355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 31)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)

Кладу руку ему на коленку и смотрю в глаза со значением. Даня пытается улыбаться непринужденно, но что-то его явно тревожит. Мариша вперивает в меня укоризненный взгляд:

– Мамихина, оставь мальчика. Выбери для охоты другую жертву.

– Ох, Мамихина, Мамихина... – говорит тут же Великолепова проникновенно.

Тут же включается Сенечка, как кажется, восторженно:

– Да уж, Мамихина, наслышаны мы про ваши подвиги, наслышаны.

(То есть, все с удовольствием поддерживают мою игру. Ура!)

– Да, я вчера познакомилась со статным “персонажем”... – рассказываю о себе какую-то байку, полуправду-полувымысел, довольно эпатирующую, с дальним прицелом. Все смеются, бросают фразки типа: “Ну, Мамихина, ты в своем репертуаре”. Даня Стрельников все ниже и ниже опускает голову, натужно смеется и нервно перебирает пальцами.

– Арсений, – говорит он, – не будете ли вы так любезны показать мне, где здесь туалет?

«Ого, – сказала я себе, – мальчик как-то проявился”, – и вслух уже произнесла:

– Пойдемте, Даня, я вас провожу.

– Ой, нет, лучше Сеня. Я вас боюсь!

«Оп-па! – сказала я себе, – Интересно – это игра, или он действительно застремался? Это мы выясним эмпирически”.

– Ну что ж, Даня, пойдите по коридору до упора и налево. Не буду я вас сопровождать. Не заблудитесь.

– Спасибо.

Даня уходит.

– Мамихина, не пугайте мальчика, – говорит Арсений приглушенным голосом, – Он еще не адаптировался. Ему неловко.

Даня возвращается. Я решаюсь на артиллеристскую атаку.

То, что я делала дальше, само по себе достаточно банально (я клала ему ноги на колени, почесывала спину, делала массаж плеч, кормила из ложечки мороженым и т.п.), но интересно не это. Персонаж – должен же он был понимать, что это игра – он даже подыгрывал, но совсем не интересно, как будто он... говорящий манекен. Слово найдено! Все стало на свои места. Манекен – это был манекен. Я-то все терялась, кого же он напоминает...

Пришло время расставаться. Я провожала друзей до лифта, мы весело о чем-то трепались. Они ушли, уведя с собой красавец-манекен, а я осталась одна, и на меня опять навалились скука и опустошение. Праздника не получилось.

(Автор продолжает)Признаться, я здорово переволновался за Даню. У меня словно заново произошло перераспределение жизненных ценностей по категориям “свое” и “чужое”. Моя жена, моя подруга и подруга жены и подруги, по праву прожитых рядом лет претендовавшие быть “своим”, вдруг дистанцировались от меня на психологические мили, а Даня, этот мальчик, о котором я пока ничего не знал, кроме того, что он красив и что он привязан ко мне, вдруг ощутился мной как некая духовная собственность, нуждающаяся в защите и опеке – увы, – осуществить которые я стеснялся. Я, уже совсем привычный к Мамихиной и ее шалостям, сейчас смотрел на нее перепуганными глазами юнца и видел двадцатипятилетнюю женщину, можно сказать, тетку, которая разбрасывала свои разрушенные склерозом ноги, притязала касаться до него с шутливой эротикой. Это было ужасно, ужасно, нелепо, ужасно нелепо, нелепо до ужаса!

Стрельников замкнулся, я чувствовал себя виноватым перед ним, словно был с Мамихиной в сговоре, и, чтобы как-то утешить его, стал напевать финал второго акта “Аиды”. Я пел за скрипки, за альты, за хор, за литавры, иногда, в подобающих моментах, тихонечко ныл гобоем. После “Аиды” я в той же манере исполнил квартет из “Риголетто” для сопрано, меццо, тенора и баритона. Потом арию Калафа.

Разговоры исчерпали себя. Мы вышли на Плющиху, затем к Девичьему полю, оттуда свернули в Хользунов переулок и пошли мимо моего университета, мимо анатомического театра и парка Мандельштама. Я все мурлыкал под нос, стараясь быть слышным Дане, перешел к арии Чио-чио-сан, которую запищал уже совсем тонким голоском, за пределами мужского диапазона.

– Арсений, – возмутилась Варя, – прекратите немедленно.

– Почему? – вскинулся Даня, – Он очень красиво поет.

Моя музыкальная душа зашлась в оргазме.

– Даня, не капризничайте, – привычно осадили его.

У метро “Фрунзенская” Даша простился с компанией – торопливо, желая поразмыслить о прошедшем дне в привычном ему одиночестве. Напоследок он тем более неуклюже, что постарался сделать это вежливо, попросил отпустить меня на пару слов. Соизволение было дано с дополнительным пошлым хихиканьем. Стрельников отвел меня дальше, чем следовало, чтобы быть неслышным, и торопливо спросил:

– Ну так что, до воскресенья?

Я подтвердил положительно.

– Во сколько? К двенадцати? Да?

Я опять согласно кивнул.

– А если она не уедет? Что тогда? Я не хочу выглядеть глупо.

– Уедет, – сказал я, – на крайний случай можете позвонить.

– Нет, я звонить не буду. Я приеду к двенадцати.

– Ну, привет.

– Пока.

– А может, все-таки, останетесь до завтра? Уже поздно.

– Нет, нет, я поеду, – сказал он и поспешно сунул мне руку, – до свидания.

– До свидания.

– Пока.

– Пока.

Он едва не бегом миновал турникет и стал спускаться по эскалатору. Я проводил его взглядом и вернулся к девушкам.

Таинственный разговор, происшедший между нами, был прямым следствием задуманного мною плана.

«Нашел ты мед, – ешь, сколько тебе потребно, чтобы не пресытиться им и не изблевать его. Не учащай ходить в дом друга твоего, чтобы он не наскучил тобою и не возненавидел тебя”, – назидал Соломон, второй после бабушки ОФ авторитет моей жизни (Притчи. 25. 16-17). Вняв ему, я рассудительно решил объявить мораторий на встречи с Даней – о частоте и протяженности которых никто не мог догадаться, также как предположить, что возможна столь интенсивная ранняя дружба между столь несходными натурами.

– М-да, м-да, – разминался я перед сентенцией, – У людей, пожалуй, столько же способов чувствовать, сколько точек зрения, но различия в номенклатуре ничего не меняют в дальнейших рассуждениях. Всякие отношения, которые случается наблюдать на земле, рождаются, живут и умирают (или возвышается до бессмертия), следуя одним и тем же законам. Зная их конечность, не лучше ли прервать их на пике, и тем адресовать в вечное?

– Знаете, нет уж! – хлопал Даня по столу рукой, – не надо мне этого. Слышал я уже это.

Я философически покачивал головой на пылкий протест юного друга, но про себя констатировал: “Правильный ответ, молодец”. Тут же я начинал с другого края, предлагая паллиативную меру – прерваться до поры, чтобы вновь очертя голову кинуться в странную, не по нашему циничному веку трепетную дружбу. Так появилось слово “мораторий” вместе с предложением не видеться неделю.

– Как, неделю... Дня три!

Дане стало тут же стыдно за свою простодушную искренность, он надулся и сказал:

– А впрочем ладно. Неделю.

– Ну и, конечно, никаких звонков. Побудем в тишине.

– Что, не звонить?.. – Даня опять, позабыв гордость, выдал себя и оттого рассердился еще больше. В дальнейшем он самолюбиво не возвращался к этой теме и ужать сроки моратория не притязал. С воскресного вечера им. Цыцына до воскресного утра, когда Марина отъезжала на отдых в Турцию, начиналась жизнь порознь, определенная моей волей раздумьям и романтической тоске друг по другу.

Сейчас, возвращаясь к дому, я подумал не без холодности, которой не знал Даня, что оставаться эту неделю на Арбате мне не было смысла и я, сославшись на заботы о диссертации, переехал в Матвеевку, к маме – читать книжки, гладить кошек и грызть яблоки.

Пожалуй, здесь бы мне и стоило бы закончить эту непомерно разросшуюся часть моей книги, но авторская интуиция подсказывает, что в ней недостает крошечного эпизода, смысл и значительность которого прояснились в дальнейшем. Это рассказ о судьбе Юджина, куклы, погибшей в мое опрометчивое отсутствие в июне 1996 года.

Юджин появился незадолго до встречи с Мариной и объяснить причину его появления не представлялось возможным, не впадая во фрейдизм. Мне и сейчас кажется, что несколько дней, что я работал над его созданием, впрочем, как и последующее время, пока он у меня жил, если слово это применимо к бездушной материи, я не задавался ответить, почему, собственно, жизнь моя оказалась тесно связана с рукотворным предметом, наводящим ужас на неподготовленных. Может быть, я впаду в вульгарный мистицизм a la mr . Strachov , если скажу, что руки мои не ведали, что творили, и побуждала к творчеству меня некая тайная, самому мне неведомая сила, что жила внутри меня.

Я пребывал в состоянии черной меланхолии, воспоследствовавшей крушению многолетних иллюзий, разочарованию в любви и дружбе, обостренному осознанию одиночества и прочие мелочи; это было то состояние, которое обычно обозначают расхожим и безликим словцом “депрессия”. Я не любитель этого слова “депрессия” и пользуюсь им только чтобы избавиться от навязчивых сострадателей. Я знаю слово “тоска” и нахожу его весьма соответствующим знакомому мне состоянию. Так вот, в тоске я зашел в аптеку (как мне хочется сейчас написать, за мышьяком (настолько я вчувствовался в трагизми собственной жизни, но это было бы противно действительности). Кажется, я зашел погреться. Блуждая взглядом по прилавку, я с удивлением увидел за невеликую цену гипсовые бинты – вещь редкую и в обиходе никчемную. Как уж они появились в розничной продаже, я уразуметь не могу, – потом уже сколько лет я их не встречал. Я купил все, не вполне сам понимая, зачем они мне.

Не помню, говорил я Тебе или нет, ах, да, Ты же сам был свидетелем – я неплохо ваяю, наивно, конечно, но видно, что пойди я по этому пути, из меня вышел бы толк. В свое время я работал с глиной и лучше того – с фаянсом. Но что делать с гипсовым бинтом? Единственное, что приходило на ум, так это поп-артовская скульптура в человеческий рост, воспроизводящая анатомические подробности моей фигуры. Я заперся в ванной и уже через полчаса вынес на просушку пару очаровательно белых гипсовых ног – сходных с моими, но, несомненно, более и удачно полных, с сильными икрами (за счет толщины бинта – у самого меня тонкие ноги). С большими сложностями были воспроизведены руки, но они тоже удались, хотя над кистями пришлось работать подолгу и вышли они очень хрупкие. Торс помогала лепить мать, охочая до всяких дурацких акций творческого плана. Члены, собранные воедино, имели вид забинтованного безголового трупа, сидящего, правда, в кресле в самой непринужденной позе.

Главную сложность представляло лицо. Если своей фигурой я был в целом доволен, за исключением худобы (меня даже приглашали в балетную школу при ГАБТ – это было, правда, лет двадцать пять назад), то лицо мое мне никогда не нравилось. Я любил только очень красивые лица, а мое таким не было. Оно было миловидным в юные годы и одухотворенным в зрелые, так, во всяком случае, находили мои друзья. Я же сам себя видел уродом и всегда желал лишь одного – быть ослепительно красивым. Природа в неизбывной мудрости своей распорядилась иначе – вот что значит, бодливой корове бог рог не дает. Слепок не годился и я, избрав другой материал, более тонкий в работе, чем гипс, сотворил кукле лицо, красотой превосходящее моего экс-друга Сережку Малышева и немногим не дотягивавшего до юноши с рекламы «L ’ adieu aux armes» {17}( les parfums pour homme ; france ) – с трагическими глазами, в шлемаке с розами и пузырем одеколона в форме лимонки. Глаза делать было опасно. Я не хотел, чтобы у куклы был пугающий прямой взгляд, и попросил друга, Петю Полянского, художника, прорезать в маске глаза навроде как у будды, словно моя тварь сидит погруженная в состояние трансцендентальной медитации. Петя прорезал узкие восточные глаза, которые я потом, уже дома, доковырял до европейских, как у “Прощай оружия”.

Фигуру в целом я выкрасил в кобальтовых тонах, чтобы она не вполне имела сходство с манекеном, но, раскрашивая, я старался соблюдать анатомические нюансы – на ногах я нарисовал ультрамарином волосы, обозначил на торсе соски и пупок. Ниже пупа я задумался. Казалось, в избранной мной эстетике, необходимо было воспроизвести и детородные органы, но тут меня взяло стеснение. Я не мог помыслить себя снимающим гипсовый слепок с этой подробности своего организма (не говоря о технических сложностях), тем паче казалось мне безобразным ваять его вручную, потея от сладострастия. Я рассудил, что моему гипсовому чаду не к чему писать и размножаться, если его главная задача – сидеть подле моей кровати для радости глаза. Волосы и пупок нужны были для красоты, но срамной уд? Это-то на что? – думал я, ханжески поджимая губы. Затем вслед я одел гипсового юношу в свои вещи – джинсы, любимую рубаху, в белые носки, я отдал ему почти новые кроссовки, так что он окончательно сблизился со мной во внешнем облике.

Я назвал его Юджин. Имя появилось как-то само собой, без связи с образом, а просто за необычность для русского слуха.

Юджин сидел в кресле в непринужденной позе, склонив голову к плечу, в грустной задумчивости. Крашеная солома обрамляла синеву его лица крупными локонами. Я мог долгими часами сидеть против него и как зачарованный смотреть на то, как он раскинул свои длинные, молодые ноги, на всю его ладную фигуру, которой я, кажется, завидовал, забывая, что это моя фигура. В нем было пять шарниров, и иногда я менял ему позу, чтобы вновь поразиться необычности этого создания в моем доме.

Появление скульптуры было воспринято, как и надо предполагать, неоднозначно. Соседка тетя Ира возмущенно спрашивала у матери, почему Арсений не изваял красивую девушку с высокой грудью. Мать переадресовала вопрос мне – я не нашелся. Как-то наш дом визитировала дама-экстрасенс, соискатель ученой степени доктора психологических наук. Та с ходу определила, что у меня рассеянный гастрит, что я астенический невротик, судя по положению кровати. Перед Юджином она остановилась в оторопи и нескоро произнесла: “Не понятно. Но лучше это убрать”.

Мой друг Муля любил Юджина не меньше моего. Придя ко мне, печальный и праздный, тогда еще не очень пьющий, он садился вместе со мной напротив фигуры и разглядывал гипсового юношу сосредоточенно и с робостью. Надо заметить, что консервативному Муле редко кто нравился с первого взгляда, пожалуй, до Юджина – никто. Забавнее всего расспрашивал про Юджина Петя Полянский.

– Скажи, а на ночь ты его раздеваешь? – спрашивал мой друг.

– Нет, – отвечал я, – а зачем?

– То есть ты не кладешь его в постель?

– Нет... – тянул я раздумчиво. Мне в самом деле это не приходило в голову.

– А почему? – серьезно спрашивал Петя. Кажется, он правда недоумевал. Я некоторое время думал сам (наши беседы с Петей были долгими и немногословными) потом отвечал просто:

– Понимаешь, у него коленки не гнутся. И потом, гипс-то хрупкий...

– А, – понимающе кивал Петя, – тогда не надо.

Прочие к Юджину отнеслись с почтительной настороженностью – в его присутствии, бывало, стеснялись говорить, понижали голос. Его любили разглядывать, но избегали к нему прикасаться.

Оля Рыбчинская, девушка, которая с студенчестве была напрасно влюблена в меня, прослышав про Юджина позвонила осененная: “Я не думала, что ты так одинок”. Кроме нее никто не догадался – а ведь в те месяцы я был готов выть от одиночества. Я испил ту меру отчаянья, которая была мне по силам в двадцать четыре года. Конечно, сейчас я рассматриваю такие количества как суточную порцию, но тогда, на излете моей печальной юности, мне было многовато. Появление этого пустого в буквальном смысле болвана спасало меня от тоски. Уходя на работу, я прощался с ним, возвращаясь, я первым делом шел к нему. Я мог быть уверенным, что он дожидается меня, что он никуда не денется, как исчезают существа живые и переменчивые. Это была совершеннейшая копия меня – опять-таки в высшей степени буквальности, в нем даже была частица моей крови (я порезался, снимая неостывший гипс при помощи ланцета). Он был красив и грустен, и я мог сливать избытки сострадания, в ту пору никем не востребованного, пытаясь заглянуть в прорезанные, как у будды, пустые глаза.

Дружба с собственным слепком протянулась около пяти месяцев – ровно до поры, как я встретился с Мариной и Ободовской, и началась новая пора моей жизни. Некоторое охлаждение к Юджину тотчас сказалось на его внешности, он как-то потускнел и запылился, кроме того, его обобществили кошки и теперь украдкой точили когти о его колени.

– Слушай, по-моему, у Юджина сифилис, – без обиняков сообщила мать, – от него то и дело что-нибудь отваливается.

Мне захотелось ей тотчас надерзить, но я сдержал себя и сухо отвечал, что в скором времени займусь починкой. Однако досуг заставлял себя ждать и я с прежним легкомыслием продолжал предпочитать Юджину Марину и Ободовскую. Кисти рук у мальчика рассыпались, кто-то из племянников отдавил ему ногу. Он, сиротливый и заброшенный, сидел, неестественно перегнув шейный шарнир, и косился в пол. В редкие встречи, когда я приезжал к маме с Арбата, я поправлял ему осанку, смахивал пыль, но все равно Юджин продолжал отцветать. Последний месяц мать, воспользовавшись моим отсутствием, перетащила его на балкон, на губительный для гипса влажный воздух. Я осудил ее, но вернуть гипсового друга на прежнее его место опять же не потрудился.

Не в первый день объявленного Дане моратория я обратил внимание, что не вижу Юджина. Как только я понял, что его нет, я, сам себе неожиданно, вдруг проникся таким живым, не наигранным отчаянием, что слезы брызнули у меня из глаз. Я кинулся к матери, я кричал на нее в исступлении, как последний раз лет, наверное, лет в четырнадцать. Я даже не знал, что сказать, а оттого только бил кулаками по стене, топал ногами, наконец, совершенно зареванный, как подросток, едва одевшись выбежал на улицу и там гулял часа четыре, пока, обратившись к доступной мне доле здравого смысла, не рассудил, что особенного ничего не произошло, мол, видать, игрушка отжила свой век и такова, стало быть, ее судьба.

Но что за бесы сидели в гипсовой кукле? Какую часть себя я приговорил быть заключенной в этом магическом предмете? И что сулило мне освобождение чар рукой моей жизнелюбивой, совершенно не мистической матери? Кто мне мог ответить на эти вопросы, кроме времени?

26 мая 1814 г.

С удовольствием замечаю, что я еще подвержен порывам сильной впечатлительности. Я только что вернулся из Французской оперы, где слушал “Севильского цирюльника”. По соседству со мной сидел молодой русский офицер, адъютант генерала Ваиссикова или Воейкова, что-то в этом роде. Мой сосед, молодой офицер, был столь обаятелен, что если б я был женщиной, то он внушил бы мне совершенно стихийную страсть – любовь Гермионы к Оресту. В его присутствии я чувствовал какую-то робость, во мне зарождались волнующие чувства. Я не осмеливался глядеть на него прямо, а наблюдал его украдкой. Я чувствовал, что если б я был женщиной, я последовал бы за ним до края мира. Какая огромная разница между французами, бывшими в театре и моим офицером! До какой степени все в нем исполнено простоты, суровости и в то же время нежности! Какой французский офицер может выдержать сравнение с тем русским, который был моим соседом! Какая естественность и в то же время какая величавая простота характера! Если бы женщина внушила мне такие чувства и впечатления, я мог бы целую ночь провести в поисках ее жилища.

Я думаю, что неверность моей участи, случайность моей скитальческой судьбы увеличивают мою чувствительность и делают меня легко ранимым.

Ф. Стендаль

Париж, остров св. Людовика.

1997.

notes

1

Богема (фр.).

2

Кто отправляется на охоту, теряет своё место (фр. пословица).

3

Плохая, – здесь: дурного тона (фр.).

4

Карьера св. Франциска Ассизского как Отца Церкви началась с ремонта храма.

5

«Книга песен» – поэтический сборник Г. Гейне.

6

Умному достаточно (лат.).

7

В заупокойном культе Древнего Египта – отделяемая часть души, в облике сокола с человеческим лицом. В посмертном существовании соединялась с богом солнца Ра (Ре-Харахти).

8

Из глубин (лат.). – Начало покаянного псалма (Пс., 130:1).

9

Место любовной ловитвы в центре Москвы.

10

Это оказалось неправдой.

11

– Почему? – …

– Потому что, я думаю, это вздор. О чем говорить, если не о чем говорить?

– У вас хорошее произношение. Вы были в Германии?

– Нет, – …, – я прирожденный талант. (Нем.)

12

Очень, очень привлекательный! (Англ.)

13

Нет сомнения, в основе романтической дружбы лежит половое чувство, остающееся непроговорённым персонажами. Мы не первые обращаем внимание, что паре любовников в романтической литературе всегда сопутсвуют пара трепетно любящих друг друга друзей – что у Гельдерина что у Жан-Поля, даже у Гёте, в жизни бывшего противником избыточно пылкой дружбы. Вряд ли кто-то станет отрицать, что дружеская привязанность в литературе немецкого романтизма зачастую приобретает оттенок двусмысленности, но так же согласимся, что она никогда не переходит в план однозначности. Мало того: и автор и персонажи, по всему вероятию, были бы изумлены и шокированы, узнав, что отравленной фрейдизмом будущее угадает в их чувствах, по их мысли целомудренных и возвышенных, проявление подавляемой половой воли (нем.).

14

“Может быть, именно отсутствие демаркационной линии между чувством дружеским и любовным обрекает героев на разлуку. Романтическая индивидуальность жаждет жить на пике чувства. Момент экстатического упоения дружбой не может быть вечным: либо в дружбе угадывается проявление чувства более нежного, либо она угасает сама собой силой естественного развития обыденной жизни. Общественная мораль восстает против первого, этика романтического чувства против второго, и, таким образом, романтические друзья оказываются обречены разлуке. Расстаться на пике чувства, значит сохранить его в вечности”. (Нем.)

15

В стародавние времена некая Марфа переходила неглубокую под Можайском реку Москву и чрезмерно задрала юбку. Тут односельчане опознали в ней гермафродита – позор как для женского пола, так и для мужского. Эта история и определила топонимику.

16

До меня об этом писал Э.М. Форстер, но кто сейчас читает Форстера?

17

“Прощай, оружие!” (франц.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю