355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 23)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

Из отчета Марины Чезалес.

Мой Гамлет.

Я вас любил, как сорок тысяч братьев любить не могут.

Ты.“Можно к вам на колени?”

Я.“Я имел в виду – голову к вам на колени...”

Это наша первая встреча.

«Она обнимала меня так, как я всю жизнь хотел, чтобы меня обнимали: крепко обхватив всеми своими членами и сочлениями”, – Сеня Ечеистов. Сеня Ечеистов, каким я его знала, – мой Гамлет.

Вы подарили мне

моей любви

мой одинокий вальс.

Лето. Арбат. Я бегу к метро – просто девушка хочет поспеть на поезд... (Просто парень с девушкой пришли в парк: “Молли, ты как Снегурочка, сейчас растаешь у меня на глазах”. Помнишь? Ну, когда мы в Парке Победы сидели спина к спине? Обращаясь к магической или божественной стороне наших отношений, я все не могла отделаться от мысли, что тебе просто нужно припомнить какую-то мелочь, но очень важную, как волшебное слово. Вспомнишь – и все вмиг кончится, разрешится. Вспомни, и тебе не придется больше складывать свою жизнь из осколков льдинок. И ты морщишь лоб, но бормочешь то ли “готтентот”, то ли “терракота”, перебирая губами и нервно вздрагиваешь, заслышав за спиною студенческое: “Арсений Емельянович, мы здесь!” “Тапка, перипетия, оранжерея...” Не то! Но это все так – отступление).

Я бегу на работу, бегу, оттого что не могу идти. Я ликую – мне хочется бежать и кричать: “Я люблю тебя; тебя, спящего сейчас, тебя, просыпающегося в десять, тебя, слоняющегося без дела до одиннадцати, когда я, устав от ожидания, уже могу позвонить – нет, еще полчаса. Теперь – выстрел для спринтера:

– Сеня...

– Мариша...

(Мы будем встречаться потом, случайно, на улице. Встречаться – и молчать. Смотреть... долго так, протяжно.)

– Сеня...

– Мариша...

Как герои французского кино.

Вы подарили мне

Моей любви

Мой одинокий вальс?

Из дневника. Наше примирение:

«Ты пришел таким, каким я ждала тебя, каким ты должен был вернуться ко мне, Мой Гамлет.

– Я дописал диссертацию. Хочешь посмотреть?

Лезем с головой оба – вместе, разом, как обычно – в твой портфель. Да, вот она – плод твоих трудов и наших ночных прогулок. Рядом – “Гамлет”, школьное издание.

– Я читаю “Гамлета”.

Стоит ли говорить, что все первые месяцы нашего разрыва я читала “Гамлета”, школьное издание. С портретом Арсения на обложке. Ты потом забрал ее. Вместе с вещами...

Оба – разом – вместе – как обычно – впрочем, может, это мне кажется, что так всегда...

– «Я вас любил когда-то”

(Я не скажу тебе “Да, Принц, мне верилось”. “Да, Принц, мне верилось”, – скажешь ты).

Ты. А не надо было верить!..

Я. Какого обаянья ум погиб – и т.д.

Не помню, как мы оказались в коридоре. Я бью тебя книжкой по голове: “Мариша, не надо!”

Всё. Не было четырех месяцев. Мы их проспали. Пропустили. Надо было нагонять – мы побежали... Мы бежали мимо твоих студентов из «Комсы», а они улыбались нам, восхищаясь и переглядываясь, и кивали головами.

– У нас интенсив! – кричу я что есть мочи на всю улицу Вахтангова.

– Мариша, не вступай в прямой контакт с моими студентами.

Вместо “я” – тронное “мы”! Мы, кони ея императорского величества, распираемые гордостью за себя друг с другом и друг за друга с собой, вот уже седьмой час носимся по Москве. Мы сидим под красными фонарями, не бывшими с нами в Амстердаме.

Все было так, как должно было быть. У нас.

Дома, на кухне, у тебя струился небольшой мыльный ручеек по запястью. Молча, как обычно, подаю тебе белоснежное полотенце. Ты принимаешь его. Глаза в глаза.

Вместо “я” – тронное “мы”.

Мы были очень красивой парой.

XIV

 С утра я спал дурно. Мне мнилось, что старуха Чезалес своим ключом открывает дверь, возится в прихожей, залезает в холодильник, потом долго метет вокруг веником и наконец ложиться поверх меня и целует в губы. Я так отчетливо ощущал клацанье ее протеза, что, вскочив в нервах, тотчас написал Марине письмо. Ее записка лежала здесь же, написанная в весьма приподнятом, не цветаевском духе. Подписалась Марина рифмой, то ли “целую крепко, твоя репка”, то ли “всегда ваша, попадья Глаша” – как она подписывалась, если на нее нападал веселый стих.

И на столе и в холодильнике было пусто. Я доел пакетик чипсов, отсырелых и гнущихся, и выпил кофею. Утро было солнечное, настроение, оставленное фантомом арбатской МАМОЧКИ, восстановилось до вполне сносного. Я размышлял простенькими мыслями о том, каковы нынче мои дела, и сделал умозаключение, что дела мои ничего. Мне предстоял тягостный разговор с Робертиной, оно уже было наверное точно, Марину я с мужским цинизмом решил дистанцировать, и больше “женой” не называть, а звать “постоянной женщиной” с легкого языка Григорьяна. Того кроме, я и жить с ней не собирался, а думал лишь визитировать ее от поры до времени, а она, пускай ее – сидит у окошка и ждет, будет праздник, или нет. Таким образом, я сохраню самостоятельность, приобрету искомый статус свободного мужчины с необременительной и перспективной любовницей, а что всего важнее, смогу в скверную погоду после лекций заманивать сюда студентов, умничать и сплетничать.

Вернувшись мыслями к Дане Стрельникову, я ощутил прилив творческой энергии. Почему-то мне казалось, что я должен планировать нашу дружбу, с тем чтобы более и более привязать его к себе. Мне казалось, что у меня достанет ума обставить свою жизнь впрок любовницами и друзьями, самому же мне надлежало только заботливо поддерживать этот питомник. Промокашкой, уложенной в Робертинин очешник, я замыслил задать нашей дружбе необходимое ускорение, самому же возвеличиться в Даниных глазах знатоком потустороннего мира.

Я вернулся в Матвеевку, с тем чтобы выжидать стрельниковского звонка. Как Ты помнишь, моими предположениями он должен был объявиться нескоро. Слишком уж много Данечка глотнул безудержного красноречия и пьяных цитат из “Гамлета” в “день, когда я себя плохо вел”. Тому пошли третьи сутки. Когда я спросил маму, не звонил ли кто, она назвала ворох старых приятелей, помня, правда, нетвердо всех, но, как я ни пытал ее, про “студента” вспомнить наотрез отказывалась. Ну не самому же мне было ему звонить?

Послонявшись по комнатам, я было подумал пойти к Муле в соседний дом, но вместо того улегся с книжкой. Вряд ли я отдавал себе отчет в том, что жду Даниного звонка. Однако же я лежал, бегая по одной и той же строчке, и ждал. И Ты знаешь, он позвонил. Не то чтобы соскучился, а позвонил вроде бы по делу, что-то насчет армии. Я разговаривал с ним вяло, почти с неохотой, и так – между делом заявил лукаво и энергично, вдруг, что промокашка-то у меня в кармане... хи-хи...

– Да?.. – растерялся Стрельников, и мне показалось слышным, что у него раскрылся рот и выкатились глаза, – И что теперь?

Тут я стал прощаться, у меня появились какие-то дела, к тому же и у Данечки стояли какие-то занятия, вечером репетиция...

– А ее нельзя съесть... сегодня? – спросил Стрельников, стесненно дыша.

Это было никак невозможно. Времени было далеко за полдень, на промокашку же надо полусутки – это долгое развлечение, да и мне надо отдохнуть от вчера сожранной. Я не только пикировал Данино воображение, но и в самом деле желал отдохнуть. Я размышлял, что, может быть, дня через четыре нам было бы уместно войти в царство грез... А так, устал я, никуда мне ехать не хотелось.

Данечка это понял и понуро положил трубку. “Гордый, гордый”, – подумал я про него удовлетворенно и лег с книжкой.

Он перезвонил через двадцать минут.

– Арсений Станислвавович... А может быть, все-таки сегодня? Я договорюсь, меня отпустят...

Нет, нет, – сказал я сурово, – не будьте такой дитятя, надо держать себя в руках. Я говорил взрослым, прописным тоном, откровенно глумясь, и знал, что покуда у меня в очешнике промокашка, мне это будет позволено. Мы вновь пожелали друг другу скорой встречи и положили трубку.

Я взял книжку, и подумал, как же верен оказался мой расчет. Купился, купился на промокашку!

Он позвонил тут же.

– Арсений Емельянович!.. Ну пожалуйста!..

Если бы я отказал в этот раз, он ушел бы в слезы и запой, сломался бы, и его молодая жизнь пошла бы под откос. Я, проклиная малодушие его, свое малодушие, в настроении весьма скверном вернулся на Арбат, к зданию “Садовского дома” – собственности ВТУ.

Он выбежал навстречу в зеленой рубашке, в джинсах на выпендрежных помочах, поздоровался суетливо, не глядя в глаза.

– Ну, где она?

Он очевидно нервничал и не таился этого.

Я медленно и торжественно открыл очешник. Там, располовиненная маникюрными ножницами, лежала амстердамская промокашка – подарок Марины.

– Такая маленькая? – разочарованно удивился он. Видимо, со словом “промокашка” у него были только прямые ассоциации.

Тут же он вновь засуетился.

– Подождите здесь! – сказал он. – Не надо, чтобы нас видели вместе.

Последнее время мы нарочито отчужденно общались на людях, чтобы не давать повода к слухам. К каким слухам – никто из нас не задумывался, но мы говорили “слухи” и у нас были серьезные лица. Однако же наш со Стрельниковым платонический роман был весьма всем очевиден. Как мы ни скрывались, рано или поздно мы оказывались с пивом на “Кружке” по дороге к метро, в виду всех наших желанных и нежеланных знакомых. Даня со своими однокурсниками, которых и вообще не жаловал, стал замкнут и горделиво равнодушен, изменил манеру и стиль речи в ориентире на высокий образец, за что уже не раз слышал свистящие попреки: “Что, зазвездился, Стрельников, зазвездился, что пьешь с Ечеистовым?” – спрашивала его, без расчета на ответ однокурсница Лена Дорохова, с которой когда-то у Стрельникова был “роман”.

В слово “роман” Стрельников вкладывал свое, особое значение. Поначалу я решил, что юноша очень влюбчив, потому что слово “роман” повторялось в Даниной речи необычно часто. Однако потом стало проясняться, что под “романом” разумелись две-три девушки, по которым Даня томился безответной подростковой любовью, так же и те, которым, любящим, он не уделял ровным счетом никакого внимания, также и некоторые веселые девушки, с которыми он провел пьяную ночь, неотчетливо помня, как их зовут, и, наконец, девушки, с которыми он повстречался глазами в метро. Все это были Данины “романы”. Когда Даня говорил о них, у него, как правило, замасливались глаза и губы складывались в пошленькую целовальную улыбку. Это однако никак не отрицало для меня того, что Даня способен любить и очень, что, по всему судя, у подростка была в недавнем какая-то рядовая, но по праву первенства жестокая трагедия на поле Амура (Даня намекал). Я говорю лишь, что Стрельников смешно использовал слово “роман” в речевом обиходе.

Так что я обоснованно могу сказать – у нас с ним был “роман”.

Я остался подле “Садовского дома”, вновь раскрыл очешник. Оба кусочка промокашки были совершенно одинаковые, но один от долгого глядения стал казаться больше, и я решил отдать его Дане. Потом я подумал, что это несущественно, что вообще должно быть все равно, кому какой достанется. Я закрыл коробочку и пошел к ВТУ. Там среди прочих я поздоровался холодным кивком и со Стрельниковым (он беседовал с режиссером Муртазовым, постановщиком спектакля “Яма” – про блядей). Стрельников сделал страшные глаза, я двинул бровью, мы сделали всё, чтобы дать понять жадным глазам ВТУ о связующей нас тайне. О Боже, как же наивно мы гордились друг другом! Все наши предосторожности имели целью лишний раз подчеркнуть, что мы с ним “не просто так”. Чт o “не просто так” оба в разумение взять не могли, но внутренне пыжились ужасно.

Я вышел вперед, Стрельников следовал метрами пятью позади, но уже на исходе минуты нагнал меня, и мы, все так же в виду училища, свернули в “Степин” садик.

– Ну, давайте скорей, – сказал Даня низким, бархатным, на октаву ниже собственного голосом. Он волновался, и улыбался, а я тянул время, уже с очешником в руке. Я улыбался не взволнованно, говорил высоко и естественно. Я потрепал его по плечу. Я бросил панорамный взгляд на детскую площадку. Я раскрыл коробочку.

Там лежала половина промокашки. В истерическом отупении я вылупился на полпромокашки, лишенный сил, чтобы даже как следует удивиться.

– Здесь только половина... – сказал я, оторопелый.

– А вторая где? – спросил Даня озабоченно. Ему казалось, что целая-то промокашка мала, а есть по четверти казалось ему просто грустно.

Я два раза пожал плечами. Затем, сохраняя наружное спокойствие, я запихнул ему бумажный кусочек в рот и заставил проглотить.

– Она прилипла здесь, – указал Стрельников на кадык, но до того ли мне было! Я вытряхивал наземь портфель. По траве раскатились скомканные носовые платки, надкусанный шоколад, засохшие яблочные огрызки, “Гамлет”, презерватив в крошках от печенья, мелочь, будильник, сигареты, китайская авторучка... Но промокашки не было!

– Подождите, – сказал я. Меня лихорадило, я был бледен, – наверное, она осталась там, у ШД.

Мы пошли к ШД и, на глазах режиссера Муртазова, укрощая гнев которого Стрельников умертвил кого-то из мифических родственников, стали ползать по периметру BMW ухи. Немилосердный рок! Ни мой зоркий глаз, ни новые очки Стрельникова с уже надтреснутым правым стеклом не зрели искомого. Я вновь перелистал “Гамлета” – напрасно. Я перетрусил весь убогий скарб – ничего! Наконец, ополоумев, я стал взламывать Робертинин очешник в расчете, что промокашка залетела чудесным образом за подкладку. О бедный дуралей! Ты хотел праздника, и забыл, что цветы наших чаяний срезает садовник-судьба!

– Знаете что... – сказал я пересохшим языком, – Надо пойти к Марине. Она еще не вернулась с работы. Мы успеем. Я возьму у нее еще половинку, она не обидится.

Стрельников поплелся за мной, ожидая увидеть чудеса искусственного рая.

– Рано еще, рано, – повторял я раздраженно, – первые признаки появятся через полчаса.

Я вперед подбежал к подъезду и вставил ключ в домофон.

– Не ходите за мной. Мало ли что. Подождите здесь. Нет, там. Или лучше, вон в том дворе.

Вряд ли я, бессильный бумагомарака, смогу изъявить тебе всю степень удручения от утраты промокашки. День, который я планировал счастливым, оборачивался печальным расстройством. Вместо того чтобы гулять с Даней по словно впервые увиденным аллеям “Коломенского”, я обрекал себя сопровождать обпромокашенного, стало быть, вовсе чужого мне мальчика как поводырь. Ах, миленький мой, как я грустил, как я был нервен!

Дома у Марины было не пусто. Старуха Чезалес злобно гладила белье.

– Добрый день, – сказал я, впопыхах войдя в образ Пети Полянского, сумасшедшего художника, моего друга.

– Добрый... день... – просвистела она, извиваясь.

Я, не затрачиваясь в красноречии, подошел к бюро и стал рыться в Марининых бумагах. Где они были? Куда она засунула их, неряха?

Я бесстыдно рылся в кипе целлюлозного мусора, высуня Маринин архив на пол. Под руку попался дневник – к черту дневник. Пачка наших греческих фотографий. К черту фотографии. Письмо покойного Александра из Грузии... Господи прости... К черту Александра. Промокашки! Где они? Они затаились. Они тихонько копошились и пищали где-то в хромированной коробочке, плоской, для визитных карт.

– Ну что? – просипела на беглом серпентанге мадам Чезалес, отворачиваясь от утюга так, что я разом мог обозревать и лик ее и зад, – наступило лето – пора отпусков?

Она вдыхала наш общий кислород, как в астме, задыхаясь от ярости. Марина собиралась ехать в Турцию, и почтенная МАМОЧКА с присущим ей чутьем на гнусность (которым она, замечу в скобках, гордилась), подозревала, что я вернулся присовокупиться к Молли на время поездки.

– Ага, – сказал я рассеянно, выдерживая сценический штамп Пети Полянского. Руки мои бегали в бумагах.

Утюг выпустил пар, мне показалось, что это вздох разгневанной Чезалес.

Я засунул груду бессмысленного хлама назад, и, даже как-то успокоившись об утрате, машинально раскрыл портфель. На виду лежал очешник, снаружи целый, внутри изодранный трясущейся наркоманской рукой. Я раскрыл его – промокашка лежала там.

В своей жизни я не был избалован чудесами, но это было несомненное чудо. “Бес, бес, поиграй да отдай”. Я засунул промокашку под язык и, накинув ремешок портфеля на плечо, пошел к выходу.

На пути попалась старуха Чезалес:

– Ненавижу тебя, ненавижу! – визжала она, потрясая предметом домашнего обихода. Кажется, немного еще, и она метнула его в меня, но я знал, что старуха Чезалес – животное скаредное, а оттого не боялся.

– Всего доброго, – сказал я с католичнейшей интонацией и вышел за дверь. МАМОЧКА, не удерживая бешенства, ринулась следом.

– Я доберусь до тебя! Ты еще узнаешь, какова я!.. – раздавалась она гулким эхом в подъезде пленных австрийцев. Электровилка, выпроставшись, путалась у нее в ногах.

«Закрой пасть”, – подумал я в раздражении, но, впрочем, довольно вяло. И стал спускаться по лестнице, ссутулив плечи, как Петя.

– Ты у меня тут счастья не увидишь! – грохотало надо мной, – Я тебя прроклинаю! Прроклинаю!!

На улице ждал Даня Стрельников. Он улыбался, сидя, зацепившись ногами за металлическую изгородь. Я словоохотливо и смешливо стал рассказывать новеллу про чудо старухи Чезалес, а он улыбался, и я подумал, что, вернее всего, его уже забирает. Мы поехали в “Коломенское”.

В поезде я все ждал, когда же начнется щекотание в животе, амфитаминный смех – Даня улыбался, я тоже улыбался, хотя нервное чувство не покинуло меня. Мир, конечно, менялся, но менялся слегка, не как обычно под промокашкой, не как вчера, когда я любовался роликами. Мы прошли уже всю дорогу к парку, половину самого парка, перешли ручей, поднялись наверх, к храму Усекновения главы, но ничего удивительного не происходило. Было не по себе и только. Что уж там видела Марина в городе Роттердаме среди тюльпанов? Я всё ждал, не начнут ли манить и качаться деревья, не запахнет ли тем особенным кислотным запахом воздух – напрасно. Мир изменился, да, изменился, только не в лучшую сторону. Какой-то он показался мне скучноватый.

– Глядите, – указал я на древнюю могилу, – три гробика. Это младенчики тут мертвенькие лежат.

– Меня не берет, – мрачно отозвался Стрельников.

– Меня тоже, – сказал я. – А вы знаете, что это за церковь? Она старше, чем Basilienkathedrale ... – представляете, его прототип. А снаружи не похожа, да? – я все-таки и в такой конфузной для себя ситуации не забывал, что я доцент кафедры искусствоведения. Ну, без немногого доцент.

– А что обычно бывает, когда забирает? – спросил Стрельников, не слушая.

Я скороговоркой назвал признаки измененного сознания.

– Так вот у меня этого всего нет, – угрюмо отрезал он и стал разглядывать надгробия.

Однако, что-то все-таки с ним происходило, потому что он сызнова стал улыбаться могилкам, присел подле камня какого-то иеромонаха и даже спросил, какого века захоронение. Я умно стал прощупывать вязь на бортах, но так ничего и не понял, сказав наудачу, что 1687 года. Ну, соврал, ну и что? Ему хотелось конкретного ответа – так он его получил. Уж на то пошло, ни на черта ему этот иеромонах не нужен, Господи прости.

Красными вратами мы вышли на тропу к деревне. Над обрывом, тылом к нам стояли, обнявшись, юноша и девушка. Девушка, стройная и хрупкая, положила любимому голову на плечо, ветви дерев над ними смыкались в шатер, словно помещая картинку в раму.

– Живой Фридрих! – умилился я, вспомнив, что я романтик. Разумеется, я отдавал себе отчет, что Даня не знает, кто такой Фридрих. Но надо же мне было напомнить ему о моем образовании? И что мне было делать? Я же говорю, день не задался.. Это все Стрельников в своем нелепом нетерпении сбил меня с панталыку. Не надо было промокашку сегодня жрать. “Какой уж тут Фридрих, – думал я суетливо, – тоже, припас гостинчик – мальчика порадовать, и такая лажа вышла. Тьфу!”

Внизу под склоном молодые коломенские аборигены перебрасывались мячом и зычно орали. Их девушки жеманились на пригорке. Я предложил Стрельникову спуститься к поваленному дереву, и, для примера, первый поскользнулся на траве и с хохотом скатился вниз. По моим штанишкам (парижским, кстати) протянулась грязная зеленая полоса. Это мне тоже не понравилось. Стрельников спустился аккуратно, с кривой улыбкой. Мне показалось, что он стесняется моего смеха и ложной беззаботности. На самом деле, под промокашкой (даже такой ничтожной) я всегда мнителен.

Мы присели на корягу, лицом к реке, довольно далеко друг от друга. Я стыдился перед Даней, что с промокашкой все так обломилось. Не стоила игра свеч, как выяснилось. Кажется (хотя, может быть, опять-таки, я мнителен), и Даня осуждал меня в детской наивности. Чем больше я желал восхищать Даню, тем меньше мне это удавалось. Мой долг перед ним возрастал: “день, когда я себя плохо вел”, неудачная промокашка... Тем не менее, он все еще продолжал быть мной восхищенным, но чем? Что он обнаруживал во мне, чего я не видел? Может быть, моей наружностью? Я посмотрел на руки.

Руки были как руки – ничего особенного. Пожалуй, они все-таки изменились, но не так, как я ждал от них, не так. Ну, тонкие, ну, красивые, ну, волосатые. С некоторым напряжением я мог бы заметить все то же и без ЛСД. Единственно что, без промокашки я никогда не задумываюсь о руках. Если я о них вспомнил, так значит, все-таки я чуточку убился. Тут мне стало любопытно, что с руками у Дани. Я скосил глаза, потом тихо развернул голову, и принялся следить.

– Вы что? – спросил Даня, заметив странность в моем поведении.

– Не обращайте внимания, – сказал я отчего-то шепотом, – я смотрю на ваши руки.

– Зачем это? – спросил Даня как-то тупо.

Я принялся объяснять, как недавно, главы полторы назад объяснял Тебе, а сам все пристально разглядывал его предплечья. Противу моих, они показались мне широки. “Какое у вас запястье широкое...” – вспомнил я фразу из “Виктории”. И как получилось, что из знаменитого романа я запомнил только одну строку: “Какое у вас запястье широкое...”

– Какое у вас запястье широкое... – сказал я Стрельникову.

– Да?..

Он посмотрел на свои руки и сказал:

– А по-моему, нет.

– Нет, – подтвердил я, вздохнув, – просто мне захотелось так сказать.

Мы легли в траву и лежали там без разговора часа два. По временам кто-нибудь из нас отходил недалеко прогуляться, но поспешно возвращался. С промокашкой ничего не вышло, вернее, почти ничего, и надо было только дождаться, когда сойдет это “почти”, чтобы разъехаться по домам. Мы уже приближались к выходу из парка, идучи набережной, как Стрельников остановил меня и указал на пароходик.

– Смотрите, смотрите, как он... – он не нашелся продолжить и улыбнулся совершенно счастливо.

Я стал подле и тоже посмотрел на пароходик. Он тихо шел по Москве-реке, оставляя в кильватере белую пену. Мы сели на парапет, чтобы лучше видеть, и я смотрел, улыбаясь едва не шире Дани, не оттого что угадал причину его счастья, чт o , собственно, увидал он в пароходике на Москве-реке, в этой белой пене, а оттого что он не хмур, и, видать по всему, доброе расположение вернулось к нему.

Мы сидели, свесив ноги. Пароходик уже давно прошел. На глазах оставались только капустные поля, купол далекой церкви и новостройки. Порознь, небольшими купами стояли бузина и орешник.

– Ну что, Даня, – сказал я, резюмируя, – можно сказать, что ваш первый опыт с наркотиками не удался.

– Да... – сказал Стрельников. Он вновь помрачнел без пароходика и сидел ссутулясь, вытянувши шею.

– Вы знаете, я же был к этому готов... Я словно знал...

И он сохмуренно стал смотреть между ботинок. В том, как он сказал это, скрыто присутствовало: “Эх, человек я бедовый, пропадай моя забубенная головушка”. Он был тяжелым пессимистом, этот Даня. Мы еще помолчали с минуту, и он тяжело, словно как и не ко мне, произнес:

– Я хочу выпить водки. Я хочу напиться.

– Ну, – сказал я, вставая и отряхивая позеленевшие штанцы, – это плебейство. Данечка, вы плебей.

Он тоже встал и, угрюмо глядя под ноги, все так же ссутулив плечи, пошел впереди к метро. Я что-то щебетал ему в спину, поднимая и опуская, словно крылья, руки – легкие, гибкие – выход из-под промокашки был прекрасен как обычно. Я чувствовал себя раскованно, ясно, весело. Он был безучастен.

– Данечка, вы чем-то встревожены? Что такое, Даша? – спросил я его не участливо, а, скорее, глумливо, высоким голосом.

Он не остановился и ответил вперед себя:

– Меня задело, что вы назвали меня плебеем.

– Даша... – с растерянностью, в точности копируя интонацию Аллы Демидовой из фильма “Зеркало”, изумился я. И вдруг холодно, словно это и не сам я сказал, а кто-то изнутри меня, неожиданно закончил:

– Но ведь вы действительно плебей.

Он вновь замолчал, молчал и я. Шагов через двадцать он, передернув сутулыми плечами, сказал горько: “Да, я плебей”. И замкнулся в унынии.

XV

Я упомянул о «замке моей матери»; но, ради бога, не представляйте себе при этом ничего роскошного и великолепного. Я просто привык так говорить; отец мой всегда с каким-то особым выражением произносил слово «замок» и всегда так странно при этом улыбался. Гейне. «Флорентийские ночи».

Тут настала пора рассказать о дворянском мифе славного рода Ечеистовых и о том, какую судьбоносную роль довелось сыграть фамильным гербам в моей молодой жизни.

«Честь, – говорил я Марине с убежденностью экзистенциалиста, – устаревшая категория этики. Нынче не существует чести, потому как честь – понятие сословное. В демократических государствах говорить о чести не приходится, либо, если уж и вести такой нелепый для человека здравомыслящего разговор, то придется признать, что говорим мы о частных понятиях – честь мундира, девичья честь и так далее, потому как единого комплекса представлений о чести мы не имеем”. “Нет, друг мой, ты в заблуждении, – протестовала жена, – согласись, что ты не возьмешь чужих денег со стола и вступишься за девушку на улице не оттого, что имеешь к этому внутренний стимул, а оттого что испытываешь диктат чести”. “Отнюдь нет, – возражал я пылко, – в описанных случаях я буду руководствоваться рекомендациями совести. Совесть же понятие индивидуальное в отличие от чести, представления о коей формируются в общественном сознании. Можно с уверенностью сказать, что современность не создала кодекса чести”.

Может быть, современной чести и в самом деле не существует – неверное, так. Но сам я, в чем нет сомнения, был воспитан – сознательно или нет так получилось, не знаю – в представлениях о чести, причем именно сословной чести.

К собеседникам, похваляющимся гробами предков, я всегда относился в высшей степени иронично. Когда нечего сказать о себе, говорят о знаменитых родственниках – вроде бы как я и сам ничего. Вкус и разум не позволяли мне кичиться дворянским происхождением, тем паче, как Ты увидишь, мои пращуры при жизни были натуры малопривлекательные, и только сейчас, когда за прошествием лет фамильное благородство стало в редкость, приобрели некоторый умеренно романтический отсвет.

Я бы злоупотребил Твоей доверчивостью, если бы начал от Рюриков. Моим гербам дай бог лет полтораста и то гербы – слова доброго не стоят. Начну с безымянной пращурки Ечеистовой, девицы веселой, происхождения прямо скажем не патрицианского, а самой что ни наесть темной крестьянки, хотя, будем предполагать, годами юной, приятной лицом, во многом одаренной – иначе быть не могло, как мы заключим из ее биографии, и, главное, редкостного везения. Дело было во времена, которые мне проще назвать незапамятными, чем рыться в метриках, при государе Николае I , еще до отмены крепостного права, пожалуй, весьма далеко великой реформы. Пращурка Ечеистова была натура не робкая, сметливая, любительница рискованных предприятий, из которых, судя по всему, выходила завсегда сухой – все от необыкновенного везения. Оставшись в сиротах, после того как родители ее, зажиточные крестьяне, умерли оспой, она, без надзора и незамужняя, раздумывала об устройстве юной жизни. По большей части она, будучи девкой ленивой, строила планы, развалясь на топчане. Ее глаза, более полные чувством, чем мыслью, скользили по печным изразцам, иконам, мухам, покуда девица размышляла о грядущих радостях безнадзорной молодости. Блаженство, которое она предвкушала, по правде сказать, меньше всего было связано с какими-либо определенными обстоятельствами. За два года со смерти родителей хозяйство пришло в упадок и при всей своей обширности приносило мало дохода. Размышляя, как бы поправить дела, девица Ечеистова рассудительно пришла к выводу излишки продать, а вырученный барыш вложить в лотерею. Многие, не знавшие крайней везучести молодой особы, находили этот шаг опрометчивым. Так Ечеистова обменяла двух лошадей, сарай, курятник и несколько дворовых строений со всем содержимым на радужный билет, который с молитвой засунула за образа.

К розыгрышу она явилась после бани, мытая, в свежем сарафане, нарумянив щеки ягодами волчьего лыка. Ей достались деньги немалые – вторая премия. Она, сверкая глазами, припрятала пачки с печатью кассира в потайной кушак на голое тело и, видимо сообразуясь с заранее продуманным планом, поплыла в Саратов, где в ту пору сильно играли. Я позабыл сказать, что дело все происходило на Волге, ввиду города Кимры. Сколько времени провела нуворишка в казино, остается домысливать, как и многое в этой истории. Фактом, который зафиксировала провинциальная пресса, остается, что девушка, которую, если бы не выигрыш, всякий упрекнул бы в легкомыслии, стала завидной невестой Поволжья, и не только в своем сословном кругу. Выкупившись на юрьев день из барской кабалы, девица купила дворянство и пароход – два предмета ее затаенных мечтаний. Судно осуществляло каботаж по нуждам братьев Френкель, имевших в Кимрах представительство. Сама Ечеистова, выйдя уже из лет ранней юности, но все еще юридическая девственница, каталась на нем вниз по матушке по Волге неизменно пьяная, в сопутствии цыган, медведя, жидовского оркестра, актеров и прочих приживалов, необходимых барыне для оптимистического самоощущения.

Пароходство Ечеистовой стало притчей во языцех, консервативные Кимры были возмущены, пресса учинила кампанию по травле речного извоза, но робкую и хилую ввиду маломощности города. В то же время многие заискивали в щедрости барыни и кормились ее столом. Веселый пароход многих сбил с пути истинного – попав на него однажды, волжане уже не могли не прийти и вдругоряд и еще раз. Буржуазные мамочки пугали детей сказками о пароходе – чрезмерно ужасными, а оттого не убедительными. Чем больше было возмущение в городе, тем популярнее становилась барыня Ечеистова в кругу волжских дуроплясов. О приближении парохода затаившиеся злобно Кимры узнавали по гудку – самому зычному на реке – и нестройному вою матерных песен. У Ечеистовой пили все:

скотники пили до свинского образа


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю