355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 3)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

IV

Мне не следовало принимать чувство дружбы за любовь, не следовало вытеснять уважение, которого она заслуживала, склонностью, которую она не могла ни возбудить, ни поддержать. Гете. Годы учения Вильгельма Мейстера.

Накануне отъезда самонадеянные девицы решили открыть собственное дело. И Марина и Луизочка к той поре работали вместе в туристическом агентстве, и, приобретя достаточно связей и опыта, сочли возможным войти в большой бизнес. Они составили штатное расписание из четырех единиц:

Марина Чезалес – генеральный директор ТОО «Найс-тур».

Ирина Ободовская – исполнительный директор.

Жирная тетка – бухгалтер.

Сергей Вырвихвист – шофер.

В восторге от своей предприимчивости, качаловские дамы набрали полон самолет туристов и отправили их в Каир к своему другу, чернокожему Усаме.

Когда Марина Чезалес (генеральный директор) вернулась, исполнительный директор и шофер были под следствием по обвинению в валютных махинациях. Бухгалтер исчез с необычной для жирной тетки буквальностью. На Марину Чезалес было возведено облыжное обвинение в фальсификации государственных бумаг. Интерпол, КГБ и ОБХСС искали с ней встречи. У подъезда генерального директора ждали наемные бандиты, с известной грацией требование компенсировать владельцу прежней фирмы экономический ущерб. В это же время старая драконесса Чезалес, МАМОЧКА генерального директора, ниже именуемая «змея, гангрена, обезьянья мумия» , объявила недельную готовность к переезду с улицы Качалова.

Наши не плясали.

Марина поспешно согласилась работать в посольстве США, незадолго до того заинтересованном в ней. Посол известил г-жу Чезалес, что вновь поступившие сведения не располагают в пользу заключения с ней трудовых соглашений. Ободовскую и Вырвихвиста пытали на Лубянке по всем правилам допросного искусства. Нужны были деньги на переезд. Нужны были деньги на излечение Ободовской, чье здоровье пошатнулось от любострастия Вырвихвиста. Я лишился пяти передних зубов – нужны были деньги на протезирование. Что называется – беда беду накликает, беда беду бедой затыкает.

Я осознавал себя женой декабриста. Я предложил Марине бросить столицу и с фальшивыми документами (под покровом ночи, в домино, в карете с зашторенными окнами) уехать в заброшенную деревню Ивановской области, где недавно приобрел дом. Согласно моему плану в деревне должна была пройти наша жизнь, полная возвышающих душу невзгод. Смятение Марины было настолько велико, что она всерьез взялась за обсуждение этого проекта. Я испросил на работе отпуск, и мы съездили на рекогносцировку. В деревне прожили десять дней – впечатлений тьма. По возвращении мы застали дела поправившимися благодаря вмешательству высших сил.

Своим орудием высшие силы избрали татарского полковника Алпан Бамдадыча, отставного афганца, любовника Ободовской мамы. Узнав о злополучии, постигшем Луизочку, Алпан Бамдадыч надел орденоносный мундир, приехал на Лубянку, дал секретарше сто долларов, и дело исчезло. Когда в следующий раз генералы КГБ собрались обсудить судьбу покойного «Найс-тура» , председатель со вздохом сказал: «Господа генералы, дело закрыто по причине отсутствия дела» . Мужи безопасности почесали государственные затылки и пошли в буфет пить кофей. Побледневшим бандитам Ободовская показала письмо из «Интерпола» , и больше они не встретились. Мы могли перевести дыхание. Оставалась проблема жилья и денег.

Мое стремление скрыть Марину в сельской глуши осталось нереализованным, но память о нем еще до сих пор жива в ее сердце. Жена считает, что некогда я был добрым мальчиком и любил ее. Однако же я, желая сейчас если не найти истину, то хотя бы приблизиться к ней (чего ради и затеял эту книжку), в недоумении развожу руками, потому что не знаю, с чего вдруг решил повести себя так возвышенно и благородно. Мой поступок не находил опоры в чувстве любви.

Я умел смешить Марину, и она любила меня. Да, в самом деле, без меня она томилась от скуки. Как-то раз она припомнила, что МАМОЧКА, слыша ее вечные сетования на пустоту и безынтересность жизни, предсказала в сердцах, что ей судьба выйти замуж за клоуна. В общем-то, так оно и получилось. Что ни вечер я придумывал новую затею – то мы пускали мыльные пузыри, то плавили свинец, бывало, что я доставал коробку прокисшего грима, и мы размалевывались под кавказцев или папуасов. У нас был веселый дом, наши друзья любили нас, в нашем расположении заискивали достойные люди. Однако, мой милый, счастье людское преходяще – не помню, говорил я уже об этом или нет. Обычные для меня пароксизмы черной меланхолии стали учащаться (что приводило в заботу мою супругу, вообще-то, привычную к подвижности моих настроений). За два года я поверил ей свои тайны, детские обиды, обсудил всех родственников и приятелей. Мне уже нечего было сказать ей – я был пуст, как пустая чаша. Я рассуждал наедине с собой: вот, великий Гете в «Сродствах» говорил, что с женщиной можно прожить не более пяти лет. Так он был гений, Гете, а я кто? Кое-как протянул год и уж тоскую, мучаю ее и себя, влачусь по жизни, как юродивый, бряцая матримониальными веригами. Я замкнулся в себе, стал угрюм и раздражителен. Тем досаднее мне было оставаться с женой наедине, когда она, кроткая и любящая, пыталась вернуть задушевность наших прежних разговоров. Я хотел быль ласковым и добрым, но все мое существо сопротивлялось этому – я сознавал свою безнравственность и не знал, как бороться с ней.

Сейчас, когда я могу шаг за шагом проследить развитие отношений с Мариной, я убеждаюсь, что никогда не любил ее. Я имею в виду, я никогда не любил ее так, как я умею любить , как мне привычно любить. В моем отношении к Марине не было ни страсти, ни нежности – я имею в виду, искренней страсти и нежности. Здесь была игра, своеобразная моральная игра, избравшая принципом тезис Василия Розанова: «Хотите быть счастливы? – Любите любящих!» Обескровленный поганой любовью, любовью странной, совершенно изнуривший меня накануне переезда на улицу Качалова, той памятной любовью 1992-93 годов, невзаимной, и, стало быть, несчастной, я стосковался по тому, как любят меня. Марина любила меня так, как я обычно люблю . Я же осуществил своеобразный трансфер чувства – я старался любить ее так, как меня не любили . Со стороны мы смотрелись идеальной парой. При этом я был холоден. Мое сердце не было пусто, но оно было заполнено не Мариной. «Не с тем живи, с кем хочется» , – сказал я себе. Я рассчитывал, будучи последовательным, перестать беспокоиться и начать жить. Я строил замок моего счастья не на песке чувства, а на базальте разума.

Почему я, столь брезгливый до русской философии, вдруг поднял на щит Василия Розанова? Его, его, этого хмурого глубокомысленного идиота я виню в череде ошибок, совершенных мной. Благодаря ему жизнь моя искривилась и, вместо нормального своего течения, хлынула в отводной арык несуществующей морали. Может быть, его совет хорош сам по себе, но не для меня! Куда мне с моими скромными моральными данными, с моими бурными страстями замыкаться в кабинетно-христианской этике?

Доктрина Вас. Вас. Розанова обнаружила свою несостоятельность с первых дней. Как ни был я весел и раскован с Мариной, как ни потешал ее милыми чудачествами, глубоко во мне таилось враждебное чувство. Какой-то внутренний человек настырно, по несколько раз на дню твердил, что мне здесь не место, что мне следует бежать отсюда. Меня забавляла улица Качалова и ее обитатели – Ободовская, Вырвихвист, прозрачные наркоманы с глазами, как у Андерсеновских собак, даже кобра Чезалес (старшая). Все они импонировали мне новизною, дом был исполнен той молодежной авантюрности, которая тревожит инфантильную душу. Алкоголь, наркотики, отсутствие родителей, возможность курить на кухне, разговоры допоздна, половая разнузданность и остроумный цинизм – все это совокупно стало источником радости, откуда я черпал полной горстью.

Но я не любил Марину.

Странное дело, я воспринимал ее как маму. Не как мою маму, которую люблю, не как ее МАМОЧКУ, степень моего презрения к которой Тебе известна, но как некую маму, как идею мамы. Как доброжелательную и строгую маму друга, у которого засиделся до ночи. Сидишь, базаришь, попиваешь дешевый портвейн, куришь в форточку. А потом приходит мама, здоровается приветливо, надевает тапочки и идет в свою комнату к телевизору. И вроде бы никому она не мешает, она вроде даже рада, что у ее сына такие славные друзья. Но разговор уже не тот. Что-то неуловимо меняется с приходом мамы.

Также и я на качаловской кухне с обкуренной Ободовской, лениво и манерно рассуждая об отношениях полов, внутренне замирал, когда слышал шуршание Марининого ключа в скважине. Она входила, сияя глазами, с «Мартини» в шуршащем пакете, что ни день с каким-нибудь подарком, но мой внутренний человек убежденно кивал: «Мама» . Казалось бы, это ведь она, она сама создала наш беззаботный монастырь; и в то же время в этой всем родной обстановке она смотрелась как что-то совершено чуждое. Она была «правильная» как принято тогда говорить среди юных неформалов, и все «неправильное» к ней не липло.

Может быть, причиной некомфортного состояния моей души было плебейское стремление соответствовать . Соответствовать не только заветам Вас. Вас., но той роли, которую я, как казалось мне, отправлял в Маринином доме. Дух мертвого Александра оплодотворял мою романтическую фантазию. И это вторжение чужого прошлого в мое настоящее я тоже воспринимал с агрессией. Хотел я того или нет, Маринины воспоминания, рассказы Ободовской, фотографии, заткнутые за стекло, делали свое дело. Временами мне казалось, что неупокоенная душа самоубийцы тонкой струйкой втекает в мое нутро, и подчиняет меня себе. Те черты сходства, которые я имел с Александром, теперь казались мне уже не моими, присущими мне изначально, а его. То, как я кивал, как я называл друзей на «вы» – эти чудачества я уже и сам в себе видел как чужое, поселившееся во мне с переездом на Качалова.

Марина гордилась братом. Тем, как она сообщала о его наличии, покуда он был жив, она вызывала зависть подруг и приятелей. Лет в пять Александр по недосмотру няньки выколол карандашом глазной хрусталик, после чего больше года пролежал в институте Гельмгольца. Зрение восстановить не удалось, атрофировалась мышца, и Александр мало того, что не видел левым глазом, так еще и начал косить по расходящемуся типу, что называется в народе «один глаз на нас, другой на Арзамас» , прости Господи. Я, уж не знаю почему, подозрительно отношусь к людям с расходящимся косоглазием, так что будь Александр жив, мы бы вряд ли стали друзьями. Мне как-то довелось опрометчиво сказать об этом Марине и расстроить ее. Я просто вышел на разговор о предпочтениях во внешности и сдуру залепил про косоглазие – дескать, когда глаза в кучу, как, скажем, у моего экс-друга Алика Мелихова, так это ничего, даже радует меня – человек словно бы углубленно думает (что, вообще-то, Мелихову не присуще), а у кого глаза вразброд, с теми никогда не ясно, смотрят они на тебя или нет, да и им не поймешь, в какой глаз смотреть – в левый (куда, как говорят знатоки человеческих душ, смотришь с симпатией) или в правый (которому адресуешь свое недоверие). Марина загрустила. Ей хотелось, чтобы я тоже любил Александра, как ее подруги Варечка и Ободовская. Я стушевался, запутался, кое-как поменял тему, и в следующий раз, заведя ту же волынку, совершенно поменял авторитеты: растоптал в муку имбицилла Мелихова, и возвеличил прочих косоглазых. Марина воспрянула – мне кажется, она действительно забыла прежний мой огрех, настолько не могла ужиться с мыслью, что мне не понравился бы покойный брат.

Так вот этот Александр вырос удивительным молодым человеком, что называется «не от мира сего» . К нему с благоговением относились все, кто его знал – не только Маринин круг, но и мои студенты, с которыми он учился на младших курсах. Если бы его жизнь сложилась иначе, мы бы встретились с ним как педагог с учеником, но он покончил с собой в 1992 году из-за несчастной любви.

Со слов Марины, он всегда влюблялся в какие-то чудовища, в каких-то разблядейших блядей, вызывая общественный шок, и всегда несчастно. Его без околичностей использовали в жестоких авантюрах и без сожаления бросали, как только в его участии отпадала нужда. В семнадцать лет он ушел из дому, жил с какой-то дамой восемью годами старшей его, был изгнан, рассеивал свое горе в клуб a х марихуаны, слонялся по дорогам матушки Руси. Вновь влюбился и вновь все потерял, и так тянулось довольно долго, пока он не выкинулся из окна притона на Маяковке. МАМОЧКА слегла, Марина думала, что жизнь кончилась и жить незачем – ее поспешно крестили. (Александр умер не крещеным). Правда, Марина до сих пор толком не знает, приобщилась она братству верующих или нет, потому что ее отказались причащать св. Даров – она поутру, перед церковью, выпила чаю и съела помидор, а мать наша св. Церковь не поощряет чаепития и помидоры накануне таинства.

Марина любит помидоры. Строго говоря, за всю жизнь Марина мало кого любила – Александра, подруг, помидоры и меня. Зато любила всей душой – всем бы так любить.

Ответственность перед любящей Мариной понуждала меня быть искренним с ней. Стоило мне на сердце положить какую-то тяжкую думу, запутаться в сомнениях, я немедленно выкладывал ей все мои раздумья в той последовательности, как они сменяли друг друга и даже в тех самых словах. Я рассказывал ей о детстве, о друзьях, о родне, Об Алике Мелихове так, словно у меня нет от нее никаких тайн. Тайна же была одна – я не был искренен. Это было похоже на искренность, но это была откровенность без искренности. Каждое новое признание я насильственно вызывал в себе вопреки внутренней склонности, и каждая выболтанная тайна уподоблялась мучительной отрыжке. Временами я суеверно крестился в боязни, что когда-то и я буду так же обманут, как обманута Марина. Я, утонченно лгавший, боялся, что судьба вернется ко мне.

Заметки на полях рукописи

15 марта 1997. Дашенька, Даша, милый Даша, я очень по Тебе скучаю, я соскучился, Даша, а позвонить робею. Пора уж и в самом деле отдохнуть друг от друга – не год, не пятилетку, а так – двое суток. Обстоятельства счастливо складываются – у Тебя репетиции, у меня супружеские обязанности – в общем, все при занятиях, для досады места нет. Да и в самом деле – пора уж приканчивать пустые разговоры – мы расточительствуем, Даша, мы безумны в своем расточительстве – кофей, никотин и алкоголь изнуряют интеллект, иссушают душу и наша праздность становится не счастливой, а обыденной.

В это время Маринина МАМОЧКА думала мрачную думу. Ненависть к Ободовской, Варечке, ко мне, ко всем известным и неведомым визитерам улицы Качалова точила ее иссохшую душу. Она металась в своем логове, как раненая росомаха, царапала булавкой фотографию Ободовской, сплетничала с нашими соседями – но ничто не могло помешать нашему счастью. Наконец старушке было откровение – ей открылось, что надо обменять Качаловскую квартиру вкупе с квартирой покойного Александра на огромное уродливое жилище, единственное достоинство которого заключалось в том, что в нем можно было кататься на велосипеде. Бог наказал нас, отняв у бедной женщины рассудок. Качаловскую квартиру со всей обстановкой, которую у нас недоставало средств вывезти, занял азербон по имени Анзор. В переезде мы потеряли вещи – из самых бессмысленных потерь – чемодан с зимней обувью, который Ободовская выкинула за неопрятностью внешнего вида. Старая драконесса ликовала. Однако блестящий план, имевший целью вернуть Марину в лоно семьи, провалился с инфразвуковым треском – вместо того чтобы понуро разбрестись по домам, мы припомнили, что арбатская квартира, штаб нашего врага и родственника, записана на Марину. МАМОЧКА получила пинка в те полушария, где заключались ее скромные мыслительные способности, и с утробным воем скрылась в новом обиталище на Бородинском мосту. (Знаю от автохтонного населения, что еще на протяжении нескольких месяцев из-за наглухо запертой двери можно было слышать рык и скрежет когтей).

Миленький мой Даша, видел бы Ты, что являла собой арбатская квартира к нашему приезду! Фамильный склеп Капулетти по сравнению с ней – просто Диснейленд. На стене в большой комнате, в точке пересечения диагоналей висела огромная фотография покойной сестры Марины, красивой девочки десяти лет, умершей от рака за два года до рождения Марины. Под портретом пыльно выцветали ирисы из петушиных перьев. На стене справа висел триптих – Маринина бабушка по отцовской линии, сфотографированная с фасной, профильной и трехчетвертной точки зрения. Образ незабвенной обрамляли пластмассовые тюльпаны. Здесь же поблизости сквозь тряпочные нарциссы понуро смотрел фронтовой друг папы, судя по лицу, добродетельный и скучный человек. Впрочем, какой он был в действительности, мало кто помнил, потому как он скончался более тридцати лет назад. На противоположной стене висела сюрреалистическая картина кисти Александра – красное небо, фаллические деревья, отдельно взятые дамские ножки и шахматные часы, нарисованные по линейке.

Особых слов заслуживает домашняя библиотека – на верхней полке кисли книжки-малышки из «Библиотеки Огонька» , здесь же классики литературы чередовались со всякой лажей двадцатого века – Фейхтвангером, Цвейгом, Ролланом. На рабочем столе отца остались три рукописи: «Тебе это может быть интересно» , «Письмо в будущее. Мои мемуары» , «Вехи одной жизни. Автобиографическая проза» . Я открыл наудачу первую из книг. Вся она состояла из газетных вырезок. На открытой странице было вклеено интервью с одесским полицейским. В тексте подчеркнута красным фраза: «Говорят, что порок не имеет национальности. Однако приходится признать, что в нашем городе действуют криминальные группировки, объединенные по национальному признаку. Например, армянская, азербайджанская, даже еврейская – и этот великий народ причастен преступному миру Одессы» . Слова «великий народ» были подчеркнуты дважды (Маринин папа еврей). Рукопись «Письмо в будущее» открывалась рыдательным предисловием: «Милые мои детушки, – писал старик, сотрясаясь плечами, – я пишу сейчас вам, будущим. Какие-то вы теперь стали? Так много всего вокруг вас нового, интересного, так хотелось бы обсудить свежие впечатления, собравшись вместе, как раньше. Увы, меня уже нет с вами…» «Старый опоссум, – подумал я, – двух детушек вы уже сгноили, и недалеки времена, когда укандохаете последнего» . Все эти портретики, цветочки, псивые картинки из мультфильмов, вырезанные из клеенки зверьки – котики и зайки с педерастическими улыбками, вся эта гниль, плесень, труха, авгиевы залежи некрофильской пошлости уводили мою душу за пределы обыденного уныния. Казалось, в квартире слоился смог ладана, тлена, дерева и сырой земли. Это было гноилище дохлых вещей.

Марина как существо рассудительное, затеяла ремонт. Я в очередной раз обнаружил тотальную мужскую несостоятельность. Ты уже понял, маленький мой, что я из тех лилий, которые не прядут, и из тех птиц, которые не жнут, не пашут и в житницы не носят. Марининых сил, впрочем, тоже хватило только на то, чтобы снять со стен великих покойников папиной биографии. Папа, конечно, плакал – наивный старикашка не предполагал, что мы разорим его колумбарий.

На Арбате, в гнили и плесени мы расставляли наше скудное достояние – шкаф, кресла, зеленый диван, подаренные нам сестрой Катериной. Ободовская капризничала, Марина укромно плакала, Сережа вызывал общее раздражение, жизнь не клеилась. Что ни день заходила m – me Чезалес, сипела на Ободовскую: «Проблядь. Сука» . Ободовская очумело таращилась. Луиза сидела на фенамине и ее преследовала желтая канарейка. Когда Чезалес (старшая) старалась унизить Луизу, канарейка чирикала на антресолях. Приходил папа Чезалес – забирать очередную пачку покойных портретов – лысый, жалкий, слезливый, пропахший микстурой и гнилыми зубами. Он плакал, стирая капли с еврейского носа, и все повторял «детушки» , «эх, жизнь» , «не ждал я...» и прочую бессвязицу. Ободовская вежливо кивала, но канарейка интересовала ее все-таки больше.

Захаживала Варечка. Благодушная, трезвая, она драила до мозолей прокопченные кухонные полки, желтую ванну – все без результата, но с веселостью, которая так не вязалась с арбатским духом. Потом она уходила, и дом, вздохнув сырым кладбищенским вздохом, вновь тихо гнил – летала канарейка, слонялись чезалесовские привидения.

Ободовская ныла, Марина плакала, Вырвихвист хамел.

Разброд и г...вно начались в нашей жизни. Марина по сю пору считает, что кабы мы не переехали с Качалова, все было бы иначе и лучше. Если не брать в расчет экзистенциальную философию, она была права. Ободовская беспрестанно и понуро сношалась с Вырвихвистом. Марина осуждала ее справедливо и буржуазно. Вырвихвист распоясался, забыл свой шесток. Однажды, не найдя тапок, он выехал из своей комнаты по грязному полу на книгах. Правой стопой он попирал Сервантеса, левой – Жироду. Мои книги валялись повсеместно, на них временами наступали, но делали это случайно. Не так уж я привязан к Сервантесу и Жироду, но отношения с Сережей накренились.

Время стало другое, – сказали бы буддисты.

Сменился хронос, пора было менять топос. Что делать дальше с ремонтом было непонятно, и я предложил Марине сдать квартиру за ремонт и малые деньги кому-нибудь из знакомых, например, тому же дяде Жене Баррасу, другу Марининой МАМОЧКИ, и отправиться жить ко мне в Матвеевку.

Этот дядя Женя Баррас приехал из Израиля за каким-то своим израильским интересом, похоронил горячо любимую жену – тетю Софу, внезапно умершую по приезде в Москву. Марина помогала в печальных хлопотах, он плакал на ее суровом плече, дарил ей в знак благодарности мелкие доллары и сухие супы из фальшивых грибов. Ему-то мы и сдали квартиру под честное слово. Так этот презренный иноверец мало того что распял моего бога, так еще и не стал платить за квартиру! Три месяца он прожил припеваючи, заливая тоску по тете Софе виски с содовой в обществе легкомысленных девиц, а потом исчез, словно и не было никогда такого друга у Марининой МАМОЧКИ. Мы пребывали в понятном удручении.

Тут же обрелся какой-то итальянец по имени Анджело – гнусный папист, повар из пиццерии на Арбате, который клялся мадонной, что отполирует нашу квартиру до бриллиантовой огранки, что такому ремонту позавидовал бы сам св. Франциск {4}. Мы беспечно согласились и на год забыли думать про Арбат. Правду сказать, дом моей матери, куда мы переехали, счастливо отличался от чезалесовского могильника, и мы, уставшие от проблем, не все из которых нашли отражение в этом кратком очерке, гнали от себя мысли об арбатской квартире.

Позднее Марина в откровенности сказала, что для нее было неожиданно мое желание жить с ней по месту моей прописки. Она полагала, что, сдавая квартиру, вернется к родителям и будет видеться со мной от случая к случаю. Ей думалось, говорила она с затаенной радостью, что я не настолько сильно к ней привязан, что без квартиры на Качалова, без праздной молодежной болтовни я утрачу значительную часть интереса в ней. Я оскорбился ее подозрением. В то же время, если бы я знал, что мысль Марины движется в этом направлении, я так бы и поступил. Но я желал соответствовать . Я был женой декабриста – напрасно, но последовательно.

С переездом в Матвеевку я стал теплее к Марине. Мне все более казалось, что я должен опекать, защищать ее. Я, сам капризный, изнеженный, избалованный женским вниманием, внутренне возмужал, заматерел, во мне появилось что-то непривычное – маскулинное, чему я завидовал во взрослых мальчиках и что в то же время презирал как знак плебейства. Я испытывал потребность оберегать Марину от чужого дома, от доброй, но чужой ей мамы, от маминых кошек, жостовских подносов, хохломы, полотенец с петухами, от всего матвеевского, совершенно ей не родного. Мне было непривычно и стеснительно в этом новом качестве. Казалось, что от меня пахнет потом, получкой, Хемингуэем, бытовой материей. И все же это было благо, если благом считать все, что упрочивало наш союз.

Однако же летом я сбежал в деревню, прихватив мать, сестру, племянников и подругу-артистку с семейством. Убежал, чтобы валяться на реке с «Buch der Lieder» {5}, чтобы сплетничать с матерью и теткой Алика Мелихова, чтобы курить втихаря «Селигер» с его братом, отроком Васей. Я уехал, обещав быть через неделю, хотя знал, что лгу ей (себе я лгал, что вернусь через месяц).

К концу лета за мной была выслана Ободовская и я, подарив Васе Малышеву зажигалку, вернулся в Москву.

Вот тогда, в ощущении матримониальной безнадежности, я впервые назвал про себя Марину женой.

Жена... Ведь это пахнет адом.

Ты лег – с тобой лежит жена.

Ты встал – с тобой встает она...

Раньше этот стишок был написан у меня на стенке. Я записал его румяным пухлым пупсом, не вдумываясь в трагический смысл.

Марина была образцово-показательная жена. Она была умна, хороша собой, добра, любяща, интересна, она, устроившись работать в компанию «Эрик Свенсен» , была кое-как богата по тогдашним притязаниям. Но она была жена . Постылое, докучное одиночество, скопившееся во мне за четверть века, то одиночество, которого я счастлив был избавиться, вопияло теперь во мне. «Быть одному – вот она, моя истина, – рассуждал я сам с собой, – одиночество – что я без него? Ужели жизнь моя устроена и, страшно молвить, закончена? И это счастье? Этот покойный вздор – счастье?» Все более приобретая вид наружной доброты и довольства жизнью, я погружался душой в тревогу и тоску. Как прежде я делился с Мариной мельчайшими подробностями переживаний, но чем более я выбалтывал себя, тем больше от нее отдалялся. Близились дни худые, о которых она могла сказать: «Я не хочу их» .

Ободовская разошлась с Вырвихвистом. Это был, несомненно, позитивный момент. Болезненное, хилое Ободовское тело рассыпалось под натиском шквальной любви. Луиза ходила, едва ступая варикозными ногами, расцвеченная покусами, засосами, царапинами и уколами. Вырвихвист, вполне удовлетворив садистские наклонности, здоровел и поправлялся. При встречах Сережа все больше хохотал красивыми зубами и смотрел на меня с видимым превосходством. «Ну что, – говорили веселые, звериные глаза, – я счастлив поболее твоего. Ну-ка, отними!..» Он бы и вслух сказал это, кабы умел. Наружу, как и всегда, он выпускал несколько благодушных ругательств с ошибками в согласовании. С каждым часом молодой жизни Сережа убеждался в собственной неотразимости. Луиза неизбежно должна была быть счастлива за ним – он предложил ей руку и сердце. Но Ободовская уже так устала от Вырвихвистовых рук, и так недоумевала, что дальше делать с его сердцем, что призадумалась.

Конечно, общение с Вырвихвистом имело свои тихие радости. Никто так, как он, не умел овладеть ей со злобой и рычанием, разбив губу, телефон, опрокинув торшер. Ей льстило, что на нее смотрят с одной лишь мыслью – повалить на что придется и растерзать ее декадентскую плоть.

Ее попытки приобщить Сережу миру высокой культуры потерпели предсказуемое поражение. Луиза читала ему вслух Гамсуна. На трогательных моментах она плакала. Письмо Виктории она читала, едва разбирая строки, взор ее застили слезы. Она закрыла книгу и дала волю чувству. Ее громкие всхлипы и стенания заставили Сережу дернуться и, покинув уютное кресло, подсесть к ней. Он обнял Луизу, прижал к юной прокуренной груди, спросил:

– Так она что, умерла?

Слезы еще катились по щекам Ободовской, но мысль ее уже была занята другим. «Как, он не слышал, чт o я читала? Он что, спал? Или он не понял ничего?»

Сережа смотрел на Луизу со скотской нежностью.

Так Ободовская перешла на жесткую духовную диету – секс и наркотики. Секс и наркотики могли рифмоваться перекрестно (с-н-с-н), параллельно (с-с-н-н) и кольцево (н-с-с-н). Возможны были наркотики в коктейле с сексом или же только секс в отсутствии наркотиков. Но кроме наркотиков и секса уж больше ничего не было. Вырвихвист говорил: «sapienti sat» {6}. Луиза начала скучать.

Тут вновь появился Илюша, одетый с творческим вкусом, то открывая восток (в цветной рубахе с турецким огурцом), то скрадывая его эффектным европейским костюмом. Изысканный, кроткий, куртуазный, и с тем видом печальной заброшенности, на который так клюют чувствительные дамы, с тем видом, которым мы, мужики, так грязно, так гадко пользуемся в корыстных целях. «Все в прошлом, все в прошлом, – говорил Илюшин взгляд, – Ничто уж не вернуть. Но я только спрашиваю тебя, неужели ты не понимала, что я люблю тебя? Да, я чудак, я поэт. Временами я ранил тебя. Но как ты не увидела главного, что я люблю тебя?» Ободовская была готова завизжать от восторга: «Я знала, я так и знала!» Но куда было девать Сережу?

Как ни ничтожна была душа, заселившаяся в Вырвихвистово тело, ей ведомы были страдания. Сережа устраивал безобразные сцены, дубасил Луизу, делал ей подарки, насиловал ее уже не на пределе, а за пределом своих сверхмужских способностей. Но любовь убегала. Однажды он в ревностном ослеплении шесть часов просидел в шкафу, ожидая, что к Луизе придет Илья. Он таки дождался и, в разгар любовной воркотни, вылез, скрипнув створкой – бледный, улыбающийся, с пушкaми, налипшими на мокрое чело. Вырвихвист стал трагической фигурой, но всем уж было на это насрать, потому что никто его не любил. Когда не любишь (я имею в виду, совсем не любишь), так человека словно и нет вовсе. Сережа Вырвихвист перестал существовать.

Луизочка – посвежевшая, радостная, любящая – сняла квартиру во близости нашего дома в Матвеевке. Я поладил с Илюшей, по котором, вопреки собственным ожиданиям, немного соскучился. Он опять рисовал, музицировал и подавал при встрече прохладную, мягкую, женственную руку, в прикосновении подобную банановой кожуре. Вновь начались возвышенные и изящные разговоры, за которыми Луиза и Илья кушали фрукты и бахались калипсолом.

Так наладилась до времени жизнь Ирины Ободовской, и, видать, весь зодиак нашей компании совершил поворот. Настал праздник и на Варечкиной улице.

Как ни искренна Варя в своих переживаниях, как ни велика бывает ее кручина, моя подруга не утрачивает способности радоваться миру. Ей нужно бывает, правда, немножечко выпить в хорошей компании, зато действует это безотказно. Алкоголь и собеседник – вот всё, что нужно Варе, чтобы отвлечься от грустных дум. Сырое молоко не было единственной пищей ее тоски.

Однажды Варя шла в ночи по площади Ногина. Шла она с перерывами, уставшая нести собственное тело, переполненное алкоголем. То и дело она присаживалась на своевременные скамьи, закуривала сигареты «Винстон» (а Варя курит только «Винстон «), откусывая фильтр и выплевывая его во тьму. Как ни хрипел Варечкин вокал, она не могла отказаться от губительной привычки курить без фильтра. У метро Варя рассчитывала приобрести алкогольный коктейль, который, как ей казалось, помог бы справиться с печалью. События прошедшего вечера смутно вставали в ее памяти, повергая Варю во все большее моральное неудовольствие. Она была в гостях у верной подруги Мосиной, напилась опять, как водится, до свинского образа, и среди ночи обнаружила поверх себя подружнина жениха. Пока Варя тугой нетрезвой мыслью размышляла, как бы осадить дерзкого юношу, тот надругался над ней и признался в любви. Тут Варя дала волю гневу, и в праведной ярости оказалась избыточно усердна руками. Следующие сутки Варя мрачно пила, рассуждая сама с собой, как недолговечны людские привязанности, какой все-таки подонок жених и как теперь смотреть в подружьи глаза. Собутыльники сами собой обретались в течение дня, но под вечер Варя осталась одна и, как сказано, нуждалась в алкогольном коктейле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю