Текст книги "Слуга господина доктора"
Автор книги: Арсений Дежуров
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
Я поехал к Браверман, растолкал ее, пьяную. Мы обсудили наши последние передряги, легли спать. А поутру опять ходили в Коломенское по сливы и яблоки, курили и шушукались.
II
Cher ami, я двинулся с двадцатипятилетнего места и вдруг поехал, куда – не знаю, но я поехал... Ф. Достоевский. Бесы.
Я простился с Мариной и ее компанией, и, поскольку думал, что навсегда, простился навсегда. Правда, оставался Николенька, через которого осуществлялись коммуникации между мной и Мариной Чезалес.
Наверное, надо объяснить, почему я столь категорически противодействовал Марине. Во-первых, моя жизнь была совершенно устроена. Я ждал, когда из Германии приедет Чючя, отношения с которой имели стаж около восьми лет. Кроме нее у меня была еще одна девушка, медичка, обретенная мной по переписке. Таким образом, у меня не оказывалось валентности, которая могла быть заполнена Мариной.
– Видите ли, Николенька, – говорил я подобострастному студенту, запахнувшись в халат, – Марина – девушка интеллигентная, благородная, добродетельная, – я зевал. – Согласится ли она, если я скажу ей: «Марина, завтра я проведу день с Чючей, послезавтра у меня свидание еще с одной дамой, которую я не считаю должным называть, а через два дня мы можем сходить в музей?» Неужели вы, Николенька, думаете, что Марина согласится на такие условия?
Сейчас мне кажется, что я в руке держал золоченую лорнетку.
Колюшка добросовестно передал Марине содержание беседы. Марина размышляла.
– Я согласна, – сказала она. – Передай ему, что я согласна.
Это решение поставило меня в тупик. Гению в халате стало как-то не по себе от этой решимости. Признаюсь, как типичный трусливый мужик я был напуган ее страстностью. Теперь, когда ничто не мешало нашему союзу, я уцепился за этику. Когда нечего сказать, говорят обычно о погоде и нравах. Мне было явно (я был искренен в своем заблуждении), что Николенька и Марина являются тем, что называется «парень и девушка» . Проникнуть в специфику их отношений было затруднительно. Я недоумевал, например, почему, если Марина девушка Николеньки, то он устраивает ее судьбу со мной? Впрочем, я понимал, что мир Качаловских женщин – система закрытая, человеку со стороны даже недоступная. В описываемый период я почти не пил, не блудил в мирском смысле, и еще не знал, что такое наркотики. Все три порока ютились в Марининой квартире, она была исполнена прельстительной атмосферы того, что Анри Мюрже называл «bohéme» {1}. Явно мне недоставало своего опыта, и я обратился за советом к духовнику – о. Сакердону.
– Молодежь! – загрохотал почтенный прелат, – Молодежь!.. Нечего сказать, хороши: заманили педагога, подпоили и в постель! Ну дела!
– Ах, ваше преосвященство, – кротко шелестел я сквозь решетку исповедальни, – уж вы-то можете представить, какое лицо было бы у Николеньки, обойдись с ним так где-нибудь?
– Вот-вот, – закивал старый кардинал, просунув пятерню под епитрахиль и почесываясь, – пригласил бы ты его, скажем, ко мне в гости, напоил бы его, и вздули бы мы твоего Николеньку в два смычка – ты в рот, а я в ж...пу. А вот тогда и посмотрели бы...
– Но что же мне делать, отче, что?
Старец пребывал в раздумье.
– Что касается этой Марины...
Он замолчал. Я ожидал, что он еще скажет, но мысль его, по временам такая бодрая, вышла на екклесиастическую орбиту, и он произнес:
– Ох, горе-горе!..
Эту фразу от него унаследовал мой друг Алик Мелихов, с которым мы разошлись за пять месяцев до встречи на ул. Качалова, и часто повторял ее, деля со мной хлеб и постель.
– Так ты говоришь, что этот Коля любит Марину Чезалес?
Я кивнул.
– И хочет, чтобы ты с ней переспал?
– Да.
– Сумасшедший. Сеничка, ты окружен безумными.
Я хихикаю, а Святейшество разводит руками:
– Ты уж лучше отдайся ей, не то она тебя вы…бет. Уж такая бабенка, как я понимаю... Вот-вот, купит резиновый х…й в ларьке и вы…бет тебя. Так что ты лучше сам. О-хо-хо!.. Твори, бог, волю свою!
По дефолту церковь благословила наш союз. Николеньке была дадена отставка с сопроводительным пинком и через немногое время о нем и думать забыли. Конечно, юноша страдал, лишившись разом двух средоточий своего почтения – меня и Марины – но что же делать, миленький Ты мой? Я прискучил его однообразным обожанием, а Марина не могла простить ему тщеславной похвальбы о сладострастных ночах с ней. Не то чтобы он ни разу не оказывался с ней на ложе – однажды это все-таки было. Он стыдливо умолчал только, что спали они одетыми, и между ними располагались Варечка и Ободовская. Определенно, у Коли были поверхностные представления об интимной близости. Он был девственником. Ободовская, в большей степени сострадая, чем вожделея к нему, попыталась было ввести его в мир эроса, но эта альтруистическая акция потерпела жестокий крах.
– Арсений, – говорила Ободовская, манерно затягиваясь сигаретой, – призн a юсь, это был самый позорный факт моей сексуальной биографии.
– Но друг мой, – в тон ей спрашивал я, – ведь вам, должно быть, удалось хотя бы в общих чертах обнаружить его мужскую силу? Важно хотя бы, что вы победили его стыдливость. Вам удалось, во всяком случае... э... Снять с него трусы?
– Да... Нет... – рассеянно отвечала подруга. – Не помню. В общем-то, это было все равно. На моей памяти это первый человек, который пожелал остаться со мной импотентом.
У Луизочки был огромный еврейский нос, отвислая нижняя губа, тело ее было покрыто красными бляшками псориаза, в волосах висела перхоть, длинные зубы скрадывались налетом винного камня. У нее отсутствовала грудь при наличии большой и дряблой попы. Кроме того, у нее было наследственное варикозное расширение вен, отчего ее ноги, от природы весьма стройные, выигрышно смотрелись только в хирургических чулках. Несмотря на своеобразную наружность ей удалось не только что себя, но и все ближайшее окружение уверить в неотразимости собственной персоны. На пороге юности она была жирна и девица, пятерочница, надежда школы. Руководимая мамой – женщиной красивой, умной, взбалмошной, почетным членом международного общества анонимных алкоголиков, капитаном Армии Спасения, матершинницей, несомненно, любящей свое чахлое и даровитое дитя – Луиза ложилась спать в девять часов пополудни, настырно и прожорливо учила точные науки. Еще не окончив школьный курс, она послала математическое сочинение Монреаль и была зачислена в университет. Казалось, сама Фортуна ратовала видеть Ободовскую движителем науки, то есть тем, что в обиходе именуется синим чулком. Не в добрый час для Монреаля Ободовская с Варварой и Мариной поехала отдыхать в Крым, где в отсутствие мамы и книг открыла мир сладких страстей. Днем она читала подругам комедии Уайлда (в оригинале – образование трех дам позволяло это), даря ночи жарким объятиям двух-трех юношей, уродливых, но пылких. По возвращении в столицу Луиза рассудила, что она еще слишком молода для судьбоносных решений, и испросила у университета год отсрочки. Монреаль был готов ждать. На исходе означенного года Ободовская, возлежа на песке с Мариной, Варечкой и Уайлдом, подсчитывала покоренные сердца.
– Двадцать три. – Сказала она с оправданной гордостью.
Согласись, для жирной отличницы с математическим уклоном это был неплохой результат.
Подруга Варвара, нежа под ультрафиолетом фигуру, в которой завистницы угадывали склонность к полноте, некоторое время молчала. Ее пальцы загибались, забирая под ногти хрусталики песка.
– Двадцать пять. – Сказала она, наконец, не затем, чтобы вызвать в Ободовской досаду, а просто для поддержания беседы.
– Двадцать пять?.. – Ободовская в размышлении смотрела на Варю. Не то чтобы она сомневалась в достоверности сказанного, она понимала, что «двадцать пять» – так оно и было. Но так не должно было быть . Солнце показалось Луизе излишне жарким, персики пресными, на обратном пути она ожесточенно торговалась на базаре из-за дыни, так что подруги предпочли вовсе не покупать фрукты, чем видеть Луизу в таком небезопасном нервическом возбуждении. Дома Ободовская сердито и без выражения прочитала несколько сцен из «Идеального мужа» , после чего, сославшись на скверное настроение, ушла гулять по городу. Она вернулась во втором часу ночи счастливо умиротворенная.
– Двадцать пять! – закричала она с порога, – Двадцать пять!
Двадцать четвертым был шофер такси, двадцать пятым – пляжник из Павлограда.
Монреаль соглашался ждать еще год. Но об этом ли думала Ободовская? После неудачного аборта она утратила полноту и способность к деторождению. Первая утрата сообщила ей дополнительную привлекательность, вторая позволяла быть беспечной в постели. Любовь к математике еще не покинула Луизу, и она поступила в Институт черных металлов – жалкое учебное заведение. Выбор вуза не был обусловлен заниженными притязаниями моей новой подруги, она обнаруживала непонятное обывателю равнодушие к общественному положению. Ей не очень важен был социальный статус, ей желалось познать науку до предела, покуда Луиза не начнет скучать. Так Ободовская отучилась три года, и, только был сдан государственный экзамен по математическим дисциплинам, с легким сердцем оставила обучение, немало не заботясь о стали, сплавах, дипломе и общественном мнении. От искусства чисел Ободовская почувствовала отвращение, найдя новое хобби. Сознание Луизочки переселилось в искусственный рай марихуаны и лизергиновой кислоты.
Благоразумие подсказывало Луизе бежать наркотиков морфийной группы, что она и делала, к счастью своей тогдашней судьбы. В мое появление на Качалова Луиза вдохновенно бахалась «питерской» . Вечерами она нестройной походкой выходила к посетителям, пристально разглядывая руки.
– Оранжевые. – Сообщала она неизвестно кому. – Так я и знала. Нет, – говорила она, подумав над оранжевыми руками, – это не мое. Не мое...
В дневное время Луиза отправляла должность переводчика в солидной фирме. Ее руки, вечерами оранжевые, в светлое время резво бегали по клавишам компьютера. Сослуживцы видели в Луизе перспективного сотрудника, в чьем расположении следует заискивать. Ее уважали и побаивались. Привязанность Луизы к химическим радостям оставалась тайной для общества. Друзья были снисходительны к слабостям Ободовской.
В квартире на улице Качалова Луиза находилась на особенном положении – она занимала отдельную комнату, в то время как Марина и Варя, в ту пору еще сохранившая остатки былой стройности, помещались в пределах одной кровати в гостиной. Маленькая комната в повседневности именовалась «комната с Ободовской» . Эта «комната с Ободовской» была своего рода испытанием для гостей мужского пола. Если кто-то с намереньем или без оного засиживался допоздна, его располагали на ночь подле Ободовской – всегда с каким-то результатом, оглашения которого ждали к кофе.
Половые опыты Ободовской не отменяли того, что в душе ее жило большое чувство. Султаном ее сердца был мальчик по имени Ильяс (Илья). Этот Илья – длинноносый, синеглазый, похожий на фаюмский портрет сын актеров, ассимилировавшийся туркмен. Ободовская влюбилась в него на вечеринке (ей было восемнадцать), – влюбилась скоропостижно, даже нет, не скоропостижно, а внезапно. В учебнике судебной медицины я прочитал про разницу между скоропостижной и внезапной смертью. Ну, как бы Тебе объяснить подоступней... Понимаешь, идет человек по улице, – хлоп! – упал и умер. Это скоропостижная смерть. А все то же самое, только умер и упал – хлоп! Это внезапная. Так вот Ободовская влюбилась в Илью внезапно. Они повстречались на какой-то вакханалии, где радушный хозяин то ли раздавая фанты в игре, то ли просто шутки ради спросил присутствующих дам, которая из них решилась бы немедленно доверить свое юное тело пепелящему темпераменту Ильи. Пока гостьи размышляли о вероятных выгодах этого шага, находчивая Ободовская, робея, изъявила согласие, уважительно принятое Ильей. Так в замке Ириной страсти был заложен первый кирпич.
Илья был очаровательно юн, годом моложе Ободовской, наследственно хорошо сложен, красив лицом, в чертах которого благодаря умному и печальному выражению восток читался неотчетливо. Он аккумулировал достойные зависти таланты – художника, актера, музыканта. Нет сомнений, что он был достойной парой моей, в ту пору будущей, подруге. У него был типичный для любимых недостаток – он не очень любил Луизу. Вернее, не то чтобы совсем не любил – но любил урывками, от времени до времени, да и то немногое количество чувства базировалось на сомнительной в нравственном отношении основе. Ободовская не раз отмечала с грустью, что сила Илюшиной страсти прямо пропорциональна уровню материального благополучия Луизы. Повздыхав по этому поводу, она утешалась цинизмом:
– Ах, Арсений, – говаривала она, – разумеется, я буду вынуждена покупать любовь. Посмотрите на этот нос, на эту губу, – они были действительно велики, – разве это можно любить бесплатно?
Но сердце ее говорило другое.
Из всех труднодостижимых, но все же доступных человеку благ Илья превыше всего ставил свободу. Стремясь к ней, он брезгал учиться и работать, отчего его таланты перебродили в юности, так и не став очевидными в молодости. Средства к поддержанию материальной составляющей своего «я» он черпал, сдавая в наем огромную квартиру на Смоленской площади. Вырученные деньги делились между домочадцами (их было пятеро) и одной пятой прибытка Илья располагал единовластно. Этих денег было довольно для скромного и честного существования экстравагантного тунеядца, но запросы Ильи превышали его возможности. Иногда ему удавалось нажиться на спекуляции наркотиками (как правило, это сопровождалось некоторым охлаждением его в отношениях с Луизой), но по большей части, драгдилерство оборачивалось убытком – заказчики Ильи были люди бедные и в долгах неряшливые. В этом случае Илья стремился повысить индекс своей инвестиционной привлекательности в глазах Лу – его глаза, грустные и задумчивые, начинали мерцать неизрекаемой теплотой, он с готовностью дарил ей избыточный досуг, а ночами «комната с Ободовской» по разнообразию и экзотике звуков роднилась с африканской саванной. Это были наиболее безынтересные дни для ободовского окружения. Луиза бывала необщительна, даже недружелюбна, всякий человек, который не был Илюша, казалось, приносил ей докуку. Учуяв любящим сердцем грядущее охлаждение, Луиза, напротив того, начинала искать общества, с тем чтобы раскрывать перед досужим собеседником доказательства привязанности к ней Ильи – увы! – тем более красноречивые, чем меньше они были связаны с реальностью.
У меня с самого начала отношения с Ильей были натянутыми. Что тому причиной – не могу сказать. То ли он был несколько скован в выражении восторга передо мной, то ли где-то в глубинах фрейдистского подсознания тлела ревность (Луиза произвела на меня весьма положительное впечатление), может быть, мне показалась неприятной его манера подавать руку – четыре мягких изнеженных пальца. Не могу сказать. Не знаю. Бывало я, стыдясь мало обоснованной антипатии к нему, пытался загладить ее видимость ласковым обращением, но в таких случаях он, чуя неискренность, сторонился меня. Случалось, что он, следуя любопытству или какому иному побуждению, предлагал свою дружбу, которой я инстинктивно прятался. Так или иначе, наши встречи были чужды теплоты и приятельства. Любовь к истине требует, чтобы я дополнительно отметил Илью как остроумного собеседника; несмотря на невежество он был светским, обаятельным человеком.
Желание поменьше лгать в этой книжке вынуждает меня сознаться, что я некоторым образом повлиял на судьбы Ильи и Ободовской.
Пусть Ободовская оригинал, но от банального треугольника не уйти никому. В ее качаловскую жизнь вписался третий персонаж – юноша с украинской фамилией Вырвихвист. Это была его настоящая фамилия, хотя при первичном знакомстве все ошибочно воспринимали ее за безобразную кличку. Ему было двадцать лет, он был не в меньшей степени хорош собой, чем Илья, он был тунеядцем и торговал наркотиками. От Ильи его отличало главным образом то, что он был влюблен в Луизу. Ежевечерне он приходил на Качалова, волчьи глядя из-под шапки, усаживался на подоконник, развязно свесив стройные ноги, и молча смотрел на Ободовскую. Молчание было выгодным фоном его красоте, так как говорить Сережа Вырвихвист не умел. Его вокабуляр складывался из полудюжины арготизмов и неразборчивого мата. Немногие его словечки пришлись мне по сердцу и были подобраны. Сережа не говорил «хороший» – он говорил «авторитетный» . Авторитетными могли быть джинсы, автомобили, предметы обихода и утвари. Он не говорил «неуспех» – в его устах звучало «подстава» . Ободовская была авторитетная девочка. С ней у Сережи была подстава. Проникшись доверием, Сережа сделал меня наперсником своих косноязыких тайн. Ему было двадцать лет, он был красив, он не обладал никакими талантами – мне нравятся такие люди. Я заботливо опекал Сережину влюбленность и обещал всячески содействовать его преуспеянию. В скором времени мне представился случай перетасовать качаловское общество.
Волею злых судеб Ободовская лишилась места, в считанные дни затем истаяла движимая часть ее достояния. Луиза, привыкшая жить барыней, неразумная в тратах, щедрая на подарки, оказалась в непривычной экономической ситуации. Ее огорчение усугублялось все более очевидной холодностью Илюши. Он видимо тяготился ее присутствием, предпочитал ее обществу узко наркоманский кружок приятелей, бывал с ней резок и бранлив. Луиза, покинутая и заброшенная, плакала и тихо курила в ванной комнате анашу. Прискучив вконец ее безденежной привязанностью, Илья отбыл в Петербург, сославшись делами. Что это были за дела, никто уяснить не мог, потому что единственное, что Илюша мог делать хорошо, так это не делать ничего.
Две недели Ободовская ждала вестей, вся отдаваясь болтливому горю. Две недели безвольные собеседники покорно внимали рассказам об Илюшиной верности. Пошла третья неделя. Илюша не проявлялся. Зато Сережа Вырвихвист с планетарной регулярностью захаживал вечерами. Он как и прежде свешивал ноги с подоконника, следил за Луизой красивыми злыми глазами, говорил о наркотиках и любви. Когда он, вынуждаемый поздним часом, уходил от нас, я лил яд сомнения в доверчивый слух Ободовской.
– Скажите, мой добрый друг, – обращался я к ней между делом, – кто более похож на любящего: тот, кто приходит что ни день, вздыхает и томится подле вас, или же тот, кто в досадной забывчивости не дает себе труда напомнить о своих чувствах без малого месяц? Прочитан ли вами мой прозрачный намек?
Ободовская сокрушенно разводила руками.
Результат педагогической деятельности, как правило, заставляет себя ждать. Прошло еще с полмесяца, прежде чем Ободовская решилась предать свой кумир. Вырвихвист забрал у родителей рубашки, штаны, мочалку и перебрался в наш теремок. Факт измены был установлен, и отношения Ильи и Ободовской, как казалось тогда, были необратимо утрачены. Вернувшись из Петербурга после двухмесячной отлучки, Илюша, насупленный и сосредоточенный, забрал свои рубашки, мочалки и прочие бытовые подробности и покинул ул. Качалова, чтобы больше уже никогда туда не вернуться.
– Qui va à’la chasse , perd sa place {2}!.. – вздыхал я с трогательным ханжеством.
Вырвихвист торжествовал. Он похвалялся в кухне, при вечерней лампочке, своей победой. Он хохотал. На свету бликовали его глаза, волосы и зубы. В его смехе было поровну злобы и похоти. Он действительно был очень красив. Но мне он уже не нравился.
С появлением Вырвихвиста в доме стало избыточно мужского начала. Меня отвращает в людях как излишняя женственность, так и чрезмерное мужество. Изнеженный, манерный Илюша казался мне теперь более привлекательным шилом, чем такое мыло как Вырвихвист. В сущности, кто бы из них ни победил, победитель был бы хуже побежденного.
В скором времени в нашей качаловской жизни наступил разлад. Марина в присутствии Сережи замыкалась, мне с трудом давалось скрывать растущую антипатию. Ободовская продолжала открывать новые достоинства Вырвихвиста (преимущественно сексуального характера). Ей доставляло горделивое удовольствие демонстрировать мне и более равнодушной Марине свое тело и интерьер, обезображенные деструктивными ласками Сережи. Ободовская бывала неукоснительно изнасилываема всякий раз, когда того требовала обостренная чувственность ее нового друга. Физически изношенный организм девушки систематически изнурялся извращенными наслаждениями. Однажды, стимулируя себя наркотиком «винт» , пара предавалась любовным играм в течение шестнадцати часов. А то было, Сережа, видимо под влиянием популярного тогда фильма Лилианы Кавани, привязал Ободовскую к батарее и колол ей грудь булавкой, а потом едва не откусил половину дряблой ягодицы хищными, красивыми зубами. А однажды, за алкоголем, он, осерчав на Луизу, так метко запихал подушку в ее красноречивый рот, что Ободовская потеряла сознание от недостатка дыхательного вещества.
– Как будет объявлена моя смерть в прессе? – делала вопрос Луиза и сама же отвечала на него. – «Задушена в бытовой драке пьяным сожителем» .
Для того ли цвела эта гордая, разнообразно одаренная натура?
III
КУТУЗОВ (смущенно). Корнет... вы женщина? Гладков. “Гусарская баллада”.
Параллельно дружбе к Ободовской прибывала моя вражда с Варей. Для всех по сю пору остается неведомым, как случилось, что внезапно, вопреки чаяниям ее, моим и чьим бы то ни было, ноябрьским вечером я предпринял полууспешную попытку задушить ее.
Варя Великолепова соответствовала самым общим характеристикам зодиакального льва. «Я король, дорогие мои» , – цитировала она Шварца – всегда к месту. Я не сказал бы, что Варя самовлюбленный человек, я сказал бы, что она восхищенный собой человек. Как-то раз, копошась от скуки в детском архиве, она нашла стопку карточек, на каждой из которых было написано ее рукой: «Варечка. Варечка. Варечка» . Она была красивейшей девушкой класса, при этом она была вспыльчива, обидлива и склонна к полноте. Наименее осторожные из ее подруг советовали ей похудеть парой килограммов. Варя впадала в ярость, но, отойдя, со вздохом щупала мясистое белое пузо. «Пора худеть, – говорила она себе, – пора худеть» .
Худела Варечка постом. И Варя, и ее семья были набожны. У дяди Тимы было больное сердце и всё говорило за то, что он скоро умрет. Он поверил в Бога и Бог спас его. У тети Гали было известкование сосудов. Она заказала сорокоусты в двенадцати монастырях и исцелилась. Бог, которого атеисты упрекают в небытии, щедр на чудеса для Великолеповых. Даже Варечке удавалось похудеть его милостями. Постом Варя серьезнела, к скоромному не прикасалась, и казалось, что она пробавляется только вином, дымом и случайными связями (никогда по трезвости).
Злые языки говорят, что Варечка любит выпить, попросту говоря, нажирается как свинья что ни день. И хоть бы что – только поправляется. Колян презренный говаривал со вздохом: «И угораздило же вас, Варя, родиться такой здоровой и дородной» . Это здоровье и полнота сил не идут на пользу Варечкиным собутыльникам, потому как девица становится опасна и некоторое время, колеблемое между часом и несколькими, бьет окружению морду. Потом, обычно, ноги ее подкашиваются, она рушится наземь, закатив глаза, и превращается в колышущуюся стихию, достойную кисти Айвазовского. Нет чаяния ни поднять ее, ни скрыть, ни оплакать по достоинству. Поутру Варя бывает кротка и мила, любознательно осведомляется:
– Ну что, колобродила вчера? Бедокурила? Горлопанила?
Выжившие сокрушенно кивают.
– Рассказывайте, – хохочет Варя.
И все вперегонки выбалтывают вчерашние приключения – как Варя порвала юбку, кого она придавила, что порушила. Варя заразительно смеется, и все вокруг, позабыв вчерашние раны, свинцовую примочку и пластырь, смеются ансамблем, и то, что вчера виделось трагедией и позором, становится сегодня комиксом, побасенкой к кофею. Иногда, слушая рассказы про себя, Варя с сомнением качала головой:
– Ну, это уж вряд ли...
И память об истории умирала. Чаще, правда, Варя кивала:
– Да, похоже. Пожалуй, это правда была я.
Попервоначалу я воспринял Варю настороженно. Видимо, дело было в том, что я заставал ее уж совсем пьяную. Очень она казалась мне шумной и навязчивой. Теперь я понимаю, что тот романтический ореол, в котором я появился на Качалова, вызывал ее смущение, она не знала, как вести себя со мной и испытывала чувство неловкости. Оттого многие ее шалости смотрелись неуклюже. Глядя на напивающуюся Варю, я весь как-то внутренне собирался, вспоминал бабушку ОФ, вспоминал ее грозное «mauvais!» – мне казалось, что Варя «mauvaisе» {3}. Это осуждение имело скрытые формы, не думаю даже, что оно было осознанным. Так продолжалось до поры, поколе я не напился с родным папочкой какой-то параши на женьшене, не пришел и не задушил Варечку как собаку.
В пьяном кураже, с разъехавшимися в стороны зрачками, я, не зная чем бы занять себя и незатейную компашку на кухне, схватил Варю за белую выю и, пережав кровеносный и дыхательный канал, стал бессвязно горланить «Песнь песней» , то и дело обращаясь к остывающей подруге: «Ты слышишь, Великолепова? Ты можешь это понять, Великолепова?» Варя не могла понять, ни, тем паче, ответить, так как смотрела на мир одними белками глаз, и, держи я Варю так более шести минут, мои друзья увидели бы меня только после амнистии 1997 года, а Варю, уж верно, никогда. Тогда и обнаружился толк от Вырвихвиста, который ласково выпростал обездвиженную Великолепову и уложил меня в постель. Дня через три Варя забрала с Качалова вещи; я же, удивленный, что моя шутка не понята, не нашел нужным извиниться. Признаться, всю историю я знал в пересказе очевидцев, и, слушая, всякий раз с сомнением качал головой и говорил:
– Ну, это уж вряд ли...
Таким образом, в моем общении с Варечкой образовалась лакуна в несколько месяцев – до совместного путешествия в Прагу, где мы вновь открыли друг друга и стали друзьями, надеюсь предполагать, до гробовой доски.
Время от времени Варя возвращается мыслью к тому странному, вызвавшему всеобщее осуждение поступку на улице Качалова. Она доискивается тайных причин. Уж ли я ревновал к ней Марину? (Заглазно дамы сошлись во мнении, что я подозревал между Мариной и Варей предосудительную связь). Или Варя нечаянно оскорбила меня? Чем? Она недоумевала. Что могло заставить меня, немецкого романтика, нанести безвинному человеку столь ощутимую физическую обиду?
Что я могу ей сказать? «Врачу, исцелися сам» .
Как ни покажется странным, но эта девушка, которую знакомые благодушно называли кто «гусаром» , кто «уланом» , кто «драгуном» , была на удивление ранима и беззащитна. Неловкое слово, нечаянная двусмысленность наполняли слезой ее добрые (трезвые) глаза. Сколько раз Марине приходилось утешать ее в ванной, где она, по-детски всхлипывая, сетовала: «Никто не ест моих кабачков, и все ругают моего дантиста!» Как часто она, преданная мной, в котором видела инкарнацию покойного Александра, лишившись гостеприимного качаловского крова, увлажняла слезами подушку в ночи. От качаловской асфиксии до пражского путешествия в жизни Вари тянулась горестная полоса.
Кроме прочего, Варю бросил Тиль.
Этот Тиль был юноша двадцати одного года, то есть двумя годами младший Вари, с которым она познакомилась на халтуре. Он был блондин, силач и красавец, в общем, положительный герой американского кинематографа. Его красотой я был наслышан от качаловских дам, позднее и более – от самой Варечки. Встреча с ним, случившаяся спустя изрядный срок, не обманула моих ожиданий. Он, как и говорили о нем, был живописно красив, посредственен и честен. Надо заметить, что это тот тип личности, который очаровывает меня. (Природу этого очарования я потружусь рассмотреть потом, по накоплении литературного материала.) Пока же могу сказать, что я с первой встречи невзлюбил Тиля и впоследствии мало переменился к нему.
В то же время, глядя на него с позиций Варечки, я могу понять его обаяние. Он благороден, честен, самолюбив. В разные периоды жизни он хотел стать а). добрым КГБшником, б). честным финансистом, в). справедливым президентом. Каждой из этих идей он жил по несколько месяцев и даже делал определенные шаги для их осуществления. Как бы ни смешны казались в пересказе Тилевы амбиции, искреннее стремление юноши быть моральным и приносить пользу обществу заслуживают высшей похвалы. На моей памяти нет человека, кто бы с такой верой в собственную нужность входил в большую жизнь. Кроме того, Тиль был блондин (а Варя благоволила к блондинам), он был высок ростом (а Варя презирала мужчин, низших себя), и он мог укротить пьяную Варю. Эта Брюнхильда могла полюбить только Зигфрида.
Их отношения развивались счастливо и стремительно, до поры как Тиль сломал ногу. Тиль лежал в больнице, и Варя преданно навещала его. Казалось, что может быть прекраснее? Но над ними уже был подъят меч Судьбы. Средневековая наука уверяла, что вошь может зародиться сама собой в вытяжке из грязной рубахи с добавлением глины. Хотя грязи и гипса в травматологии было предостаточно, Тиль, обнаружив у себя насекомых там, где обнаруживать их особенно стыдно, заболел подозрениями. Вотще Варя клялась христианскими святынями в невиновности – Тиль положил на сердце обиду и, раз убедившись в мнимой неверности подруги, стал все более отдаляться от нее. (Эта скорбная история впоследствии на время спасла мою честь). Устав оправдываться, Варя стала вспыльчива, скверные стороны ее характера, ранее неизвестные Тилю, приобрели отчетливость, и однажды Тиль, гуляя с Варей по саду, как честный человек, вероятный финансист, президент и КГБшник, сказал ей:
– Знаешь, Варя, мне кажется, что я больше не люблю тебя.
– Да? – сказала Варя равнодушно. – Тогда давай прощаться.
Они расстались без сантиментов, и Тиль гордился тем, как благородно, по-президентски, по-КГБшному они разошлись.
Варя после провела в непрестанных слезах около трех месяцев, питаясь исключительно сырым молоком, и только любовь к Господу и страх Господень удержали ее от самых дурных следствий отчаяния.
Тиль не раз звонил ей потом, полагая, что, потеряв ее как возлюбленную, сохранил ее другом. И Варя действительно была мила и дружелюбна с ним, говорила о выгодах и ущербе его возможной женитьбы, о достоинствах его вероятной супруги, о его жизненных планах, в которых ей уже не было места, и после этих разговоров неизменно плакала, потому что любила его. Но она была гордец, эта Варя, и Тиль, возможно, так до сих пор не знает, что его место в любящем сердце осталось незанятым.
Как бы то ни было, жизнь, равнодушная к Вариному горю, кощунственно продолжалась. Мелкие хлопоты, поначалу докучные, застили тоску. Варя стала правильно питаться, вернула недостающие, а затем лишние килограммы. К весне она нашла в себе силы и желание ехать в Прагу со мной, Мариной, презренным Коляном и несколькими общими знакомыми. В Праге Судьба, прискучившая Варей, оставила ее своими казнями и вплотную занялась Чезалес и Ободовской.








