355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 27)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Нет, я серьезно говорю – глава будет преотвратная. Порядочный читатель не выдержал бы и пяти минут. И главное – вот совершенно не о чем. Ну, все равно, читай.

Так я положил в своей душе, что Даня Стрельников становится приоритетом моей жизни, как говорила этика – навсегда, как говорила психология – до поры. Это означало, что я готов был выстрелами ввести Даню в свое общество, затем чтобы взаимно поразить и нового друга и старинных приятелей. К моему удивлению, Даню приняли равнодушно. Я ждал, что друзья либо исполнятся к нему любовью, либо ревнивой ненавистью. Не случилось ни того ни другого, и мне это было досадно. Из всех, кому Даня был представлен, он задел, пожалуй, только Марину и вот как я это выяснил. Если помнишь, дражайшая Молли с первой встречи, с первого взгляда на Даню сообщила, что никакого для нее интереса он не являет. Даня, ей вперекор, поговорив однажды с Мариной, приветливо светской и только, вынес убеждение, что между ними пробежала какая-то искра, как – намекнул он на сокровенную тайну своей души – это уже бывало в его жизни с женами друзей. Пламени из этой искры он опасался, впрочем, напрасно. Между другом и женой установились ровные отношения, и я был единственным связующим пунктом их разговоров.

Однако же, как свидетельствует случай, Марина с первых дней была склонна к каким-то безнравственным подозрениям на наш счет. Помню, однажды она вернулась домой раньше обычного – я еще не успел прибраться. Я приветствовал ее с обычной радостью, остатки которой сохранил от только что ушедшего Дани. Марина имела какой-то план на свободные часы, тотчас пошла переодеваться в комнату и там затихла. Войдя, я застал ее напряженно глядящей в окно, развернутой ко мне безучастной и трагической спиной. Почуяв неладное, я обнял ее за плечи и прижал к себе – она продолжала глядеть в окно. “Молли, голубушка, что случилось, ну, что такое?” – засюсюкал я во внутреннем напряжении. С давних пор я все время чувствовал себя перед ней виноватым и, не зная, в чем укорить себя, тем не менее был готов к любым попрекам. “Арсений... – ей затруднительно было сказать свою мысль, настолько горькой она казалась ей, – что... это?..” Она показала на пол, где со вчера валялся надорванный пакетик от презерватива. “Это? – поразился я, – это мы вчера с тобой веселились”. “Нет, – сказала она, – вчера... не было...” Я припомнил, что ведь и правда не было, и пакетик валяется с позавчера. Мы с Мариной были не самые чистюльки. Я понимал, что сказать сейчас правду было все равно что соврать, тем паче, что у меня есть пренеобыкновеннейшая манера говорить правду лживо и правдиво лгать. Мысли мои засуетились, и я находчиво придумал дивную легенду. “Дорогая, – сказал я ей, уже плачущей неприкрыто, – мне и сказать-то тебе не знаю как, ты смеяться будешь”. “Похоже, что я буду смеяться?” – на это было совсем не похоже, но я улыбнулся вопреки и сказал: “Тут такое детство, но ты меня понять должна. Понимаешь, я же тоже мужик, знаешь, такое иногда кобелячество прет... особенно в разговорах. Ты же знаешь, ко мне студенты что ни день приходят”. “Знаю”, – сказала она, и глаза ее наполнились новыми слезами. “Так вот мне хочется, чтобы они видели, что у нас все с тобой о’кей... Я, понимаешь, поэтому всякий день на пол подкидываю такой пакетик, или даже два...” Вообще-то, это так похоже на мужиков (я же Тебе говорил, у них у всех треугольник в кармане), что Марина вмиг высохла слезами и резко меня обняла. “А я подумала... я даже говорить тебе не буду...” – засмеялась она и принялась одеваться. На моей памяти это был, быть может, самый быстрый переход от слез к радости.

А при всем при том, хотя по внешней линии наши отношения с Мариной вернулись в самый радужный период, Марина не заняла в моем сердце места большего по сравнению с прежним. Как ни смешно покажется, мысль моя более концентрировалась на причудливом и забавном романе со студентом, “недоласканным ребенком”, папочкой которого я порывистой легкостью вообразил себя.

Тем интереснее мне сейчас нюанс, подтверждающий мое неизменно, как и раньше, равнодушие к Марине. Зодиакальный рак, Марина родилась в июне, где-то под конец. Тут еще в меня не за что камень кидать – я с трудом запоминаю даты рождений и поздравлять друзей не умею. Все это знают, так что, во всяком случае, привыкли. Точно так я не помнил день рождения Чючи, и Зухры, и Браверман. Но вот что странно – я не помню , был ли я на дне рождения Марины в то лето. Мне нет ничего проще узнать, немедленно связавшись с Варечкой или Ободовской, но я хочу подоле остаться в воспоминании о том удивительном, необычайном равнодушии, с каким я отнесся к празднику, где собрались мои друзья, где и я, по всему судя, непременно должен был быть. Так вот я не помню . Тому напротив, я с отчетливостью могу воссоздать следующий день, когда мы со Стрельниковым поехали в какие-то замосковские края покупать ему ботинки из лосиной кожи – вызывающе блестящие и, как выяснилось в скором времени, хрупкие и негодные.

Возвращаясь на Арбат, уже с пивом, мы, конечно, столкнулись с веселой ватагой Марининых гостей, да и самой Мариной – все шли к Мамихиной мыться – наше РЭУ отключило воду, и только у Мамихиной из всех ближайших знакомых Смоленки можно было привести себя в благоприличный вид. Я был раздираем противоречивыми стремлениями скрыться немедленно, утаив Дашу от чужих, и, как мне казалось, докучно завистливых глаз, с другой же стороны, не оставляющее меня влечение к хвастовству и гордость моим студентом понуждали меня открыто приблизиться и обменяться приветствиями. Даня насуплено встал в стороне, видимо недовольный встречей. Я уже замечал не в первый раз, что Даня мрачнел при виде моих друзей. “Обычная мужская ревность”, – вспомнилось мне, и я вновь самомнительно надулся.

– А мы идем пить пиво со студентом Стрельниковым, – сказал я всем.

– А мы идем мыться, – сказали все.

– Добрый день, – сказал Даня, не переменяя выражения.

– Здравствуйте, – сказали все, помахивая кульком с мочалками.

– А можно я пойду с вами? – спросил негаданно Скорняков, мой друг, доцент. Мне захотелось думать, что это он из-за Дани, тем паче, что я все никак не мог Даню показать. К тому же, когда Даня хмурился, лицо у него было не такое красивое, а мне хотелось, чтобы Скорняков понял, о чем я говорю – всякий мой рассказ о Даниной наружности длился не менее четверти часа и изобиловал превосходными степенями сравнения.

На мой взгляд, у Скорнякова вовсе не было вкуса на человеческую красоту, во всяком случае его Наташа Звенигородская, на мои непредвзятые глаза, попросту жирная старая корова, и мне кажется, что все несчастья Скорнякова (коих немало) проистекают из того, что я никак не грохну его маму и его возлюбленную – двух первейших сук в последней степени. Ах, прошу прощения, я же обещался не писать о Скорнякове. Впрочем, мучительная коллизия его жизни достаточно красноречиво отражена в прославленном стихотворении “Четвертый раз я был в Петрополе”.

От всего того, что Скорняков писал в “Петрополе” он, как я уже упоминал, лечился голоданиями – от своего кишечника, который, как считал китаец, развился на почве несчастной любви, или от своего эротического невроза, который дама-экстрасенс рассматривала как результат кишечного нездоровья. Так или иначе, скорняковские не плясали, жизнь его была ужасна, как, впрочем, задолго до нашего знакомства, да и в дальнейшем по всей жизни. Мы пошли на “Кружок”, и меня крючило от несварения компании: Скорняков никак не мог заговорить путно с Даней, Даня же был отвратительно безучастен к доценту, я бы даже сказал, невежлив. Впоследствии он признался, что Скорняков ему с первого взгляда не понравился, но почему – обосновать отказался.

Из отчета Сергея Скорнякова

Друг мой Арсений! Ты просишь меня поделиться впечатлениями о мальчике Дане. Что ж, изволь, поделюсь. Правда, должен сразу тебе сказать, что напишу мало, а кроме того – бледно и жидко, ибо тебе ли не знать, как вяло мое прозаическое перо.

Увидел я его первый раз, если мне не изменяет память, в июне прошлого года. Депрессия моя, о которой я тогда еще не знал, что она депрессия, была в самом разгаре. Накануне я провел ночь не дома. Это было – возможно, повторяю, что я ошибаюсь – после Марининого дня рождения на Арбате, откуда, быстренько напившись, я ускользнул пораньше, чтобы в свое пьяное удовольствие прогуляться по аду московских ночных садиков. И я нашел там то, чего совсем не желало мое чистое сердце, но чего с фантастическим упорством требовала моя болезнь, то есть депрессия, клокотавшая в голове и желудке и привычно жаждавшая жарких чувственных наслаждений (или как еще помягче назвать этот ее гадостный эротический присвист?). После этой самой ночи, где-то к полудню, не зная, куда девать себя, я опять вернулся к Марине, якобы за забытым у нее зонтиком, и часа два-три предавался беседам с ее милыми подружками – Варечкой, Ободовской, а кто был еще – не помню, бурно обсуждавшими события праздничного вечера. Потом я расстался с ними и по дороге к метро встретил вас с Даней. Ты представил нас друг другу и предложил посидеть немного в пушкинском скверике – попить пивка. Я нехотя согласился. Согласился потому, что совершенно не желал оставаться наедине с собственными мыслями, евшими меня поедом за мое ночное беспутство, а нехотя, потому что внутренности мои чувствовали себя прескверно, и мне было совсем не до разговоров и тем более не до пива. Даня, помнится, был в роскошном черном костюме и черных модных, кажется, в тот же день купленных ботинках. Прежде ты мне говорил о его необыкновенной красоте, но я увидел только очень чистое и очень детское, хотя в то же время как-то особенно по-юношески серьезное лицо: точно он все время старался придать своим детским чертам выражение взрослости. В общем, мальчик как мальчик. Да, красивый. Но и ничего из ряда вон выходящего. Впрочем, ты знаешь, что я тут не судья. Разумеется, я вновь пожаловался на мой разыгравшийся проктосигмаидит. Даня сказал, что он тоже с шести лет страдает какой-то желудочно-кишечной болезнью и тут же выдал ее длинное и заковыристое название. А я подумал: да, знает он, что значит страдать кишечником – вон как пиво хлещет!

Совсем неожиданно перед нами возникли две бабочки, наши общие институтские знакомые: Юля Верховская, великолепная, как махаон, высокая и на удивленье гармонично покачивающаяся при ходьбе, с ярко накрашенными губами и взбитыми в нечто необыкновенное волосами, и бабочка попроще – Наташа Кораблева, накрашенная не так ярко и с волосами тоже взбитыми, но без особых затей. Рядом с Юлей махаоном она в своей зеленой блузочке походила на бесхитростную капустницу. Девушки посидели с нами. Даня величественно молчал. Ты, друг мой, нес, как обычно, какую-то изумительную околесицу, а я, разыгрывая из себя вежливого доцента, расспрашивал Юлю и Наташу об их научных планах. Довольно скоро они встали и, любезно раскланявшись, отправились в универсам, собственно, и бывший целью их прогулки. Вскорости и я распрощался с вами.

Такова была моя первая встреча с Даней.

(Автор продолжает)Возлюбленный Брат мой! Да прокляты все биографические романы! Что ненавистнее может быть словотворцу влачится колеей собственной жизни? Счастливые годы, прежние привязанности, горячо любимые люди, вокруг которых, казалось, крутится весь этот бестолковый мир, на закате дней видятся бессмысленным хламом, побрякушками памяти, которые словно назло утяжеляют язык, веригами свисают, не давая сказать то единственное, что и говорить напрасно: “Жизнь моя была пуста, сокровища, коими я льстил себя обладающим, были тлен, друзья мои были лишь попутчики в этой жизни, а все мои любви, каждая из которых, казалось, превосходила силой чувства предыдущую, на удалении смотрятся лишь однообразными химерами, между собой неразличными”. Взявшись писать о себе, тем не менее, становишься многословен, припоминаешь, а за забвением и придумываешь события и обстоятельства, чтобы создать, наконец, нечто громоздкое и неуклюжее, докучное в чтении – не только что друзьям, но и самому себе не приносящее радости. Я вот, помню, смотрел какой-то фильм про Генри Миллера – фильм обещал быть приличным, я даже до поры получал от него известное удовольствие. Но по ходу дела жизнь писателя наполнилась легионами серых, пустых, никчемных людишек, расцветить которых оказались бессильны все краски Голливуда. Желая рассказать правдиво о Миллере, обойти их было никак невозможно, но знакомиться с ними, со всей этой бестолковой чередой куртизанок, наркоманов, жен, критиков и собутыльников было угнетательно тошно. Что могло бы быть прекраснее, чем написать второго “Вертера”? Где Гете мог быть так правдив и точен, не погрешив против правды, в без малого сотне страниц рассказать о себе все то, только то главное, что мы хотели бы знать о нем? Но милый мой, ему было двадцать три года! Возьми его зрелую автобиографию “Моя жизнь...”, и Ты с отвращением узришь кавалькаду каких-то завшивелых мелкотравчатых писателей, родственников, прекрасных дам – о мука! Но что же делать, коли все это было? Хочется передавить воспоминания, как клопов, чтобы они не мешали творить. Ведь, не будь так цепка память, все, чем я мучаю Тебя уже триста страниц, можно было бы выразить в листке прекрасной поэзии. Я же выволакиваю труху воспоминаний в надежде рассказать все, что сам о себе знаю, хотя скорее предпочел бы не знать этого о себе вовсе.

Да, у меня есть друг Наташа Кораблева, девица – как судит о ней общество последние годы – с прескверным, типическим для старых дев норовом. К чему этот персонаж в моей книге? Зачем мне тащить ее, ей же на позор, в мою книжку, когда Даня (как Ты уже догадался, он будет в фокусе принципиального авторского внимания) изволил едва заметить ее. А она, моя подруга, уж будь уверен, не помнит о нем и вовсе, благо я не напоминаю. И немало я положил усердия заставить ее написать отчет о тех редких встречах, что судьба сулила ей с моим студентом. Зачем она? Зачем это все? Не проще ли, как нетерпеливому читателю со скучной книгой, пролистнув середину, узнать загодя, чем там кончится, минуя протяженные и неглубокие философические рассуждения, натужное остроумие, слезливые сцены взаимных объяснений? Ну, что Ты об этом думаешь?

Книга не удалась, я это вижу отчетливо ясно. Книга не удалась и при том она не кончена, так что надеяться на лучшее не приходится. Мне уже не удастся ни побороть лохматый стиль, ни придумать генеральную идею, а хуже того будет с композицией – все расползается, распадается на несчетное множество бессвязных фрагментов. Может, иные образцы текста забавны, но нельзя же путать исследование жизни с книгой гороскопов, где всякому интересно читать про себя, и не то что скучно – а ни к чему интересоваться прочими.Так что я махнул рукой на свое писательство и безответственно, в графоманских традициях буду писать как бог на душу положит. Авось да выйдет. Так что, мои угрозы сбываются, я пишу про Наташу Кораблеву, – что тебе будет читать скучно, а мне, в оправдание скажу, скучно писать. Но что же делать? Закон жанра. Роман-биография.

Я с точностью до дня могу назвать, когда я познакомился с ней. В моем романе не так много дат и все они нелепы. Беспамятство на даты вещь для меня обычная. Так, все события мировой истории отсчитываются от рождения и смерти Генриха фон Клейста – почему-то именно эти две цифры я запомнил и далее, прибавляя либо отнимая от них положенные сроки, обнаруживал искомый год. Также и здесь – точно могу сказать, что познакомились мы в 1986 году у доцента Багдасаровой – старой курвы с кафедры педагогики. Доцент Багдасарова кормилась симпатиями молодых для поддержания уходящей репутации интересной женщины. Она была приветлива, мила, дружелюбна, сердечна и лжива в последней степени. По молодости мы не угадывали этого и, в общем-то, общаться с ней действительно приятно, если полагать в ней то, чем она хочет казаться. Наталья была со своей подругой Юлей Мейлахс – толстой еврейской девушкой в манере Браверман. Обе вернулись только что из диалектологической экспедиции и рассказывали о ней умно и остроумно, чем меня сразу же очаровали. Мы стали созваниваться ежевечерне – странно сейчас помнить, что весь вечер проходил у меня в разговорах с друзьями – сейчас уж всё не то.

Я никак не мог поделить мои симпатии между Наташей и Мейлахс, благо наши отношения протекали вне ревности и мы любили друг друга всей силой молодой дружбы. Однако года четыре спустя Мейлахс порвала со своим возлюбленным Юрой, потому что он был русский и не хотел ехать в Израиль, и, с невысохшими слезами на миндалевидных очах, вышла замуж за Диму Мейлаха, существо пустое и бездушное, отличное от неодушевленных предметов только тем, что при склонении его фамилии совпадали именительный и винительный падеж. Вскоре затем она, ее малоодушевленный муж, девери и свекровь уехали в Израиль, откуда Юля прислала с десяток живых и оптимистических писем. Письма ее представляли собой длинный список товаров, приобретенных в дешевых, только ей известных лавках Иерусалима. Кроме того, матримониальная Мейлахс не забывала сообщать о крепнущей силе любви к мужу и дружбы к свойственникам. Потом она, отличница по настроению мысли (неисцелимая умственная болезнь) стала ортодоксальной иудейкой и переписка наша сама собой завяла.

С отъездом подруги Наташа впала в депрессию. Мы были молоды и слово “депрессия” было в новинку. Это сейчас приходится подбирать свежие слова, чтобы обозначить силу душевного сокрушения. Тогда же термин “депрессия” был в ходу и во всем удовлетворял бытующему словоупотреблению. Это была первая кораблевская депрессия, и все с нетерпением ждали ее окончания. Кто же знал, что за первой депрессией последует вторая, за второй третья, и так будет тянуться вплоть до девятого вала, не оставившего по себе ничего от прежней Натальи.

Она происходила, что называется, “из хорошей семьи”. Хорошая семья – ее бабка, Раиса Давыдовна, Елена Давыдовна – мать, и собака, которую я забыл, как звали и сейчас, воспользовавшись правом романиста на творчество, обзову Рексом – заведомо неверно. Раиса Давыдовна была старушка-солнышко. Она была маленькая и очень круглая. Она считалась лучшим терапевтом района, несмотря на то, что чуть не уморила пациентку, страдавшую сифилисом. Когда старуху спросили, почему она поставила диагноз и назначила лечение совершенно обратные действительности, бабка беспечно ответила: “Да я лекцию по сифилису прогуляла”. Прочие лекции бабка посещала исправно и была в самом деле заметна на неброском фоне районной терапии. За ней водилось много смешного. Несогласие с местными властями она фиксировала в “онанимках” – непременно подписанных ее рукой. Свою подругу, старшую годами, она решила было напугать, раздевшись донага – а сама была в летах почтенных. Когда ей сообщили, что в ее отделе лишняя штатная единица, бабка выхватила из сумочки весьма правдоподобный пистолет и, страшно вращая очами, вскричала, что немедленно пристрелит ее как собаку. Она любила розыгрыши. Мне посчастливилось быть на дне ее рождения и повстречаться со светилами отечественной медицины. Кроме прочих ее поздравили телеграфом мэр города, министр здравоохранения и президент. Я, впрочем, не единственный, воспринимал все по номиналу, пока не пришло поздравление от Авиценны. Досуг она теряла в кроссвордах и пасьянсах – в пасьянсах она подглядывала в карты, в кроссвордах дорисовывала недостающие и заштриховывала лишние клетки.

Ее дочь – мать Натальи, Елена Давыдовна, тоже была низенькая и толстая женщина. Нрава она была кроткого, боязливого при обширном и просвещенном уме. Муж ее был с.н.с. какого-то НИИ – старый козел в бегах. Покинутая им в молодые годы, Елена Давыдовна, человек хотя и общительный, но одинокий, вознамерилась воспитать дочь подругой оставшейся жизни. “Она не покинет меня никогда, никогда, – думала Елена Давыдовна, – я воспитаю ее не такой как все. Моя дочь будет добра, не сребролюбива, честна и чиста, она будет такой, как я, благо Рафаэль забыл о нас”. Она взялась за дело с мастерством отличника Народного образования.

Наташа выучилась английскому, оделась в добротные серые кофточки и сызмальства усвоила, что мужчины в большинстве своем подонки, как Рафаэль, кроме, конечно, дедушки и Рекса. Сначала похоронили дедушку, затем, много пережив хозяина, умер Рекс. С той поры мужчины перевелись в доме Кораблевых. Бабушка раскладывала гранпасьянсы, мама приватно наставляла школьников в английском за стеснительную трешку, Наташа учила филологию. В дальнем ящике ее стола хранились письма юноши, который было прикинулся Рексом и дедушкой, но на поверку оказался Рафаэлем. Теперь она, рыженькая, кудрявая, брала курс лекций у профессора Шайтанова. Тот был молод, для профессора даже юн, он острил в духе Вильде и сам же смеялся, показывая собственные зубы. На факультете Шайтанова опасались за уж слишком непритворную научную деятельность. Это был воплощенный дедушка, это был вочеловеченный Рекс, но он был женат вторым браком на Ольге Владиславовне, и Наташа кормила его капустным пирогом. С ней вместе на лекции ходил Миша Кучуков, подающий надежды студент, в котором Шайтанов провидел опору старости. Наружно Миша вроде бы напомнил Наташе эталонного мужчину, но оказался черным развратником, бабником – негде чекан ставить. Кроме того, Миша не знал, что такое любовь, верил в реализм похоти и рыжими кудряшками не возбуждался. А между тем годы шли.

Однажды у нее, правда, появился настоящий молодой человек – студент из МГУ, из моих приятелей. Он дарил цветы, звонил ей задумчивым голосом, представил ее своей маме, которую по случайному совпадению тоже звали Еленой Давыдовной. Еще они, взявшись за ручки, ходили в киноцентр на классику мирового кино. Возвращаясь с очередного Антониони, он, увидев словно бы вновь Наташино белое платьице, белые прюнелевые туфельки – она была так хороша! – сказал ей:

– Извини меня, Наташа, но я очень хочу дать тебе в морду.

Вмазал ей в харю и сбежал. Она рассказывала эту историю, распираемая хохотом.

Она окончила университет, поступила в аспирантуру. Все ее упования были связаны с английскими метафизиками XVII века. Но и здесь радость не дожидалась ее. На кафедру ее не взяли.

– Как ваша фамилия? – спрашивал профессор Янбулатов, мой патрон.

– Кораблева, – отвечала Наташа, склонив кудри.

– Хорошая фамилия, – кивал патрон. – А как ваше имя?

– Наталья, – говорила она дрожа, чувствуя недоброе, но еще не зная, откуда оно грянет.

– Хорошая фамилия. А отчество? – спросил Янбулатов, известный антисемит.

– Рафаэлевна, – сказала Наташа и расплакалась.

«Не плачь девочка, – утешала ее мать, прижав к круглому телу, – таково наше национальное счастье”. К защите Наташа доползала силами, которых сама в себе не прозревала. Шайтанов ослабил повода научного руководства, последние параграфы диссертации дописывал Миша Кучуков. Члены Ученого совета поздравили Наташу с успешным окончанием работы, перепились на банкете, наиболее древние и почтенные описались и призывали вернуть старый режим. Последним тостом Кучуков предложил выпить “за Наташу – девушку”, за ее добродетель и небывалую в наш век скромность. Наташа сухо ответила, что в ее годы девичество уже не является предметом гордости.

А годы уходили. Наташа плакала и писала биобиблиографический словарь зарубежных авторов.

Об эту пору в жизни ее уже были и Марина, и Ободовская, и Варечка. Первоначально воспринятая негативно (“Я старых дев по роже вижу”, – зловеще рычала пьяная Варя), впоследствии Наташа вписалась в компанию на равных правах, внеся пай своего остроумия. Качаловские женщины подбили ее на измену, и Наташа, попрощавшись с книгами, пошла работать в компанию “Эрик Свенсен” секретарем. Бабушка разложила на счастье “Косынку” – пасьянс не раскрылся.

Наташин начальник, иранец, делал ей недвусмысленные авансы, которых она уже, увы, не замечала. В ней как в работнике отдел заискивал – она ухитрилась настолько запутать дела, что если бы вдруг ей пришла мысль уволиться, беда открылась бы и отдел расформировали.

– Доченька, для того ли я тебя воспитывала? – спрашивала Елена Давыдовна со слезами. – Затем ли ты учила английских метафизиков?

– Ты мне всю жизнь испортила!.. – ревела Наталья, – ты всегда покупаешь мне школьные пальто, ты мне вяжешь кофточки... а я... я... Я женщина-вамп!

Женщина-вамп влюбилась в Скорнякова. А что прикажешь делать? Сердце ее было не занято, а Скорняков, увы, вылитый дедушка. И потом, Наташа научилась выпивать. Она весьма похорошела. Ее наружность, модная полтысячелетия назад, заставляла оборачиваться любителей Кранаха. Увы, Скорняков был не поклонник Кранаха, он чах безнадежно по Наташе Звенигородской, жирной корове и визгливому театроведу. А перед тем он также чах по Лене Мелиховой, а прежде того по Стелле Мануковой. И все это были любви обреченные так же, как были обречены все любви Наташи Кораблевой.

Наташа Кораблева таращилась на Даню восторженно и нежно. С некоторых пор, когда Варечка научила Наташу пить, та, уверенная в собственной интимофобии, стала влюбляться во всех близлежащих мужчин. Стоит дурехе пропустить рюмочку (а она пристрастилась), как глаза ее начинают лихорадочно блестеть, она лезет обниматься, закидывает ноги мужикам на колени, хохочет что-то всё... Сегодня она, видать, опять была под мухой – ей много не надо, глоточек алкогольного коктейля всегда действует исправно, и воззрилась на Даню с обожанием. Но с еще большим обожанием она смотрела на Скорнякова... Бедные мои, бедные...

Однажды Чючя мне сказала: “Твоя компания напоминает продавцов ваучеров...” Ты помнишь, что-то там с государством было, оно поделило закрома Родины между населением и каждому выдало по десятирублевой ценной бумаге. На эти “ваучеры” обыватели возлагали большие надежды и тотчас занялись биржевой спекуляцией. Так вот Чючя сказала: “Стоят двое в метро друг подле друга, у одного написано “куплю ваучер” у другого “продам ваучер” и у обоих глаза грустные-грустные”. Ну почему бы старому холостяку Сереже Скорнякову не влюбиться в старую деву Наташу Кораблеву? Общественная фантазия уже давно их повенчала – а толку то?

И отчего, отчего мои друзья так устроены, что выбирают себе возлюбленных из самых немыслимых, самых недоступных, отчего все они любовь видят лишь трагической и бесцельной? Варя любила Тиля, Ободовская – Илюшу, Скорняков – Звенигородскую, Наташа – Скорнякова, Дима Бриллиантов – Вячеславовну, Марина – меня, Степа Николаев – блядей. Отчего никто из них не мог перелюбить сызнова, на принципиально новых основах, с тем чтобы быть счастливу, как счастлив Антон Макарский? Но вся мысль наша столь маниакально поглощена собственной безнадежной страстью, что нам некогда воззриться в будущее, некогда оглянуться назад, хотя годы наши летят, как птицы.

Так что Наташа Кораблева не исключительное явление в нашем круге скорбных рабов Эрота, бывших любовников и будущих одиночек. И как факт типический она заслуживает оказаться в нашей с Тобой книге, хотя Ты совершенно прав – при редакции надо будет вовсе вымарать эту главу. Должна же быть у моего текста опора еще и иная, чем Твое благожелательное терпение?

Как же все не просто. Ну ладно, это я просто занимаю место, чтобы представить первое упоминание о Дане Наташиной руки.

Из отчета Натальи Кораблевой

Впервые я повстречала его в скверике – мы шли с Юлей Верховской и вдруг я услышала вопли:

– Наталья!! Наталья!!

Я вошла в скверик, увидела тебя и Даню Стрельникова – вы сидели и пили пиво. Даня – молчаливый, очень красивый, как мне тогда показалось, молодой человек, который сидел нога на ногу в сползших носках – сидит и сидит, словно бы он всегда в этом скверике и никаких других занятий у него нет. И меня поразили в нем праздность и неторопливость. Я подумала, что все мы как-то направленно идем – вот мы, например, с Юлей Верховской, шли за помадой и лосьонами, а Даня сидит и просто пьет пиво. Я посмотрела на него и подумала – вот и моя молодость миновала, потому что в молодости я тоже сидела в скверике – правда, не Пушкина, а Мандельштама – пива я не пила, я ела мороженое, но сидела совершенно бесцельно – сидела себе и сидела. Но я никогда не была такой красивой. И я подумала, ну вот почему одному дано все – божественная красота, снисходительное внимание преподавателя – ведь наверняка для Дани Арсений такой гуру, учитель жизни, и, наверное, как хорошо иметь такого умного, остроумного преподавателя. Очень важно, чтобы в молодости к тебе относились с повышенным вниманием, оно настолько необходимо юноше. Я позавидовала Дане.

Вот и все.

(Автор продолжает)Наташа Дане не понравилась. Когда я сказал, что она девушка, Даня злобно захохотал, и сказал, что, видимо, поэтому.

Ему не нравились мои друзья.

XX

Не всякая любовь благовременна, а только ощущаемая к достойному любви. Но о сем невозможно приобрести ясного ведения, если во взгляде о сем не будет разобрано само понятие любви. Святитель Григорий Нисский. Точное толкование Екклесиаста Соломонова.

Надо ли говорить, что всякий человек при первичном знакомстве прежде всего поверяется мной на способность любить? Сам будучи болезненно и опасно влюбчив, я распознаю в нескончаемом потоке встречных лиц черты родственные, и при всей противоположности, а в иных случаях несовместимости характеров моих друзей, всех их роднит одно качество, а именно – тайное и бескорыстное, идущее в ущерб жизни служение любви. Я, конечно, не мог воспринять с серьезностью слова Даниила Стрельникова “я должен научиться у вас любить” – они мне польстили, пожалуй, и только, но однако и оставили по себе некоторый шлейф раздумий. Как-то, сидя на Арбате, я взялся рассказывать ему от делать нечего впечатления о князевском курсе, и, привычно называя любимцев, дошел до Маши Куликовой, обладательнице вторых по Воронцовой влюблено-синих глаз. Услышав имя это, Даниил резко воспрянул и в неожиданном запале вскричал: “Маша! Опять Маша! Причем тут Маша?!”, – тем указуя единовременно на два обстоятельства: на потаенную и недавнюю драму сердечного свойства, и на собственную благородную неспособность перевести ее в словесный план. Я деликатно стушевался, но в любопытстве выяснил, что нервическую реакцию студента вызвал не упоминанием конкретного человека, а одним лишь общим именем с предметом его сокровенных помыслов. От него же я получил косвенные указания, что средоточием обманутых надежд стала его однокурсница Маша Леонова. Это была девушка с умными и тонкими чертами, весьма красивая лицом и, как говорили лучшие французы прошлого столетия, не сознавая собственной пошлости, “с прелестями ослепительной белизны”. Столь привлекательная ее наружность, на мои глаза, досадно не подкреплялась умом и образованностью, насколько я мог судить, бывши ее неоднократным экзаменатором. Мало читавшая, хуже того освоившаяся в нарочито темной литературе модернизма, она в обычной для хорошеньких студенток наивности попеременно пыталась воздействовать на меня то чарами пола, то обаянием возраста. Попервоначалу она выдвинула самые сокрушительные орудия дамской артиллерии – она поводила очами, грациозно укладывала одно колено на другое а то, закинув рывком волосы за спинку стула, выставляла глубоко декольтированные “прелести”, долженствовавшие одним видом своим вселить смятение в стане противника. Однако же, вопреки чаяниям, “прелести” были поражены и отступили без потерь, но с позором. К следующему разу грозный стратег явился хихикающей разновидностью наивной институтки, все мои вопросы встречая глуповатым смаргиваньем и смехом. В этот раз волосы ее были заплетены в две косички, “ослепительную белизну” скрыло гороховое платье. Ей пришлось вновь отступить при спущенных штандартах. И только с третьего раза, видимо наущенная своим boy – friend ’ом Мишей Петровским, человеком не лишенным ума и, возможно, драматического таланта, получила искомое свидетельство знания в зачетку. Этот Миша Петровский был ныне царствующим кавалером, заместившим престол Машиной души после недолгой власти Стрельникова. Надо полагать, Миша Петровский пришелся по вкусу властительной даме, так как с самого моего прихода в училище и до самого конца моего контракта, я видел их неизменно вместе. Обычно они, сплетясь пальцами, миловались, даря друг друга взглядами, поцелуями и улыбками, быть может, с некоторым избытком театрализованными. Они не избегали демонстрировать свое счастье даже на лекциях, не гнушаясь присутствием ни влюбленного Дани, ни старого евнуха, любителя нравственности, перу которого принадлежат эти записки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю