ее, обнимать ее, ласкать ее и еще уж не скажу что ее – я же на самом деле страстный очень, когда люблю.

Она отстранилась. У меня возникло ощущение, что она вовсе не интересуется сексом. Мне это было досадно. Но она была снисходительна ко мне, и это меня радовало. Хотя, конечно, так себе радовало. Не очень. Но надо же находить радости в малом?

– Послушай, – сказала она, – я тебе сейчас одну вещь скажу, только ты обещай мне, что не бросишь. Обещаешь?

Я вот сейчас пытаюсь вспомнить, помялся я, перед тем как ответить. Думаю, что ответил сразу – это больше на меня похоже.

– Не брошу.

– Клянись богом, – сказала Робертина торжественно.

– Ну нет, – улыбнулся я, – Богом я клясться не буду. Ты мне или веришь, или нет.

– Богом клянись, я тебе говорю, – настаивала Робертина, – кто у нас сейчас бог, Исус Христос?

Если бы я не знал, что у Робертины нет чувства юмора, я бы расхохотался. Но я только лишь сдержанно сказал:

– Да, Иисус Христос. Вот уже тысячу девятьсот девяносто пятый год.

Робертина задумалась. Потом посмотрела прямо в глаза и любознательно осведомилась:

– А что же старый бог? Умер?

Обрати внимание, простая девушка из русской глубинки самостоятельно дошла до ницшеанской идеи. Я таки поцеловал ее.

– Ну, рассказывай, что там у тебя.

– У меня врожденный порок сердца. Я скоро умру, – сказала Робертина и заплакала.

Заметки на полях рукописи

Когда я пытаюсь вспомнить себя в этой ситуации, когда я пытаюсь представить, какое у меня тогда было лицо, я почему-то представляю Тебя. Знаешь, в момент перехода из состояния детского простодушия в отрешенную замкнутость. Тебе же органически присущи оба эти состояния, это все Твоя «тройная Эльза» . Когда Тебя обидят в негаданный момент, у Тебя брови ползут вверх, глаза широко раскрываются, губы пухнут, а потом лицо застывает, становится каким-то жестким, мужским, резко очерченным.

Я так люблю, когда Ты улыбаешься.

Прости за эту ретардацию, но Ты ведь плохо знаешь, как живет Твое лицо. Я подумал, что Тебе, может быть, это интересно.

А помнишь, как девятого декабря, в понедельник, Тебя укусила собака?

Робертина плакала и что-то бессвязное лепетала сквозь слезы, а я прижался ухом к ее груди и слушал, как бьется сердце. «Дух-дух, – билось сердце, и тихо, – тух-тух» . Потом опять: «Дух-дух-дух» , и один раз – «тух» . Это был явный признак нездоровья. Вот еще побьется оно день-два, чередуя «дух-дух» и «тух-тух» , а потом еще день на одном «тух» , а потом и вовсе остановится. Моя возлюбленная потянулась за сигаретой и я, скованный ужасом, даже не смел этого остановить. Лишь на третьей затяжке я выдавил из себя:

– Но ведь тебе нельзя курить...

– Х…йня, – сказала она, оттирая слезы, – все равно помирать!..

Как безошибочно угадывала она, чем можно привязать меня! Откуда в этом существе, лишенном разума, было столько лукавой хитрости? В течение ближайших недель она бомбила меня диагнозами. Как только я свыкся с мыслью, что у нее порок мейтрального клапана, вскрылась эпилепсия. Я вновь должен был клясться Спасением, что не брошу ее.

– Представляешь, – рыдала болящая, – еду я к тебе, а тут со мной припадок. И я – бац! – прям под электричку. Ты будешь плакать?

Разумеется, я уже плакал. Выяснилось потом, правда, что последний приступ был у девушки в восемь лет, да и то вопрос – был ли. Она никогда не говорила правды. Хотя почему, иногда все-таки случалось. Не помню зачем, но мне понадобился ее аттестат о среднем образовании (были какие-то могучие планы устроить ее социальное счастье). Робертина темнила, отнекивалась, дескать, потеряла, мол, забыла, пока я не начал сердиться. Тогда она доставила мне в целлофановом пакетике книжицу – это действительно был троечный аттестат, в котором хлебной коркой Робертина выскребла чужую фамилию и поверх вписала свою, не скрывая почерка. Я хохотал как зарезанный над этим палимпсестом, а она смущенно спросила, как я догадался, что в руках у меня подделка. Я усадил ее против себя, утешил, сказал, разумеется, что не брошу, и приготовился слушать историю.

История была проста, меня не ошеломила и, думается, Ты и сам уж догадался, что своеобразие моей любовницы имело клинический характер. Робертина была плодом любви – ее мать швея, отец – симпатичный незнакомец. Ребенка подкинули на воспитание бабке в деревню, где девочка росла до четырех лет. Потом мать – уж не знаю зачем – захотела забрать ее, приехала к старухе пьяная с очередным возлюбленным. Робертина плакала, оно и понятно, все-таки психическая травма как-никак – в четыре-то года познакомиться с пьяной мамашей – здрассьте! Видимо, Робертина громко плакала, чем ввела в раздражение мамочкиного провожатого. Тот схватил кефирную бутылку и стукнул Робертину по голове. Не знаю, с какой силой надо бить кефирной бутылкой, чтобы оставить такой шрам (Робертина мне показала его, разделив волосы пробором) – четырнадцать сантиметров, – сказала она. Вот через эту-то дырку стала улетучиваться входящая информация, так что девочку, после того как мать была лишена родительских прав, отправили в сиротский приют для умственно ослабленных детей, где Робертина обучалась склеиванию коробок и нанизыванию пластмассовых елочек. Она также считала шпильки десятками, ухаживала за кроликами (их было два), и когда один кролик умер, она очень переживала, плакала ночами. По окончании полного курса обучения елочкам и коробкам Робертина предстала перед государственной экспертной комиссией, которая, признав ее невменяемость асоциальной, отправила девушку в интернат на Столбовой, где она и должна была провести остаток дней под присмотром квалифицированного медперсонала. Однако тут судьба улыбнулась Робертине (вообще-то, это бывало нечасто). На ее жизненном пути повстречался врач, заведующий отделением, жид вонючий, который, привязавшись к юной пациентке, назначил повторную экспертизу, настоял на том, что ее умственная неполноценность (олигофрения – говорила Робертина с уважением) не может быть опасна для общества.

Я слушал ее нехитрую повесть и исполнялся радости оттого, что случилось, наконец, нечаянное в моей жизни. Будучи кромешным собственником в любви, я обрел, наконец, существо, готовое поступиться своей жалкой и ненужной свободой ради счастья. Я буду ухаживать за ней, я буду лечить ее, я буду образовывать ее, – думал я, а она останется все такая же – красивая и глупая, такая же, как в первый день, когда я ее увидел, и я всегда буду любить ее, как в первый день.

– Давай, я спою английскую песенку про петушка? – предложил я ей. Робертина согласилась, видимо, для того, чтобы сделать мне приятное.

«У меня был петушок, – пел я, коверкая английские слова, – у меня был петушок, он говорил ку-ка-ре-ку. У меня был котенок, – пел я, – у меня был котенок, он говорил мяу-мяу...»

– Ой, как ты похоже мяукаешь! – восхитилась Робертина. – Ну-ка, помяукай еще.

– Подожди, – сказал я. – Песенка еще не кончилась.

«У меня была собачка, – пел я, – у меня была собачка, она говорила гав-гав...»

– Нет, – сказала Робертина, мяукаешь ты лучше. Помяукай еще.

Я в угоду ей помяукал просто так. Потом она попросила меня помяукать, как будто я в гневе. Я помяукал. Потом ей захотелось послушать призывный любовный мяв. Я с готовностью изобразил. Робертина вошла в раж и потребовала в кошачьей поэтике продемонстрировать муки голода. Я помяукал еще, потом еще на разные голоса, с разной тембральной окраской, в разном темпе, вызывая неизменный восторг моей возлюбленной. После этого вечера мне можно было писать диссертацию по зооакустике.

Робертина обняла меня крепко и сказала:

– Я буду звать тебя «котяра» . Ты так мяукаешь!

Я подумал, что эта кличка мало вяжется как с моим внешним обликом, так и с духовным содержанием. Робертина продолжала крепко держаться за меня. Это не очень было похоже на нее обычную – телесный контакт ее не притягивал – видимо, она хлебнула его через край.

– А ты меня будешь звать «волчара» .

– Почему? – спросил я.

– Потому что у меня глаза волчьи. Посмотри.

Я заглянул в ее зеленые, блестящие радужки. В ее глазах, правда, было что-то животное.

– Хорошо, – согласился я.

Робертина продолжала обнимать меня. Тихо она сказала куда-то в сторону – нетипичная для нее манера:

– Меня никто больше так любить не будет.

Иногда она говорила разумные вещи.

XI

Из-за границы вернулась жена. И я и Робертина – оба готовились к ее приезду. Робертина вымыла кухню, посуду, заправила постель на деревенский манер – подоткнула уголки подушек, одну подушку положила плашмя, другую поставила углом (потом я тайно разворошил эту композицию из конспиративных соображений). Я слонялся за Робертиной по комнатам, пел ей песенки, читал детские стишки. Потом я проводил ее до вокзала, купил пива, чтобы она не очень скучала в пути, и посадил в электричку. Напоследок она пообещала познакомить меня с друзьями – завхозом Толиком и Игорем, своим соседом.

– Только ты смотри, – предупредила меня Робертина, – этот Игорь, он педовка ссаная.

– Ну и что? – спросил я, недоумевая, почему она так серьезно меня предупреждает.

– Да, знаешь, я сколько напарывалась? Приведешь к себе мальчика, а тут он придет – и увел к себе. А то прям у меня е…лись.

Я человек широких взглядов, далеко не ханжа, Ты же знаешь. Но, оказывается, есть вещи, которые и меня могут шокировать.

– Как, то есть, у тебя?

– Ну, а куда я их прогоню? У этого Игоря дома мама, сестра. Мать уж на него рукой махнула. Только ты, говорит, не приводи их только сюда, а так – хер с тобой.

– Погоди, так значит, мать про все знает?

– Ну да, – сказала Робертина. – Он ей сам рассказал. Она поплакала годок-другой и успокоилась.

– Ну а ты, – не унимался я, – что же ты к себе приводила таких... Неполноценных мальчиков?

– Педовок-то? А ты их отличи.

Мне казалось, что отличить голубого в толпе – дело нехитрое. Во всяком случае, я их вижу издаля. По беглому взгляду я могу понять, насколько в человеке сильно мужское и женское начала. Потом, правда, при повседневном общении первое впечатление несколько смазывается, но, как мне кажется, только оно и является истинным. Я поделился этим соображением с Робертиной. Она пожала плечами.

– Вот я тебе этого Игоря покажу, ты сам посмотришь, похож он или нет. Я два года с ним просто так дружила и знать не догадывалась, что он пидор.

– А как же ты узнала?

– Да так, раз на Новый год мы сидели с ним...

Тут Робертина начала уверенно плести какую-то чушь, из которой я понял только одно – ей не хочется открывать мне обстоятельства, послужившие разоблачению Игоря.

– А завхоз Толик, он откуда взялся?

Я получил столь же невразумительный ответ. Единственное, что можно было рассматривать в нем как правду, так это то, что познакомились они на улице. При каких обстоятельствах – Робертина темнила. Я был близок к догадке, но не стал делиться ей с девушкой. В конце концов, с моей стороны было бы бестактно попрекать ее прошлым. Поэтому я спросил просто:

– Вы что, любовниками были?

Робертина разгневалась в праведной обиде.

– Я?! С ним?! Я?! Котярушка, да никогда! Он же старый!

Я проникся интересом. Передо мной открывался параллельный мир маргинальных отношений. Грядущая встреча с педерастом Игорем (а у меня не было знакомых педерастов), завхозом Толиком (а у меня не было знакомых завхозов) представлялась чем-то сверхзаманчивым. Одним словом, я был готов закинуть чепец за мельницу.

На прощание Робертина сказала:

– Ты мне напиши письмецо. Только не х...йню какую-нибудь, а нормальное. Не то что: «здравствуй, как дела» , а такое, с душой. Понял?

– Хорошо, – пообещал я.

Уж тут мне было разгуляться. Уж письма-то я писать умею!

Я вернулся домой, совершенно не готовый к приезду Марины. Встречать ее не было нужды – компания «Эрик Свенсен» обеспечивала сотрудников транспортом. По приходе я попытался настроиться на волну встречи – купил цветочки, заготовил нежную улыбку. Жена прибыла в весьма приподнятом настроении, привезла в подарок нерпу (игрушечную, разумеется) – белячок. В Европе общественность негодовала по поводу жестокого истребления нерпы на Дальнем Востоке, что нашло отражение в игрушке – нерпа смотрела живыми, сердитыми, укоризненными глазами. Марина, когда достала ее, попыталась озвучить:

– Сеня, – говорила нерпа Мариниными устами, – Сеня, – повторяла она. Иного текста Марина придумать не сумела, но и того было достаточно.

Я, почтя пару нежных поцелуев и добрых слов достаточными для первого по разлуке свидания, попытался улизнуть на работу – в этот день чествовали профессора Рапопорта, но Марина явно не была настроена на это, она ждала от меня большего тепла, и мне пришлось взять ее с собой. Она хорошо смотрелась в академической тусовке – подтянутая, молодая, энергичная, с хорошим английским – бизнес-леди, девушка из сити. Я гордился тем, что у меня такая представительная супруга.

Потом я познакомил жену с любовницей – только не говори, что я дебил, мне это обидно. Робертина очень старалась понравиться – то и дело хватала Марину за руку и признавалась, как нелюбимы ей евреи и педерасты. Думается, Марина потом оттирала руки хлорной известью. Я представил свою возлюбленную как подругу поэта Вербенникова, старался рассказать о ней забавные истории, которых было немного – ну, про Бетховена там, про бога... Марина сказала, что Вербенников скотоложец. Я надулся, резко парировал, что Марина хочет населить биографию профессорьём, оттого что не уверена в собственной умственной состоятельности. Марина здравомысляще согласилась, но, почему-то, обиделась. Я тоже обиделся. Потом, рассудив, что в своей обиде я чрезмерно открываюсь, насильственно привел себя в благодушное настроение.

Между тем взаимность моей новой любви подтверждалась документально. Я послал Робертине письмо, написанное на простом, доступном ей языке. Сознаюсь, что это была самая трудоемкая эпистола в моей жизни. Скрывать интеллект – задача не из простых. Я старался писать нераспространенными предложениями, строить фразу без вводных и вставных конструкций, не осложнять модальными оттенками и проч. В конечном счете я, высунув язык, скостопорил примитивистское послание, каждое предложение которого было построено по схеме «подлежащее – сказуемое – прямое дополнение» . Было чему подивиться. Робертина откликнулась фабулезно безграмотным манифестом любви. Ее письмо и сейчас лежит передо мной, изрядно потертое, так как всякую ошибку в нем я покрыл поцелуями.


Письмо Робертины от 28 октября 1995

Здравствуй мой любимой и милой Арсик, – каллиграфическим почерком выводил любезный моему сердцу предмет, – С большой любовью к тебе обращается твоя любимая Лера «волчара» .

Арсек в первых строках письма хочю скозать что я тебя очень люблю и скучаю па тебе. Арсик получила твое письмо и незнаю как выразить свое восхищение тебе. Знаешь Арсик таких писем я никогда не получала где столько много любви, ласки и откровения, и солнечного света.

Арсек все что я думаю о тебе все на бумаге не напишош. Но самое главноя я хочю тебе скозать что так долго тебя искала на протяжение пяти лет и вот настал тот день 5 октября когда мы встретилися. Мой любимой Арсик я тебя сильно люблю как никово. Все эти встречи до тебя это просто были розвличения я некогда неково нелюбила потому что все это была непреднозначено для моего сердца. Знаеш Арсик я всегда боялася что вдруг мне просто недано Богом любить я всегда была какаята стекляная но теперь я понила что я осебе сильно ошибалася. Арсик тля тебя мое серца открыто и физически и духовна. Арсик сичас когда я сижу у себя дома я отебе думою с поминаю тебя твои глаза красивыи твои красивои мягкие ласковые губы. Арсик мой любимой дорогой хорошай извени меня если я написала что небуть нетак. Но все что я тебе написала все это от чистого сердца. Арсик знаеш в актебре месецы мы встретелися или виделися 18 раз все эти дни стобой я просто летала воблоках спосиба тебе большое завсе подариные встречи. Ну вот заканчивою свое письмо. Крепко тебя и нежно целую и обнимаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю