412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 29)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)

Пилюли, ноги, позвонки,

Перчатка с трепетной руки,

Платок, помада, пудра, тени,

Осколки сердца, каблуки.

Иные девушки цветами

Взошли в дубравах и садах,

И, умиленные, мы – ах! -

Пустить готовы корни сами

Здесь, где цветут желтофиоли,

И крокусы, и асфодели,

Нимфеи бледные в канале,

В петлице розочка на бале

И маргаритка на панели.

Другие мчат тайгою летней,

копытом давят ягоды морошки,

а прочие из теплой чашки

лакают, жмурясь, языком шершавым,

но это те, кому везло, а есть иные -

они прижали морды шерстяные

к железным прутьям, смотрят отупело

на школьников и на влюбленных,

как те все мимо,

карамель на палке лижут

и обезьяну за резинку тянут

игрушечную.

Но милее

Мне среди девушек одна.

Она, как пряха, у окна

Присела за своим трудом.

Она согбенна за столом,

Она плечо пером ласкает,

Она бумагу пальцем трет,

Она задумалась. Но вот

Взгляд от писаний отрывает,

В окошко смотрит. Перед ней

Живет сугубо без затей

Град Кёнигсберг, его аптека,

Соборы, мэрия и почта,

И с магдалиною порочной

Die Hauptstrasse, и калека,

И караваны, бубенцы,

И минаретов изразцы,

Разноплеменные народы,

Слоны, киты, морские воды,

Хрустальный купол бытия,

Где, сквозь парсеки свет лия,

Коловращенье совершают

Светила, радостью даря

Слепого и поводыря,

Святого, что спасенья чает,

И сластолюбцев, и скопцов,

Детей – их дедов и отцов,

Мужей – их шуринов и братьев,

Девиц, алкавших новых платьев,

Букмекеров и брадобреев,

С большой дороги лиходеев,

Дуэний, панночек, жокеев,

Магометан и иудеев,

Блудниц, распутников, монахов -

И каждому звезда дана.

Среди счастливых есть одна,

Как видно ваша, Даня Стрельников.

Упоенный собственным гением, я остаток дня продолжал мыслить рифмами, много курил, и, прежде чем предъявить творческий продукт его адресату, постремился заручиться одобрением моих конфидентов: старшего научного сотрудника и поэта М. Кучукова, поэта и доцента С. Скорнякова, поэта и журналиста Д. Вербенникова и Мули Бриллиантова, клерка компании АОЗТ “Объединенные кредитные карточки”.

Муля внимал потрясенный.

– Сеня, это сила! Во! – говорил он, показывая большой палец, – Круто. Твой студент не поймет, баран. Серьезно говорю – уровень.

– Мне самому нравится, – хихикал я, – а он-то пусть прочувствует, как оно у нас, у поэтов... Сам-то он такое ваяет – ты бы почитал – у меня вот нет ничего под рукой.

– Так он что, еще и в стихах упражняется?

– La jeunesse ... – ответствовал я с глумливой миной в лице.

– Баран, – припечатал Муля.

Мой друг, вообще-то, негативист, особенно если немного выпьет. Его похвала, похвала знатока, любителя изящного, была мною оценена, но я жаждал большего, и, выгнав Мулю, уже прижимал к уху неостывшую трубку, накручивая Вербенникову.

– Это вы, желтая поганка? – в обычной манере разговоров с поэтом спросил я, приветствуя.

– Здравствуйте, старая жаба, – устало вздохнула творческая натура, – Не пытайтесь у меня занять, я сам на мели. Извините, не зову в гости, Оленька уехала, есть нечего, есть только бутылка коньяку, впрочем, вы коньяк не пьете, я надеюсь, не хотите же вы иметь врага в моем лице?

– Ах, досада, – сам невольно начинаю говорить с изнеженной, манерной интонацией, стоит мне услышать Вербенникова, – полагаю, если я выеду немедленно, то застану бутылку пустой, а вас в стельку?

– Признаться, я не готов к такой мобильности. Ну так что же? Может быть, у вас есть еще какое-нибудь дело ко мне? Только не говорите о деньгах, я немедленно положу трубку.

– Вербенников, я стал поэтом. Поняли, бездарность?

– Ой, Сенечка, как напрасно. А может быть, не надо?

Но я уже, привывая, читал “Девушек”, под неодобрительное, но с тем внимательное сопение собрата по перу. Только я, раскрасневшийся, окончил чтение, нервно свернул стихи в трубку, Вербенников принялся льстиво хвалить, как на всякий случай делал всегда по чтении кем-либо чего-либо, проявляя нелишнюю в поэтических кругах осмотрительность. Впрочем, тут же он напомнил, что со слуха поэзию воспринимает слабо, и поинтересовался, что такое асафетида. Я сухо сказал, что асафетида тут не главное, а меня интересует панорамное, так скажем впечатление от текста.

– Хорошо, хорошо... прекрасно, Сенечка... Там у вас ритм сбивается в середине, это очень хорошо... Но, вообще, вы знаете, я не люблю силлабо-тонику... Я не знаю, кто теперь пишет силлабо-тоникой, кроме Скорнякова, этого сумашедшего... Он голодает, вы знаете? У вас... Не обижайтесь, Сеня, у вас похоже на Скорнякова... Впрочем, это объяснимо, хотя нет, не похоже, конечно, у вас как-то все иначе, не коитус, скорее, похоже... Но, в общем, мило, конечно, милые такие, домашние стихи... А кто этот ваш студент? Очередной крокодил какой-нибудь?

– Ах, нет, Вербенников, душенька, нет, он такой красавчик!..

– Да не может быть! – возмутился Вербенников. И он сам и ближайшие люди моего и его окружения считают Вербенникова несомненным красавцем. Его очарование осталось незаметным только мне, и если бы меня спросили о внешности поэта, я бы припомнил верно, что у него коротковата шея. К красивым мужчинам Вербенников относится с ревнивой подозрительностью, но всегда интересуется поглядеть на новую звезду, чтобы сравнить его и свою красоту, неизменно с удовлетворительным для себя результатом.

– Вы мне покажете его? А, хотя нет, нет, не надо, мне же на Арбат вход заказан... А что ваша Робертина? Она мне звонила, я сказал, что занят. Она больше не звонила. И вообще, если вы ее увидите, скажите, чтобы не звонила. Впрочем, не надо, я скоро меняю квартиру. Я буду жить на ВДНХ. За все платит Оленька, бедная, впрочем, как обычно. Вам, конечно, этот стыд не ведом, вы же альфонс, хотя я тоже, простите, Сеня.

Так он продолжал еще некоторое время без всякой связи в мыслях, а я томился по новым похвалам. Но Вербенников уже исчерпал себя и сыпал ерундовыми, копеечными сплетнями литературного мира. Преимущественно это было явное хвастовство, реже – хвастовство скрытое.

Скомкав прощание, я связался со Скорняковым – это было непросто, его мать, женщина гнусного и нервического склада, для начала выспросила меня о целях звонка, и, хотя я не сказал ей ничего предосудительного, позвала моего друга с видимой неохотой. Скорняков слушал восторженно.

– Как это прекрасно, – запел он высоким, гармоническим голосом, – Все так понятно, так чувственно: “Даня, как хорошо вместе, а будет порознь, так это тоже хорошо, пусть, пусть”, – чудно, в самом деле, чудно. Там ты только с ритма сбиваешься в середине, на Вербенникова похоже, оно и понятно, ты же других стихов не читаешь, но все равно, потом выравниваешься, и начинается вся эта космогония… Все так прекрасно!.. И девушка у окна – это ты?

– Да нет, – сказал я нетерпеливо, недовольный, – это Кант.

– Да? Я не понял. Но все равно, можно думать, что это ты – сидишь, пишешь диссертацию, смотришь на небеса... Да, а кто такие букмекеры?

– Это неважно, – сказал я сухо, – это которые на скачках ставками ведают.

– Да? Прекрасно. Конечно, ты рифмуешь очень свободно, как женщины, но все равно прекрасно. И знаешь, у меня вроде полегче стало с кишечником. Уж я думаю – неужели китаец? Он меня все иголками своими тыкает – ты знаешь, такая мука... А дама-экстрасенс – она такая, вся в черном, такая страшная женщина. Она хочет, чтобы я сбрил бороду. Для нее борода – знак старения, смерти, но мне же нравится с бородой...

Дальше мы говорили про его кишечные проблемы, о чем сейчас мне распространяться некстати. К тому же все скорняковские болячки хронические, если хочешь представить, о чем он вел речь, спроси его нынче же – услышишь то же самое.

Единственный, кто подарил меня неприятным отзывом, был Кучуков. Его слова касались не эстетического аспекта, но нравственного или, даже вернее, бытового. Мнением Кучукова я особенно не дорожил – он никогда не мог очиститься передо мной от моих же пакостей времен диалектологической экспедиции, и я сохранил в отношении него презрительность в сглаженной годами, конечно, форме.

Похвалив стишок веско и со знанием дела (это важный момент, его-то поэзию я всегда лишь бранил за книжность), Кучуков вдруг сказал не к месту совсем, как мне показалось:

– Слушай, старина, хочешь я тебя с бабой познакомлю? В твоем вкусе. Тупая, красивая.

Возможно, у меня достанет бесстыдства написать в дальнейшем, как мы с Мишелем охотились на женщин – мне было тогда двадцать пять лет, ему двадцать семь, и мы писали безнравственные письма в службу знакомств. Этот позорный и смешной период моей жизни (впрочем, недолгий) нуждается в комическом осмыслении, боюсь только, что желание рассказать о себе всё заведет меня слишком далеко. Между мной и Кучуковым не существовало табу в обсуждении полового вопроса. Он был классический бабник без страха и упрека. На этот раз мне почудилась избыточная навязчивость в его вопросе, хотя и говорил он со всем доброжелательством. Тут же он опять, казалось, без связи с прежней мыслью, изрек нечто уж совершено немыслимое.

– Старик, – сказал он, – а ты не думаешь, что нужно придушить эти отношения?

– Какие отношения? – удивился я, не поняв.

– Ну, с этим студентом?

– Нет. А почему? – продолжал я недоумевать.

– Да просто в конце твоего стишка можно дописать: “А где-то в глубине парсека Душа тоскует гомосека”.

Я вспыхнул. “Ты глуп”, – сказал я ему. Несколько времени я гневно возражал, но потом, уловивши себя оправдывающимся, резко завершил разговор ничего не значащими фразами, чтобы больше уже никогда не позвонить Мише Кучукову. Да-да, с той поры я более ни разу ему не позвонил.

Даня слушал довольный. Он пробежал текст еще пару раз взглядом, в поисках ошибок (он был мстителен и злопамятен), было ткнул в девушек-зверей, где сбивается размер.

– Так это задумано. Видите, тут строка начинается с маленькой буквы, – пояснил я.

– И здесь всё предусмотрели, – разулыбался он и признал, совсем довольный, – Да, это не мои поделки.

Уже вознамерившись уложить стихотворение в желто-синий блокнотик, он заметил, что слово “панночка” написано через одно “н”. Я засуетился поправить, но он со смехом не дал, присовокупив, что теперь у него против меня компромат. Я то и дело поправлял его ударения, и ему хотелось реваншировать. Так в его архиве и остался список стиха с орфографической ошибкой.

1 По желанию автора текст письма не переведен.

XXII

Между прочим, у духов другое понятие о времени. Они могут отмстить много раньше дня, когда поимеют к этому повод. Ж. Жироду. Интермеццо.

– А что я и говорю вам, что ваши ногти черные – чушь, чушь, чепуха проклятая, бабьи сказки, – кричал я, убегая от Стрельникова. Мы шли Сивцевым вражком за серьезной беседой, но время от времени кто-то из нас делал неожиданно резкий выпад и затеивал возню. Стрельников нападал активнее, я – изобретательней. Однако же это не нарушало тока нашей речи.

– А я говорю вам, что не чепуха, что я это своей шкурой чувствую, вот. И эта Наташа просто не знает, где я сейчас, а если бы знала, то она и до вас добралась и морочила бы, как меня морочит. И если она позвонила бабушке и вообще, меня разыскивает, значит все не к добру!

Тут он вытянул клешню, чтобы схватить меня за нос, но я увернулся и отбежал шага на два в сторону.

– Не верю ничему, Стрельников, ничему не верю!.. Вы мудрый мужчина и просвещенный европеец, а замусорили себе голову какими-то русскими выдумками. Знаете, кто такие все эти ваши ведьмы? Нет, вы знаете, кто это?

– Ну, и кто?

– Нет, вы знаете?

– Ну, кто, кто?

– Не знаете, так я с вами и разговаривать не буду, – отрезал я и толкнул его в ребра.

Стрельников побежал догонять меня, но я занырнул в магазин, где мы купили чешского пива.

– Ну, и кто эти ведьмы? – пытал Даня.

– Да это глупые тетки, которые вязать не умеют. Знаете, то полстолбика пропустят, то петли не досчитаются...

– И откуда вы знаете?

– Про ведьм?

– Нет, слова эти все – “полустолбик”...

– Стрельников, я вас не подавлять эрудицией собираюсь, а раскрыть ваши уважаемые глаза.

– Ну, и что?

– Так вот эти тетки больше прочих обнаруживают в себе тягу к мистицизму. Есть у меня две колдуньи и ворожеи – одна мама Зухры, пенсионерка, а другая, мама Мули Бриллиантова, она буфетчица в больнице. У обеих международный диплом за подписью какого-то кудесника. Поняли?

– Да я же не спорю с вами... А, блядь, открывалку забыли... Вы умеете открывать об забор?

– Ну конечно, умею, уж получше вашего наверное.

Я пошел к забору, но услышал по шуму, что он нагоняет меня, и свернул в сторону заячьим зигзагом. Стрельников промазал, и мы еще несколько времени разгоряченно хохотали. Потом я откупорил бутылки, содрав краску с парапета на Гоголях.

– Будьте покойны, Дашенька, ничего ваша мистическая женщина с черными ногтями над вами не сделает.

– Сделает.

– На коврик нагадит.

– Нет, вы же не знаете, а я чувствую, что она мной крутит. Полгода не проявлялась, а теперь крутит. Она и Воронцовой звонила, чтобы меня достать, так Воронцова, дурочка, хочет к ней ехать. Я ей запретил. Вот.

– Запретили?

– Запретил.

– Запретили... Ну и чмо.

– Сами вы чмо. И никогда не называйте меня “чмо”.

– Ну хорошо, мир, мир... Ну Дашенька, мир!

– Отстаньте от меня, я на вас обиделся.

– Ой-ой, обидели кротика – пописали в норку...

– Господи, ваше остроумие совсем иссякло?

– Ну ладно. Так как она может вам навредить?

– Не знаю. По телефону. Вы что, не знаете, что человека можно сглазить по телефону? Вот.

– Даша, а вы обращали внимание, что чертей видят только те, кто в них верит?

– Ы-ы! – засмеялся он, – Пожалуй.

– Мой совет, гоните всю эту мистику взашей. Напинайте вы этой даме в зад – и выкатится, как миленькая. А вы вместо этого все только верите, да мерещится вам уже черти что. Сглазят вас! Ах, подумайте, иголки ему в подкладку втыкать будут!

– А вы смейтесь, смейтесь, Воронцова и Авербах находят.

– Знаю.

– От кого?

– Вы же и сказали.

– Да?.. Я уж забыл...

У него была недолгая память. Мы выпили пива и запели “Ворона”. “Ворон” – была какая-то деревенская песня, вот уже два года популярная в училище. Ее, видимо, сочинила какая-то солдатка: там пелось про то, как ворон приносит ей кольцо убитого “друга” из чего она оправданно заключает о его кончине. Песня была простая, надрывная, со слезами. Мы со Стрельниковым исполняли ее на дню раз по десяти в унисон. Снобы считают, что в унисон поют только кретины, но у нас получалось славно, Стрельников почти не сбивался и тянул басисто, очень проникновенно: “По колечку друга я узнала...” Я совсем расчувствовался, внутренне отождествившись со всеми персонажами, и оставил без присмотра руку на лавке, которой Даня сейчас завладел и начал выкручивать пальцы. Это было давно забытое развлечение, которому я предавался с друзьями класса до седьмого, но потом оно ушло, сам не знаю почему. Однако со Стрельниковым ко мне вновь вернулось лучезарное детство – мы, как школьники среднего звена, бесились на кровати, дрались подушками и душили друг друга. Игру эту придумал Стрельников, должно, по пьяни, но впоследствии мы развлекались так что ни день будучи трезвы – от хорошего только настроения.

Я завизжал, скорчился, но в это время к нам подошел меланхолический военный, с просьбой пропеть “Ворона” на бис, потому что – стеснительно сказал он – это любимая песня его батальонного командира. Мы, в восторге от растущего спроса на вокал, немедленно уважили просьбу, после чего он представился по имени, пожал нам руки и ушел, впечатленный. Мы попробовали играть в буриме, но сочинялось плохо, даже у меня. Потом Стрельников, застигнутый врасплох своей маниакальной музой, отсел на край лавчонки и погрузился в творчество. Мне было скучно, но отвлекать его я не решался, потому что боялся рассердить. Впрочем, у Дани было стремительное перо – минуты за четыре он скострячил три катрена, зарифмовав слова “Джорджо Стреллер” и “бестселлер”. Я было сказал язву, но Стрельников логично оппонировал, что со “Стреллер” все равно ничего больше не рифмуется.

Это был последний день гастролей великого режиссера, который не знал, что доживает последний свой год. Не сказать что Стрельников был в восторге от похода в театр, но я настоял категорически, и мы, счастливые от взаимного общества и выпитого пива, поехали на Пушкинскую площадь, к новому МХАТу.

Даня не любил театр, как большинство актеров. Ему даже затруднительно было припомнить последний виденный спектакль. Кажется, это была нашумевшая “Пиковая дама” в Вахтанговском, на которой его сморил искренний сон. Последнее время он разлюбил также представлять на сцене – только что с его незаметным участием вышел отчаянно скверный спектакль на псевдоантичную тему. Там Даня выигрышно смотрелся в военной форме древнего грека – сандалии подчеркивали стройную голень, а хитон скрадывал крупноватые бедра и узкие плечи. Даже Скорняков, этот эстетический урод, и тот признал совершенную красоту моего друга в этой – увы! – провальной постановке. В спектакле “Яма” (про блядей), уже готовом к премьере, Дане досталась небольшая роль в три выхода, к которой он относился тепло, однако недоумевая, почему режиссер вовсе с ним не работает – то ли от несомненной удачи артиста Стрельникова, то ли по иным причинам, о которых думать было неприятно. Последнее время все больше и больше Даня впадал в рассуждение о будущем, склоняясь заняться предпринимательством. Он со смехом, и, как мне казалось, без боли говорил о желанной синекуре – быть бы каким-нибудь декоративным директором, чем-нибудь вроде “человека во фраке” на неплохие деньги. Об этом же суетилась какая-то из его подруг, работница бракосозидательной фирмы, где Даня, кстати сказать, хохмы ради оставил интервью. Об актерском поприще Даня говорил как о навязчивом прошлом, чем очень меня волновал. Тщеславие было не последним фактором в моей дружбе к нему, мне смерть как хотелось, представляя его в обществе, возглашать: “Даниил Стрельников. Артист”. Досадно было думать, что Данечка предпочтет величественную и полную невзгод жизнь художника легкой карьере прощелыги. Разумеется, я не мог обнаружить пред ним подлокорыстного интереса, а оттого лишь кипятился и высокопарничал – весьма неубедительно. Сам же я, если бы не был мелочен в своем тщеславии, наверное, согласился бы с его выбором, хотя и неуверенно. Кроме Авеля и липового грека я его не видал и определенного мнения о его даровании не составил. Возможно, если бы ему с большей охотой давали роли, он переменился бы в отношении к театру (а профессорско-преподавательский состав к нему как к актеру), но играть ему было нечего, а потому он, быть может, и сердился на театр вообще, и сейчас так неохотно ехал к Стреллеру.

Мы уже были на выходе из метро, как вдруг ему, совсем уж некстати, пришла охота вновь возиться. В средствах возни на эскалаторе мы были несколько стеснены, я разве что мог потыкать его в живот, а он схватить меня за нос (я стоял ступенькой ниже). И тут вдруг случилось то необъяснимое и невероятное событие, так до сих пор и оставшееся тайной для моего окружения, да и вообще для всех, за исключением доверенных лиц, безгласных, как могилы. Без повода и раздражения, однако с точным расчетом и никак не гаданной силой Даня резко ударил меня кулаком по лицу.

– Даня, зачем вы это сделали? – спросил я его.

Он смотрел мне в лицо удивленно, испуганно, куда-то выше глаза.

Меня били в жизни однажды. Это мой друг Муля Бриллиантов ударил меня весной 1994 года. Я приехал к нему с Арбата, мы начали, как обычно, с Шеллинга и Фихте, продолжили водкой и пивом, а к рассвету мой зуб лежал на железнодорожном полотне станции “Матвеевская”. Мы спорили и вовсе не жестоко. Он уверял, что жизнь бессмысленна и несчастна, я же, вынужденный, отстаивал обратную точку зрения – не от уверенности, а для поддержания разговора. Часам к четырем утра мы стали горячиться, а потом, также вдруг, Муля махнул кулаком и высадил мне единственный здоровый зуб, а с ним еще и четыре роскошных металлокерамических фальшивки. Потом мы рыдали, сотрясаясь, в объятиях друг друга, потом спали остаток утра голова в голову, а дальше я ушел, оставив его в горьком похмелье. Муля считал, что потерял меня навсегда и даже начал умозрительно новую жизнь. В это время за Маришей как раз охотился Интерпол и мы с ней уехали в деревню, где на месте клыка назрел огромный и болезненный флюс. Обломки зуба удалил армянский практикант, а потом, спустя пару месяцев, я вставил мост, каким теперь кротко улыбался Дане.

– Что я наделал! – вымолвил он, все так же глядя выше глаза.

Мне же что-то мешало смотреть на него – над веком нависла рассеченная бровь, из раны потекло. Даня выпростал рубаху, только вчера купленную, белую, и вознамерился разорвать ее тут же на перевязку. Кажется, вдруг стало очень тихо, я помню только его очень испуганное, и очень юное, как мне показалось, лицо. Откуда-то вдруг появилась сердобольная уборщица, которая отвела нас в бойлерную, где я омыл раны, а Даня застирал рубаху, всю напрочь в крови – он все же за минуту, что мы были на эскалаторе, пытался унять кровь подолом. Я взглянул в осколок зеркала над мойкой – бровь была разорвана буквой “т”, нос торчал как-то косовато. “Перелом, – осознал я, – теперь я урод еще и слева”. Муля Бриллиантов левша и обезобразил мой правый профиль.

Потом Даня звонил по справочной в институт Склифосовского, говорил в трубку растерянно, путаясь. Потом вдруг отвлекся и спросил: “Что я могу для вас сделать?” И я поцеловал его в покорную щеку.

«Мой! Мой! – бесновалась в веселом экстазе душа, – Теперь никуда не денется! Расписался кровью! Должок! Должок!” Я был в полном сознании того, что этот абсурдный день обещает нерасторжимость наших уз.

К институту Склифосовского добирались медленно, недогадливые взять машину. В метро я все больше смотрел на Стрельникова из-под нависшей брови, и он только просил: “Не смотрите так, пожалуйста...” И брал меня за руку. Прячась от взгляда, он ощупывал окровавленные манжеты.

– Как же странно устроен человек, – говорил он со смущенной горестью, – Я ведь сейчас думаю, отстирается рубашка или нет...

– Отстирается, – отзывался я христиански, – если в холодной воде.

– Да я не о том...

В “Склифе” приняли неохотно.

– Чем били? – спрашивала дама-травматолог, как могло казаться, равнодушно, на самом же деле неприязненно.

– Кулаком, – отвечал я скромно.

– Кулаком? – дама не доверяла.

– Да, вот этим, – я потянул Стрельникова за рукав и предъявил орудие. Юный кровопроливец потупился.

– И сколько раз?

– Один, – сказал я так же кротко и услужливо, словно не стоял окровавленный, а сообщал о свинке в анамнезе.

Женщина опять не поверила.

– С одного раза и нос и бровь?

Мы с Даней оба заволновались, что врач, чего доброго, решит, будто мы подрались, а это была совсем не правда, но она, перебив бессвязицу наших оправданий, констатировала:

– Пахнет алкоголем. Про алкоголь писать?

Это был частный случай вымогательства, но я тогда подумал, что мы ее растрогали, и она к нам добра. Потом меня повели на рентген и в операционную. Стрельников просился со мной, но его не пустили, и он остался один, предаваться раздумьям экзистенциального свойства. Мне наложили три шва и перевязали. Я с недремлющей во мне куртуазностью многословно предложил пятьдесят тысяч за услуги, и мзда была воспринята тут же, без слова благодарности.

Обратно ехали на такси. Дане выплатили накануне маленькую неустойку, отказавшись от его услуг в рекламе (почему – я не могу представить себе, на мои глаза он был обречен оказаться в рекламе), кроме того, он занял некрупную сумму из бабушкиной пенсии – на джинсы, по-моему. Но уж какие там джинсы!.. На Смоленке Стрельников завел меня в грузинский магазин и принудил выбрать любой алкоголь, желательно подороже, даже просто дорогой.

– Мне кажется, глоток джина смог бы меня утешить... – пропищал я, уже войдя в амплуа дамы с камелиями. Бровь не болела.

Стрельников купил джину и тоника, чипсов, оливок еще каких-то кулинарных штучек, только чтобы избавиться от денег, столь заботливо экономленных им с утра. Мы засели на Арбате, говорили о непредсказуемости человеческой натуры, абсурдности бытия и прочих глупостях, но больше вздыхали и влюбленно смотрели друг другу в глаза – я в его огромные, обресниченные, с ярким белком, похожие на смальту, он – в мой лихорадочный глаз, вполовину прикрытый пластырем. Уже за вечер, втемне, позвонила Марина из гостей, и попросила себя встретить. Я простонал, что вряд ли на это способен, но ради нее готов и на большее. Марина восприняла мои слова как шутку, но я, рассердившись, сказал что-то еще более жалостное, скорчив Стрельникову рожу, и Молли заволновалась. Я с гордостью пояснил, что схватил на Арбате в репу (только что) за то... за то, что я еврей. Мне показалось, что это придумано гениально, тем паче, что я похож на еврея. Разумеется, если бы Стрельников не вступился, я бы, верно, вовсе уж никогда более не встречал Маришу у Смоленки, но Стрельников бился как лев, разрозненные и жалкие останки обидчиков до сих пор валяются на улице, если их, конечно, не присыпали опилками.

Перед выходом я достал коробку театрального грима и нарисовал Стрельникову весьма правдоподобный фингал и ссадину на шее, себя же обезобразил в духе иллюстраций к учебнику криминалистики. Дожидаясь Молли, мы перебратались со всеми маргиналами Смоленки, нас звали выпить, стреляли: “Закурить, браток”; околоточные из пятого участка смотрели на нас не тая заботы, мы вернулись в задорное, но какое-то деликатно-нежное состояние, и уже вновь выкручивали друг другу пальцы, но со смешным опасением сделать больно – так, покрутим, покрутим, и оставим. А потом убирали руки и начинали смотреть в разные стороны.

– Вот вы не хотели верить, что мной бесы крутят, – вернулся к начальному разговору Стрельников, выдыхая еловый запах джина, – ведь это же все сегодня неспроста. Я уверен, что это Наташа... не без нее во всяком случае... Вот...

Одно время, уж сам не знаю каким образом, Половцевский курс сблизился с женщиной Наташей, загадочной теткой постбальзаковского возраста, которая проделывала над ними мистические опыты. Особенным результатом этих опытов стало то, что у многих испортилось настроение и сдали нервы – у Стрельникова первого. Он быстренько развязался с компанией и попытался зажить сольно. Но женщина Наташа была не из тех, кто легко расстается с добычей. Ловец человеков, она бомбардировала Стрельникова знаками своего участия, избирая медиумами самых глупых девиц из студенток, а иной раз даже бабушку. Самым активным медиумом была юная бездельница, слезливая и некрасивая, уверенная в своей сатанисткой природе, что подчеркивала, делая черный маникюр. Она была влюблена в Даню и ворожила на него, пользуясь копеечными рецептами из купленных в переходе. Запуганный Стрельников вопиял: “злосчастный рок” и лез на котурны. Я смеялся над ним так же, как нынче, должно быть, смеешься Ты.

Наконец в дверях метро показалась банка алкогольного коктейля, за ним мощные члены Варечки и, конечно же, Молли.

– Сеня!.. – лицо жены выразило сострадание и страх.

– Здорово же вас били, мой друг, – протянула Варя растроганно, – гляди, – ткнула она Марину, – как будто нарисовано...

Я подумал, что гример я все-таки неважный. Молли нежно схватила меня за локоть и прижалась.

– И долго вас били? – осведомилась Варя.

– Не поверите, друг мой, – отозвался я, хохоча, – это все с одного разу, одним махом...

– О! – оживилась Варя, – я хотела бы видеть этот кулак!

Она любила сильных мужчин.

– Можете вообразить, друзья, что бы со мной было, не вернись Стрельников... – Стрельников бился как лев.

– Даня... – с благодарностью взглянула Марина.

Мы с Дашей взапуски стали что-то горланить, словно подростки за пересказом американского кино, сбиваясь и неправдоподобно вря. Великолепова купила водки, чтобы вечер не прошел впустую. Все вернулись на Арбат, домой, Даня переоделся по-домашнему, в мою майку и пляжные розовые трусы, подарок Чючи. Майку он заправлял внутрь, а трусы натягивал к ушам, так что недостатки его фигуры делались более очевидными. Прочие втроем разубеждали его так делать, и он покорно выпростал майку, вняв авторитетам. Счастье и нежность были разлиты по арбатской кухне. Все смеялись, как родные, я, Варечка и Марина рассказывали из своей жизни Дане, совершенно сосредоточенному и видимо занятому какой-то позитивной душевной деятельностью – в разгар рассказа он пошел к окну и стал помахивать майкой, освежая живот, так что оказалось, мы рассказывали историю друг другу, то есть непосредственным ее участникам. Это вызвало шквальный смех, смеялась Марина, грохотала Варечка, взявшая манеру называть Даню “наш милый крошка”, сам Даня, уже славно пьяненький, сел рядом и с задумчивостью, положив руку мне на колено, стал ковырять дырку в джинсах – под сатирическими, конечно же, взглядами обеих дам.

Постепенно, однако же, количество алкоголя стало превосходить количество веселья. Варя стала резка и обидчива, Даня, не изучивший еще ее повадок и сам навеселе, взялся наполнить рюмки и пролил водку.

– Ты ублюдок, – сорвалась Варя, – ты, блядь, ублюдок...

Она стремительно вскочила с лицом, выразившим совершенную забывчивость всех условий света, схватила Даню за шиворот моей майки и отметила его макушку двумя звучными шлепками.

– Ты разлил водку! – напомнила она.

Шиворот майки затрещал, Стрельников дополнительно получил по уху, однако продолжал улыбаться, полагая кару заслуженной. Я счел должным вмешаться.

– Варечка, берегите майку... это мое достояние...

Я говорил с еврейским акцентом, подчеркивая, что шучу.

– Этот мудак разлил водку, – пояснила Варя яростно и для доходчивости направила мне тычок в солнечное сплетение.

– Впрочем, – холодно прибавила она, оставляя скомканный шиворот, – если вы все за одно, я не желаю здесь быть ни минуты. И вы, Арсений, имейте в виду, что у вас больше нет подруги. Сидите тут и забывайте мое имя.

Она развернулась, задев попой стол.

– Варя, Варечка, – кинулся я к ней и хитро обхватил ее поперек корпуса, лишив возможности пользоваться руками, – не покидайте нас!

Варя злобно и изобретательно укусила меня в шею.

– Я уйду... – сказала она непреклонно, – а вы останетесь здесь забывать мое имя.

– Варя!.. – пискнула жена, до сей поры не диспутировавшая.

– Марина, – величественно обратилась подруга, – я не могу оставаться в доме, где разливают водку. Я ухожу, и прошу вас не провожать меня. Не тревожьтесь, я уйду по-английски.

С этими словами Варя неловко оступилась и рухнула на пол, увлекая за собой вешалку. Стрельников попытался было отделить Варю от верхней одежды, за что тотчас схлопотал в нарисованный фингал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю