412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 15)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)

– Я знала, что вы скоро охладеете. Думаете вернуться к Мариночке?

– Вы меня не поняли, – улыбнулся я с возрастающим самодовольством, – Но деньги, ma chaire , деньги... Нету денег... – сокрушенно закончил я, привычный клянчить у подруг.

– Нету денег – привяжите к ж...пе веник, – оживилась Ободовская.

– Я бьюсь как рыба, а она покупает мне на мои же средства черные очки.

Я достал из кармана означенный предмет и косо надел на нос.

– Ай, ай! – закричала эстетически оскорбленная Луиза, – снимите немедленно.

– Вот, видите? Я не знаю, чем мне ее кормить. Она и так худа, а последние дни совсем отощала. А что будет, когда кончится рабочий сезон?

– Дружок, не на слишком ли долгое время вы рассчитали ваш роман? Надо быть реалистом... Мне кажется, надо подготовить ее к тому, что летом она окажется на улице. Будет тепло, зацветет акация...

– Луиза, – сказал я сухо, – а я-то как раз думаю, с кем бы мне посоветоваться...

– Да, так в чем же дело?

– Вы не поняли, я говорю с иронией.

– А...

Почувствовав напряжение в разговоре, я переменил тему.

– Знаете, где я теперь работаю? В театральном училище. Мне все-таки не избежать Арбата.

– Да? – равнодушно спросила Ободовская, – Это хорошо?

– Пока не знаю, но скорее да, чем нет. Через пять минут я буду кандидатом, там, в скором времени, доцентом...

– Ой, прекратите сейчас же, вы все время врете и хвастаетесь. Говорите по существу.

– Если ближе к делу, то я рассчитываю на блестящие знакомства.

– Что, опять какая-нибудь сирота?..

– Да нет, не в том смысле. Вам не кажется, что пора выгнать старых друзей на х...й? Как говорит Дима Бриллиантов: “Новый друг лучше старых трех”.

– Да, они порядком за...бали. Мамихина, к примеру... Варечка, конечно, блестящий рассказчик, но, согласитесь, тоже за...бала. Там, наверное, есть хорошенькие мальчики? Впрочем, я не интересуюсь. Последнее время Илюша...

– Мои друзья – ваши друзья, Луизочка. Угощайтесь. Я думаю, что они вас полюбят.

– Серьезно? Вы не считаете меня мерзкой уродиной?

– Друг мой, ваш вопрос – риторическая фигура. Конечно, они полюбят вас. Сначала меня, потом вас.

Ободовская засмеялась.

– Нечего сказать, пустили козла в огород. Вы принесете им много непокою...

Нам подали заказ: мне – ушат с креветками, Ободовской – кофе без сахара. Вечер прошел в оживленной беседе. Мне нравилось разглядывать лица посетителей, салфетки, официантов, вообще наслаждаться обстановкой ресторана. Счастье Ободовской на ближайшие пять часов обеспечивала щепотка “гербалайфа”. Напоследок Луиза предложила забрать у нее кошку Пепси-колу:

– Понимаете, она тоже за...бала, – сказала Луиза без околичностей, – может, вы бы пристроили ее за маленькое содержание? Я бы предложила двести тысяч в месяц.

Я подумал, что на эти деньги мог бы содержать не только кошку, но и любовницу. Мы ударили по рукам и разошлись.

Робертина восприняла новость об училище равнодушно. Гораздо больше ее порадовала кошка. Когда из рюкзака показалась пушистая мордочка, Робертина, ошеломленная, сокрушенная нежностью, кинулась целовать ее, вызвав мою ревность. Она без удержу тискала зверька, примеряла кошке свои вещи, то настойчиво кормила, то бежала с хвостатой ношей к бабе Поле.

Из училища она попросила справку.

– Я ее вот куда вставлю, смотри, – сказала она, показывая папку “Дело №”. На линейках было выписано старательным почерком: “Письма моего любименького Арсика мне Лере Антоновой”. Я умилился этому досье – в него были подшиты все документы нашей любви, включая чеки от дантиста.

Я привычно занудно говорил о нашем безденежье, но Робертина все хохотала, и хитро приговаривала, что она все устроит. Не дослушав до конца, она полезла в стол и вытряхнула оттуда с дюжину бумажных пакетиков. Это были семена петрушки, укропа, моркови, свеклы – полный набор дачных глупостей. Выяснилось, что сердобольная баба Поля в заботе о нас отдала Робертине две грядки, где моя возлюбленная, всегда числимая за белоручку, намеревалась возделывать овощные культуры. Мне не верилось в успех предприятия, но я умилился простосердечной искренностью ее порыва.

Лаская ее влюбленное лицо, я думал: “Мур-мур-мур, я буду доцентом, мур-мур-мур, у меня красивая любовница. А если Колокольцева правда уйдет, то я буду зав. кафедрой. Мур-мур-мур”. Жизнь моя складывалась совершенно счастливо. Я знал отчетливо, что Робертина любит меня, не был беспокоен за это и мог вполне насладиться честолюбивыми грезами, предвкушением будущих дружб, счастливой мишурой вечно юного мира богемы, мелкими кознями, сплетнями, болтовней с подростками – забытыми мной юными радостями. Я хотел жить! Жить! Мироздание в рассеянной щедрости дарило мне млеко своих сосцов. И я жадно припал к огромному вымени мира.

VI

– У вас найдётся пристанище для меня и для моих собратьев, принцев и принцесс, Леандров и Изабелл, лекарей и капитанов, путешествующих на колеснице Феспида, колеснице, ныне завязшей в грязи близ вашего замка?

– Если я верно вас понял, вы – странствующие комедианты и сейчас сбились с пути? Готье. Капитан Фраскасс

Миг торжества настал. Я, в броне костюма с золотыми пуговицами, в смарагдовой заколке, при Кинг-Конге, ступил в «Комсу». Я был безукоризненно прекрасен. Снаружи ни единого кошачьего волоса, внутри обкатанная годами лекция про модернизм. Меня забавляло, как студенты входили и выходили, пили кофе в вестибюле и говорили о пустяках, не зная, что здесь же, поблизости, стоит их Судьба. Ей богу, сам себя я ощущал золотым пупом, вкруг которого вертелся в суете неосведомленный мир. Однако пафос моих мыслей был срезан первой встречей. Я остановился поприветствовать Рину Колокольцеву – она говорила с каким-то студентом. Колокольцева, в объятиях обычной спеси, делала вид, что не замечает меня, а я, как бобик, ждал ее, уткнувшись ж...пой в перилла. Вдруг студент-собеседник развернулся ко мне профилем, и мое сердце пугливо сжалось. Я знал этот профиль и боялся увидеть фас. Это был юноша, похожий на портрет Сен-Симона, с аристократическими, тонкими, и, по моему взгляду, неприятными чертами лица. Пять лет назад я повстречался с ним в салоне “Классики XXI века” – был его творческий вечер. Мальчику тогда было пятнадцать и он сочинял верлибры на содомскую тематику. Я, двадцатидвухлетний и несдержанный, на обсуждении стихов высказался резко негативно и о содержательной стороне его поэзии и о верлибрах. Нет творческой жижи мерзее любительских верлибров – уж лучше дольники, если, конечно, говорить про выбор. Я в сознании филологического превосходства растоптал юного поэта под негодующий рокот родственников. Все меня раздражало в нем – крикливо-яркая одежда (видно было, что из-за рубежа, и дорогая), плавность жестов, кокетливый прищур, избыток манерности, так не вяжущийся с его возрастом. За это за все я упрекнул его в самонадеянности, вторичности, и еще во всяких обидных вещах, какими можно задеть стихотворца. Когда мальчик сказал, что черпает вдохновение у Ницше, Гете и Фрейда (хороша компашка), я, предвкушая окончательный провал юного дарования, спросил с ехидством, а что, собственно, читал подросток из названных авторов. Мальчик был настолько юн, что не нашелся соврать, покраснел и едва не расплакался. Со сцены он представился как Дэмиан, но друзья, утешая, называли его Игнатом.

«Ну вот, – подумал я, – вот и настал час расплаты. Мальчик вырос и стал моим студентом. Он образует против меня унион. Мне будут подкладывать кнопки, воровать журнал, рисовать про меня гадкие картинки. Кто мог знать? Кто мог знать?” Я решил ни за что не выдавать себя (все-таки прошло пять лет, быть может, он позабыл меня). Если спросит, скажу, что у меня есть брат. Еще скажу, что этот брат скверный человек, и я с ним никогда не дружил.

Я наконец поздоровался с Колокольцевой, скользнув по лицу Дэмиана равнодушным взглядом, как по незнакомому. Он ответил мне тем же. “Прикидывается”, – подумал я подозрительно.

Мне пришлось сделать несколько глубоких вздохов и хрустнуть пальцами, чтобы вернуть себя в прежнее самосозерцательное настроение. “Да-да, все-таки я абсолютно прекрасен... – говорил я себе рассеянно, – Но где же двадцать третья аудитория?” Я послонялся вверх-вниз по лестнице с озабоченным лицом. Мне казалось, что все смотрят на меня с любопытством, и всячески старался оправдать свое бессмысленное брожение. Драные двери лекционных кабинетов были не нумерованы. Я робел спросить у редких прохожих (всё преимущественно мужского пола), а оттого волнительно потел руками. “Ну же, решайся, придурок, – сказал я золотому пупу, – Сколько можно сиси мять? Спроси вон у той девахи”.

О господи, что же я не помню-то ничего? Как же все начиналось?

Из отчета студентки Светланы Воронцовой.

Приветствую Вас, Друг и Учитель, да, да сударь, это я про Ваше скорчившееся над рукописями и заросшее бородой существо. Ох, и умеете же Вы давать непосильные задачи! Просто хлебом с луком не корми, а дай что-нибудь трудноватенькое предложить окружающим. Хотя, в этом есть определенное преимущество. Вы даете “человечкам” почву для роста.

Пожалуй, пора прекратить пение дифирамбов, иначе лавровые венки заполонят весь дом, а сей благородный вид растения не переносит хождения по нему ногами.

Итак. “Все началось так давно...” – как было сказано Л. Кэролом. Сразу предупреждаю, что пространственно-временной кретинизм – это одна из моих добродетелей, так что последовательность событий, а тем более датировка оных не в моей власти.

Был апрель 1996 года, а может, май, но точно не июнь. Наш приют им. Комиссаржевской осиротел уже на третьего педагога по зар. литературе, и тут... (Завывают фанфары, бьют барабаны, публика рукоплещет.) На сцене появляетесь Вы в белоснежном фраке, сиреневой рубашке, в разных ботинках и зеленой бабочке. Греческий (как казалось его обладателю) профиль гордо плыл под благоговейный шепот новых питомцев. Мне бы, конечно, не хотелось разрушать Ваши честолюбивые мечтанья, но в реальности все выглядело иначе.

Мое пасмурное настроение шествовало мимо деканата и было бесстыдно остановлено чужеродным существом странного вида. Оно было в костюме и при галстуке, со скрюченной ........... и худеньким запуганным личиком, облепленным сверху жидкими волосиками. Как-то супер-интеллигентно существо залепетало, что, ему необходима двадцать третья аудитория. Речь сопровождалась оборотами типа “не соблаговолите ли Вы...”, “милостивая сударыня..” и т.д. Едва удержав себя от восклицания “Чё?”, но вовремя проникшись жалостью к незнакомцу, я указала дорогу и прошествовала дальше.

В общем-то, вовсе незначительное событие, однако почему-то оно четко запечатлелось в моей памяти.

(Автор продолжает)Я присел на плесневелый стул у лестничного марша и закурил. К той поре я уже курил довольно много, чаще на людях. Без компании курить не хотелось. Но, поскольку я что ни день виделся с Робериной (а она не выпускала сигареты), постольку у меня вошло в привычку носить пачку. Где-то неподалеку стекались в аудиторию мои студенты. Было шумно и неразборчиво. Очевидно, обсуждали еще не виденного меня.

– Вот-вот, – говорил басовитый неумный голос, покрывая невнятный рокот масс, – так и скажем ему: ничего писать не будем, так и сказать надо!..

Толпа отвечала солидарным урчанием.

По направлению ко мне раздались легкие шаги и на лестницу с сигаретой в жеманной руке вышел молодой человек невнятного возраста. Он кивнул с развязным кокетством и, опершись широким тазом о перилла, закурил.

– А вы наш новый педагог? – спросил он, по-обезьяньи оскалясь.

Я вытянул нос, обунылил глаза и, приобретя вполне профессорский вид, коротко сказал:

– Да.

– А... – молодой человек изогнул запястье, чтобы скинуть пепел, – Ну-ну. Тут до вас уже трех уморили.

Я неуверенным кивком поблагодарил за информацию. Молодой человек встряхнул длинными, склонными к редукции волосами, и, не глядя на меня, продолжал курить молча.

«Ты бы видел эту «Комсу», – вопияла Вячеславовна, – Пидорас на пидорасе! Ой – мальчики такие все, – она передурачивала в анекдотической манере голубые ужимки, – все такие...” – она опять манерно гнулась.

– Пожалуй, нам пора?.. – спросил я у юноши, словно неуверенный в себе. “Ну подожди ужо, ты у меня будешь шелковый”, – думал я параллельно.

– Идите, идите, – отвечал тот покровительственно, – я догоню.

«Мерзкий тип, – думал я по пути, – наверняка бездарный ломака”.

На входе в аудиторию мой миокард екнул. Я, право же, не разумею, как оно выходит, что я читаю лекции и даже через то имею успех в определенных кругах. Сам себе я кажусь совершеннейшим раздолбаем, ни к чему не годным. После долгого перерыва в работе я сам себе дивлюсь, как это у меня ладно получается слова складывать. И по сентябрю всегда – начало лекции заставляет меня трепетать. Кажется всё, что, слова не сказав, я расплачусь и выбегу из аудитории. Все во мне видят академическую плесень, а я на самом деле ветрогон и пустобрех.

Я сделал шаг и оказался в новой реальности. В кабинете стояло с пяток стульев, несколько кубов, лавочка из декораций. На всем на этом расположились “хорошие мальчики”, штук с полдюжины, и две девушки, как я заключил, тоже из “хороших”. Девушки были миленькие, особенно одна, которая, как впоследствии выяснилось, оказалась в расположении назаровского глаза. Я как-то сразу скис душой. Как все непохоже было на наш филфак! Наш тысячный амфитеатр, подобный лестнице Иакова, доверху забитый юными училками – серыми мышками и воробьиными кофточками, – блеск очков, скрип перьев. А здесь? Педагогическая глубинка. Я со вздохом подошел к преподавательскому столу – на нем стояла жестянка, полная бычков – и, не глядя на студентов, вынул будильник и зажигалку. В галстуке сверкнула смарагдовая булавка. Я еще какое-то время постоял, рассеянно глядя в промозглое окно – видно было, что я мистик, романтик и героическая личность трагической судьбы. Сочтя мгновенья, я развернулся фасом и сказал:

– Меня зовут Арсений Емельянович Ечеистов, доцент кафедры искусствоведения, – (доцентом я не был, но рассчитывал быть в ближайшее время), – Будьте добры, запишите. К концу семестра вы, вероятно, позабудете, мне это будет... – я сделал паузу, словно подыскивая слово, – досадно.

«Хорошие девочки” пихнули друг друга локтем и мелодично хихикнули. Знали бы крошки, что эту фразу и эту интонацию я оттачивал семью годами преподавательской деятельности. Это была затисканная, замурзанная фраза в тысячном исполнении, но на провинциальных новичков она произвела впечатление. Я понимаю, на бумаге она не выглядит смешно, но представь нового человека... романтическую натуру... строгая классика в речи и ирония в интонации... и потом, я в профиль похож на Шиллера... Боже, как я прекрасен!

И вновь зависла пауза. Я сидел на стуле верхом, намотав ноги одна на другую, и молчал. Я выжидал, когда начнут посмеиваться и шушукаться. Наконец я прослышал тихое журчание девичьего хиха и, сорвавшись в карьер, запамятовав, что в профиль я смотрюсь выигрышнее, лихорадно, перебивая себя в экстатическом ликовании, в преподавательском буйстве ринулся в двадцатый век. Я воздевал руки к небесам, я страшно вращал очами, вытянув вперед руку, словно персонаж Расина, я обличал общественные язвы, затем, прикрыв глаза, в мертвенной апатии, словно без меры уставший, называл безучастным голосом знаки угасания нашего дряхлого столетия (по Шпенглеру, – фриц, недоучка, фашист вонючий, но подростков впечатляет), вдруг, просветленным взглядом смотря поверх голов, в частности, манерного Максима, что курил со мной на лестнице, я провидел знак надежды, и умиленная слеза отуманила зеркало моей души. Но вотще, – я прикрывал залысину рукой в знак траура, и вновь разворачивался к аудитории шиллеровским профилем. Я носился по мировой культуре, как кобель по церкви. То Фрейд размахивал зонтиком и шляпой, то Юнг сочетал несчастным браком этику и психологию, вот Шенберг нанизывает цитаты: “Трам-пам-пам”, – напевал я двенадцатитонные этюды. Здесь же Шостакович, а вот Балакирев пишет Юргенсону (ну, скажи, бывает же память у человека?). Вдруг, перебивши сам себя, будто насильственно возвращая в школярское русло разбушевавшуюся мысль, я уныло принимался за модернистов, называя непривычные студенческому слуху имена, как прискучивших соседей, словно я с Джойсом вась-вась. Но нежданно, читая протяженный фрагмент из “Дублинцев” (за семь лет нетрудно выучить) я начинал тихо мерцать, мерцание превращалось в свет, свет – в пламя, и вот уже я – академическое солнце (“Я король, дорогие мои”) метал протуберанцы, Марс был моим сердцем, Юпитер – печенью, я все рос и разрастался, ширился и вытягивался – богочеловек, человекобог, “я” и “оно”, “я” и “сверх-я”, бытие и сознание и уж не знаю, кто еще, ядрена-Матрена, лишь бы они, эти дети, эти хорошие девочки и хорошие мальчики, любили меня, как успел полюбить их я, толком и не глядя, а просто полюбил, потому что мои студенты, ну, Ты понимаешь, мои.

Вдруг я посмотрел на часы – лекция зашкаливала.

– Благодарю за внимание, всего доброго, – сказал я скороговоркой и стремительно вышел.

Ну, как тебе? Какой же я все-таки дивный!

Некоторое время публика еще продолжала сидеть в тихом забытьи, раздавленная моим величием. Но лишившись гипнотического объекта перед очами, студенты, повинуясь неизъяснимому порыву, ринулись сожрать ухом последние крохи божественного красноречия. Все они, хорошие мальчики, хорошие девочки, сгрудились в дверном проеме, не различая приличий, крича и отпихивая друг друга, и, взметая клубы пыли и табачного пепла, устремились нагнать меня, победно клацающего каблуками. Опережая прочих, визгливо копошащихся в арьергарде, ко мне подлетел красивый взрослый мальчик с угрюмым, темным лицом.

– Скажите, – обратился он, стараясь вложить в интонацию максимум почтения, – мы контрольные писать будем?

Я опознал уже слышанный из-за двери бас и тонко улыбнулся.

– Вы можете писать контрольные, вы можете не писать контрольные, – растягивая гласные, высоким голосом в подражание акад. Гаспарову отвечал я, – Мне это все равно, потому что читать я их не буду.

– А, – сказал он, и некое подобие улыбки скрасило его суровый лик, – а то тут до вас знаете какие были...

Он был красив типичной красотой бальзаковских южан. У него были темные волосы, голубые глаза и слепяще белые зубы. Вообще-то не терплю мужчин красивее себя – я неукоснительно обнаруживаю в них следы умственной ограниченности и духовной неполноценности. Думаю, скоро моими друзьями останутся только горбатые карлики. Но этот был похож на моего экс-друга Сережку Малышева – и белыми зубами, и глазами-волосами, и мрачностью лица, и неуклюжим косноязычием, отчего я проявил снисхождение и сказал ему что-то нейтрально ласковое. Юноша хмуро посмотрел на меня, видимо осмысляя. Его звали Марк – обожаю редкие имена. Он был усерден и туповат. Бывало впоследствии, что он, потеряв нить моих рассуждений, бросал ручку и резко, хмуря бровь, возглашал:

– Не понял!

Я, стелясь куртуазным вьюнком, вновь воспроизводил затейную логику, но Марк все больше хмурился. Наконец Оля Будина – красивейшая из хороших девушек – в нетерпении выйдя к нему и став с ним лицо к лицу, переводила с моего русского на его русский. Кудрявый еврейский мальчик Антон Макарский, известный жизнелюбием, в это время искал с кем бы встретиться смешливым взглядом – все были привычны к тупости Марка и не реагировали. Он переглядывался со мной. Я тоже хихикал солидарным оком. Но Марк был очень хорош собой, что и сам знал:

– Да уж, не за талант, за фактуру взяли, – доверительно сообщал он мне за кофеем, – Только я тут сдулся совсем. Раньше-то я, знаете, грузчиком работал, мышц a была – во! А теперь-то что... Захирел...

«Зачем негодный текст переплетен так хорошо? – спрашивал я себя, – Откуда самозванец в таком дворце?”

Марка потеснил незаметный тихий человек с тонкими и неправильными чертами лица. Одна бровь была чуть выше другой (синдром Горднера). “Бедный, – думал я, – А ведь этот совсем не красив. И голос тихий. И тоже актер?” Мне казалось (небезосновательно, впрочем), что в актеры берут только с мордой и голосом. Сценический талант казался мне в современных условиях вещью бесполезной, к тому же он был у меня, я к нему привык и относился без уважения.

– Арсений Емельянович, – начал он тихо, – скажите, а когда вы дадите нам список литературы?

– На днях, – сказал я и подумал: “Ну что они меня о пустяках каких-то спрашивают?”

– А что, он большой? – Спросил он и посмотрел мне в глаза. Его глаза были серые, холодные – неинтересные глаза.

– Нет, – сказал я, – не большой.

Он помялся.

– А можно мне дать большой?

– Можно, – сказал я.

Он еще постоял, не решаясь что-то выпытать у меня. Сзади выглядывала улыбчивая физиогномия Макарского.

– Арсений Емельянович, – наконец решившись, произнес невыразительный человек, – А сколько вам лет?

– Двадцать семь, – сказал я не таясь. Я шиковал несовпадением молодых лет и умственного гения.

– То есть вы меня старше на год ?!

Он улыбнулся кривой, забавной улыбкой, в глазах у него мелькнуло что-то бесенячье, что-то актерское, но тотчас угасло и он опять стал некрасиво безлик. Он еще продолжал улыбаться, отходя от меня, но уже тускло, неинтересно. По всей видимости, узнав мой возраст, он окончательно потерял веру в себя. Это был Олег Кассин.

Я остался лицом к Макарскому. Он вновь улыбнулся мне, так что я, забывшись, стал улыбаться шире, чем того хотел, имея золотой зуб. У Макарского, правда, тоже были четыре фальшивых зуба (я углядел их наметанным глазом мученика от стоматологии).

– А вы знаете, кто я по национальности? – спросил он, не переставая улыбаться.

– Еврей, – сказал я сквозь улыбку.

– А еще?

– Не знаю. Русский, наверное. – Я никак не мог вернуть лицу серьезного выражения.

– А еще?!

– Не знаю.

– Грузин! А еще?!!

Он так смешно и обаятельно говорил все это и так не пойми к чему, что мне хотелось все бросить и поехать с Макарским на необитаемый остров строить новую жизнь. Несомненно, это был ангел, а не человек. Я и сейчас думаю, кабы я с Макарским виделся каждый день не менее двадцати минут и не более двух часов, проблемы с Мирозданием были бы решены. Определенно, этот человек состоял исключительно из необременительных достоинств и талантов. Он приехал из Пензы поступать во все театральные вузы, и во все поступил. Он был силен, как Левиафан (тяжелая борьба) и кроток, как агнец. Кроме того, у него был абсолютный музыкальный слух, о чем он сам сообщил мне как-то. Я ждал начала лекции, он репетиции. Он подошел и сказал:

– Знаете, что у меня абсолютный слух?

– Нет, Антоша, поздравляю. А почему вы это сказали?

– Просто я очень люблю хвастаться, – сказал он и опять обаятельно засмеялся четырьмя фальшивыми зубами, которые мог разглядеть только я. Он в самом деле – я был тому свидетелем – за полчаса выучивался играть на любом инструменте, и пел он что твой соловей и он был ошеломительно талантлив и особенно он был талантлив к счастью. “Я счастливчик!” – говорил он и всегда смеялся. Разумеется, у него были враги. А еще он был цыганом.

И уже позади него выглядывал розовой мордой Кошмин, любитель Вагнера и тайный антисемит от дури, и здесь же Оля Будина, предмет напрасных воздыханий Кошмина, и ее подружка Оля Бобович – вторая и последняя из “хороших” девочек... Господи, как же люблю я их всех! Как ласкательны мне эти ускользающие воспоминания! Где вы теперь, тени прошлого? (Это нелепый вопрос, они мне звонят то и дело, зачастую некстати, но я не о том), где вы те, что я знал вас когда-то? Где наша первая встреча?

Молчанье мне ответом.

Ах, как же я желал, с какой страстью, чтобы друзья у меня были актеры. В какую валериановую тоску вгоняла меня подчас академическая атмосфера нашего филфака со всеми его колоннами, барельефами, с учеными сморчками в бородах, с гипсовым Аристотелем! Помню, когда раз боевая подруга и возлюбленная Чючя представила меня своему приятелю – студенту ГИТИСА, так я уж отвязаться от него никак не мог, все хотел с ним дружить, дружить, хоть не обманывался в нем – он был на редкость скучный и тупенький мальчик – Николай Черкасов, внук великого дедушки. Но самый факт того, что со мной говорит актер, нет, Ты понимаешь, – актер!..

Ко времени работы в «Комсе» эта идея устарела, но не умерла. У меня уж было полно знакомых актеров, иные даже стали довольно близкими приятелями, но мне хотелось кричать: “Еще! Еще!” Все-то было мало. А здесь такой цветник! Такой букет! И всякий заискивает во мне и за честь почтет одолжить меня сигаретой, и испить со мной кофей, и развернуть передо мной ситцы своих проблем... И к тому же они все были подростки, а я, Ты знаешь, только к подросткам всерьез и отношусь. С двадцати до двадцати трех. Странное дело. В дальнейшем я надеюсь подробнее остановиться на этом моменте, но сейчас я не про то.

«Еще! Еще!” – призывал я, подходя к расписанию занятий – мне предстояла лекция на курсе “бездарных мальчиков”, как определил я его для себя. Это была так называемая “Половцевская студия”, к которой я, из одного называния исходя, отнесся с заведомым пренебрежением. Покойный Евг. Рубенович всегда был мной числим за человека глупого и бездарного, мир его пуху, хоть и очень доброго. Доброта его, однако, очевидна мне не была, потому что я никогда не был с ним знаком, а бездарность его устрашающе вопияла. В годы его царствования театр Вахтангова более чем какой иной удовлетворял старинному слову “позорище”. Хотя добрый человек был, добрый, прости Господи, вот и мама моя говорит, что добрый – ей довелось с ним работать в ВТО.

Занятия на Половцевском курсе отменялись. Это было ошеломление, и не скажу, что из приятных. Ты ж понимаешь, – стоило мне воровать смарагды и душиться “Харли Дэвидсоном”, чтобы прочитать одну хилую лекцию. Я был в кураже, мне хотелось очаровывать, покорять юные сердца, а покамест только и было у меня на счету с десяток Собакеевцев и синеглазая девица, которую я не знал по имени и забыл с лица (но Ты понимаешь, что это была Воронцова). У Половцевской студии был показ, а на время творческих показов студенты снимались с занятий. Мне это показалось возмутительным нарушением учебного процесса, но с течением времени стало забавлять – студенты носились в смятенных чувствах, а я жирел, грыз яблоки, курил с двоечниками и вообще, чувствовал себя на подъеме. Мне не приходилось ничего делать, и, тем не менее, все мне бывали рады. Всегда мечтал о синекуре.

Таким образом, знакомство с Половцевской студией откладывалось. На показ я не пошел – мне было интересно смотреть на знакомых, на Собакеевцев, например. Что такое показы в театральном вузе я знал не понаслышке, такая же херня, как наши курсовые или дипломы. Редко что попадется стоящее. Поэтому я, чтобы не портить себе удовольствия, положил сначала полюбить своих студентов, а потом уж сердце скрепя смотреть их потуги.

Покамест я встретился с ингушами и корейцами, о которых знал через Хабарова. Все мне показались весьма красивы, но, пусть я интернационалист, цветных студентов не люблю. Ингуши были слишком невежественны, а корейцы слишком скверно знали язык, чтобы я мог распоясаться речью, как мне нравится. С корейцами мне была одна забава – переводить их не запоминающиеся имена на русский: “Скажите-ка, что вы думаете о реализме, Высокий Красивый Дракон?” – спрашивал я мрачного Чёй Ён Джина. Или же обращался к Чёй Хе Вон: “Почему же вы ничего не читаете, Благородная Красивая Девочка?” Другой потехи у меня не было, так что я в скором времени прискучил корейцами.

Но уж если мне говорить об истинных потрясениях души первого времени, то Ты понимаешь, речь пойдет о князевцах, о Степе Николаеве, о Григорьяне паршивом.

Слушай, я Тебя еще не утомил? Я уж, право, и не знаю, стоит ли мне огород городить. Это мне всё в радость вспоминать их, запоздало признаваться в своих старчески-бессильных чувствах, но Ты-то причем? Что Тебе за радость, друг мой, друг мой, читать про все про это? Кто они Тебе сейчас, кто они мне... Увы, как скоротечно время!

Но тогда я об этом не думал.

VII

«Бедняжки, до чего же некрасивы”, – подумал я разочарованно и искренне. Я так отчетливо помню это разочарование, что не могу не написать о нем. Ты знаешь, я в детстве, и большую часть отрочества видел незнакомые лица несомненно уродливыми. Оттого в детстве я не боялся и не стеснялся только очень красивых людей. К прочим я приглядывался с опаской и недоверием. Потом, правда, я приноравливался к людскому уродству и находил друзей не только среди красавцев и даже преимущественно не среди них. Но я помню наверное, да-да, наверное, что одним из тягостнейших впечатлений была внешняя уродливость человечества. В процессе созревания способность во всем углядывать безобразие притупилось, и сейчас я, напротив того, при первой встрече вижу в людях больше милых черт, чем впоследствии при близком контакте. Сейчас, желая оправдать то первое разочарование в курсе доц. Рожкина, я придумываю, что, верно, я воспринял моих новых учеников с открытостью детской души, отчего и всплыл тот инфантильный комплекс. Но это уже теперешние придумки, в самом же деле я только и успел подумать: “Как же некрасивы, бедные”, – и заняться лекцией.

До меня им читала дама с факультета журналистики МГУ (позор университета, уж чем-чем, а факультетом журналистики МГУ не приходится гордиться). Она, устремя глаза в одну точку, вразвалку гнусила монотонный текст с протяженными цитатами, подтверждающими владение английским языком. Она продержалась месяц, после чего исчезла без объявления причин. Ее место заступила белокурая аспирантка, читавшая лекцию с листа. Ее извели Собакеевцы умным взглядом. Стоило девочке оторваться от листка, как она дрожащими глазами встречалась с пристальным и строгим взором курса. У нее открылась астма, ее увезли в больницу. Так что романтизм пролетел к чертям собачьим. Узнав о том, я долго смотрел в окно, опершись кулаками о стол, втянув в плечи голову. “Вот ведь оно как в жизни-то бывает! – говорил мой вид курсу доц. Рожкина, – Нет нынче на романтиков моды. Как мне жить в этом мире чистогана и наживы?” Решено было, что я начну читать с романтизма, то есть с того, что больше люблю, а там, волей Божьей, доберемся до реалистов. И я в привычной лихорадке застрекотал про немцев, про голубой цветок, про всю эту херь, которая тяжелым колесом прокатилась по моей жизни.

О, я совершенно великолепен, когда читаю романтиков. Вот если, к примеру, мне доводится заплутать в средних веках или Новом времени (в которых я весьма слаб, Ты помнишь), семестр тянется нескончаемо долго. Я чувствую себя неудовлетворенным, у меня развивается бессонница, я становлюсь раздражителен, резок, громко разговариваю с мамой. К тому же я боюсь Шекспира и Гете и никогда про них не читаю. Я малодушно симулирую, беру больничный, прошу, чтобы меня заменили, но перед Шекспиром я чист – не было ни единой лекции про него. С Гете хуже, здесь у меня рыльце в пушку, раза два я брался говорить про “Фауста”, пришел к выводу, что Гете велик. Потом несколько дней не мог есть от стыда. Но уж добредя до девятнадцатого века, к моим маленьким занудным романтикам, я чувствую себя совершенно в своей тарелке. Разумеется, куда больше собственно романтиков, мне нравится читать про них лекции. Но уж тут мне есть, где развернуться. Уж кто-кто, а я знаю, что сказать про мистическую идею, про недостижимый мир мечты, про романтическую любовь, про дружбу опять же...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю