412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 24)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)

барышни – до потери чувств

вагоновожатые напивались в дрезину

звонари – в дребодан

младенцы – в сиську

мужеложцы – в ж...пу

лекари – в сопли

портные – в лоскуты

башмачники – в стельку

попы – до положения риз.

Сама Ечеистова пила со всеми и больше всех целокупно.

Как-то раз, возвращаясь августом из Астрахани, пароход подобрал в Балакове шумную ватагу парней, среди них особняком от прочих ехал молодой выкрест Потапенков. Следовал он босиком, в давно несвежем платье, неся в заплечном мешке надкусанную краюху, луковицу и бумаги, подтверждающие его дворянское происхождение. Подписи на бумагах были неразборчивы, и смазанные печати вызывали подозрение, но держался юноша независимо и самовластно, что до некоторой степени шло в подтверждение его знатности. Денег на проезд до Кимр ему недоставало, но он так настойчиво утверждал необходимость vis a vis с хозяйкой, что его допустили к милости судовладелицы, радушной к мужской молодежи. Барыня принимала странника мрачно – с утра она обычно мучалась мигренью, пила херес. Юноша излагал ей смысл требы, а она смотрела на него, плечистого, двадцатилетнего, на его курчавые вихры, на его грязные босые ноги, как у всех молодых евреев, поросшие волосом. Предложения юноши, имевшие коммерческий характер, были решительно отклонены, однако сам он не остался вне милостей сердобольной дамы. Ему дозволялось не покидать борта до прибытия в Кимры – и только. Этим благодеяния исчерпывались, ибо молодой человек кроме того что был мил с лица, был еще к тому уж очень грязен и, несомненно, вшив. Вывод о том, что в первую встречу Анастасии Ечеистовой и Федора Потапенкова отношения их имели сугубо деловой характер, я заключаю из хроники Кимрского музея, свидетельствующей, что Потапенков и в Кимры вошел босиком, как и покинул Балаково. Зная щедрость праматери, я не могу без ущерба для ее памяти представить, что она отпустила бы парня босым, сойдись она с ним ближе.

Моя бабушка ОФ категорическим образом отрицала, что Потапенков был выкрестом, указывая на его дворянство. Отец же мой, зять бабушки ОФ, в одну из своих велосипедных прогулок по Руси заехал в Кимры, где провел за изучением архивов не один день. Кимрский краеведческий музей располагался в бывшем жилом доме Ечеистовых – дом этот был мрачный, очень обширный, двухэтажный, с надворными строениями и с флигелем. Вся деловая и партикулярная переписка свято соблюдалась в хранении долгие лета, так что, возможно, отец в самом деле располагал сведениями б o льшими и правдивейшими, чем бабка. Однако тут же следует приметить, что отец с первых дней был в контрах с тещей и завсегда был первейший враль, так что все разговоры о Потапенкове, который в кимрской хронике существовал чаще как Потапенко, может, и нужны были только, чтобы поддеть старушку. Возможно, отец вовсе и не был в Кимрском музее, а сызнова все врал, так что многие сомнительные по достоверности сведения я исключаю из моего рассказа. И все же мне бы хотелось, чтобы пращур Потапенко был евреем или, что более вероятно, полукровкой. По ощущению себя, я чувствую, что от одной шестьдесят четвертой до одной тридцать второй еврейской крови во мне все-таки течет.

Между тем Федя устроился подмастерьем к кожевнику и обнаружил совершенное владение предметом ремесла, был на хорошем счету у мастера и хозяина и немало преуспел. Через год он вновь пришел с визитом к барыне Ечеистовой. Та грызла орехи на балконе, следя ленивым оком по пешеходам. Среди прочих она выделила ладную фигуру молодого подмастерья с зализанными на сахар волосами, чернобрового и пригожего. Тот раскланялся с ней учтиво и по всему хотел войти. Анастасия кликнула девку и велела принять, испросивши для начала, кто таков и за каким интересом. Тот ответствовал, что пришел с выражением крайней почтительности и интересы его мануфактурного свойства. Барыня со скуки согласилась, и вот уж он, сверкая смальцевыми сапожками, стоял перед ней со свертком в руках. Анастасия полюбопытствовала, что принес ей нежданный гость, и тот запросто вывалил резаный лоскут кожи. Барышня было опешила, но посетитель поспешно напомнил ей встречу на пароходе. Настя припомнила наивные волосатые ноги, путаную челку и, сопоставив первое впечатление с нынешним образом, признала, что юноше прожитый год пошел сильно на пользу. Принесенный лоскут подтверждал владение им секретом “чертовой кожи”, каковой он намеревался на известных условиях принести в дар вероятной покровительнице. В кожу Ечеистовой ввязываться не хотелось – слишком велика была конкуренция. Кимры торговали кожами на всю Россию – Великую, Малую и Белую. Однако же с “чертовой кожей”, если умно поставить производство, на одних гимназистах можно было сорвать куш. Барыня испросила срок подумать, но в раздумьях была недолго, и в скором времени открыла артель, где Потапенко несмотря на юные годы свои руководил полным штатом мастеров и подмастерьев. Уже два года спустя на ярмарке в Вытегре с торговым домом Ечеистовой были заключены выгодные сделки. Федя оделся франтом, но вел себя скромно, не задавался, был принят в хорошем для своего положения обществе и раз ли два побывал на приеме у Френкелей. К той поре он уж управлял и всем имением Ечеистовой, давал ей ценные рекомендации по экономии хозяйства, поначитался книжек – без системы, но много – и сделался заметен и любим в городе. Был он между тем холост, и многие мещанские мамаши смотрели на него как на партию своим дочерям. Тот, однако, наружно женским полом не интересовался, в разговоре с дамами бывал сдержан и не охотлив словами.

Двадцати четырех лет он пришел к хозяйке во фраке, со взбитыми волосами, чисто промытый и душистый, чтобы сказать дерзость, всколыхнувшую сердце аристократки. Федя признался в пылкой страсти, снедавшей его с первого свидания, и в формулах книжной учтивости прошлого столетия предложил руку, сердце и талант. Анастасия было вошла во гнев, сжала кулаки до боли в пальцах и указала холопу его шесток. Тому в ответ Федя, не смутясь, выложил родовые бумаги, заставившие девушку призадуматься. Она была его старше годами, для девушки уже в опасном возрасте. Несмотря на огромное, по Кимрским понятиям, состояние, она, силой юных ошибок, отпугнула от себя женихов хорошего общества и не раз задумывалась о будущем с необычной для своего солнечного темперамента тоской. По размышлении она уважила рискованную пропозицию Феди Потапенко и обменялась с ним обетами вечной любви и верности.

Венчались они, по Фединому настоянию, скромно и достойно, без азиатской пышности, медведя и цыган, столь любимых прежде новобрачной. По возвращении из Германии, оставив дела опытному управляющему, Федя и Настя вступили в совместное владение пароходом, артелью, шестью доходными домами по будущей улице Луначарского и земельными угодьями в деревнях Болятино, Вонятино, Мокрятино и Сралево – своеобразно поименованных Настей в соответствии с ее легким, шутливым норовом.

С семитским чадолюбием Федя в ближние годы стал многосемейным отцом, дети которого приняли фамилию Потапенко-Ечеистовы. Уездный суд, рассмотрев Федины документы, признал их подлинность с резолюцией “без права наследования”, так что Федя было понурился, что нарожает мещан. Однако к его радости иечаистовское дворянство, купленное Настей в годы девичества, предусматривало наследование по женской линии, так что все Федины внуки полноправно и несомненно оказывались принадлежны первому сословию. Жили Федя и Настя долго, умерли незаметно, их сыновья получили университетское образование в Казани. Дальнейшие потомки Потапенко-Ечеистовых совершенно ассимилировавшись с провинциальным светом, то незначительно увеличивая, то немногим умаляя отчее наследство.

Среди сынов Ечеистовых особенно выделился старший – Маркел. К сорока годам в его руках за смертью бессемейных братьев сосредоточился фамильный капитал. Был он человек нрава ровного, открытого, был большеглаз как отец, наивен и слаб на слезы. Читал много, все преимущественно на чужих наречиях, переписывался с немцами, был близок спиритам и, говорили о нем кимрские языки, в тайне был фармазоном. В 1877 году он отправился с позволения короны на Турецкую войну как специалист по фортификациям, смотрел, расширив синие, в отца, глаза на рвущиеся гранаты, на солдатиков с картечью в животе, на уставшего превыше человеческой меры Николая Ивановича Пирогова – без единой раны, но всегда в крови. Все это так чувствительно ударило по его большеглазому сознанию, что он по заключении Сан-Стефанского мира распорядился капиталом самым неожиданным и обидным для наследников образом. Маркел продал излишки расширившегося имения, поберегши только исходное достояние родителей, собрал все свободные деньги, отказался от избыточной прислуги и вырученную наличность задался пожертвовать на реабилитацию калек войны. Друзья семьи, привыкшие было к филантропическим выходкам чувствительного богача (он основал в Кимрах женскую гимназию и библиотеку), возмутились его добротой, шедшей вразрез с семейными интересами.

– Вы не понимаете, вы не видели... – начинал плакать Маркел, сотрясаясь плечами.

Тут, увидев его слабость, родственники принимались атаковать более настойчиво, уверенные в победе. Но Маркел, знаток фортификации, выстроил такие неодолимые психологические и нравственные флеши, что побороть его было трудно, как оказалось в ближайшем – невозможно.

Состояние Ечеистовых истаяло, таким образом, едва ли не вполовину, но все равно оставалось одним из примечательнейших в Кимрах. Однако чего никак не мог ждать Маркел, своей добротою он прославил род в веках. Деятельность фонда Потапенко-Ечеистова была узнана государем, и Маркел удостоился звания “Почетный гражданин России” с правом передачи, опять же, по женской линии. Представлен к званию он был в один день с Пироговым, что было для него едва не большей честью. Собственные заслуги перед Отечеством человеколюбец ставил оправданно ниже хирургического гения.

Он умер, пережив великого медика двумя годами, в 1883 году. По его смерти остались обширные и совершенно неудобочитаемые записки, затерявшиеся в архивах, и масонская лампа. Лампа по сей день стоит у меня на столе и образами льва, змеи и оленя учит нас быть сильными, мудрыми и скорыми в решениях.

Кимры, небогатые героями, переименовали улицу, на которой стоял дом Анастасии Ечеистовой, в улицу Потапенко, и даже принялись собирать деньги по подписному листу на памятник. Однако потом и лист где-то потерялся, и деньги вышли по негаданным нуждам, так что памятника не установили. Единственным свидетельством в пользу того что Маркел Потапенко действительно существовал, является статья в “Брокгаузе”, которую я, как с удивлением сейчас понимаю, никогда не пытался прочитать. Также и мой рассказ про Кимры опирается только на сообщения ОФ и апокрифические легенды отца. В городе Кимры я никогда не бывал и мыслю его страной мифологической, погибшей, как Атлантида, в давнопрошедших временах.

Маркелу наследовали сыновья Федор и Адриан. О последнем, младшем, я знаю мало. Был он большой щеголь, одевался по последним модам, азартно играл, водил дружбу с актерами и сам представлял на любительской сцене. По всему вероятию, было в его поведении нечто служащее к общественному шоку, потому что бабушка ОФ отзывалась о нем большей частью негативно. И мне и матери бабка ставила в вину Адриановы гены, когда мы слишком уж шумно проявлялись. “Да-а, вот он – дед Адриан”, – говорила ОФ с укоризной. Адриан умер холостым еще до революции, и причину негодования ОФ уразуметь было сложно. Может быть, мать напоминала ей Адриана цветом волос – оба были рыжи, а что такого старуха усматривала во мне, я уж и вовсе не смекну.

Про своего отца бабка рассказывала подробнее, но скучнее – это был человек строгих правил, либеральных убеждений, безукоризненно честный в делах. Сколько ни пытаюсь я представить себе предка, вижу отчетливо лишь расчесанную бороду и гильдейскую бляху. На мой взгляд, нет ничего удивительного, что его жена – мать ОФ – сбежала от него с гувернером в Швейцарию. Бабке (ей тогда было лет около шести) сказали, что родительница умерла. Разумеется, добрые вести не лежат на месте. Одна богомольная старушка, неудачная приживальщица в доме Потапенков, остановила ее на улице и прохныкала: “Лёленька, какая ж ты бедная, думаешь, мама твоя померла, а она жива, жива, Лёленька, жива...” И пошла восвояси, счастливая гадким поступком.

Федора развенчали, и он женился вторым браком на Авдотье Евдокимовне, мещанке ума невеликого и крепкого. Она пережила всех своих детей и падчерицу и умерла вовсе недавно – доживши до невозможности, перевалив за сто двадцать лет, до последнего часу пребывая в своем уме – невеликом и крепком. По молодости она была ровно добра к Лёле Потапенко-Ечеистовой, будущей моей бабке ОФ.

Лёля была натура слезливая, меланхоличная, с детства не шаловливая и тихая. На ее памяти она лишь однажды подралась с сестрами – из-за денег, в Великий четверг. Взрослые ушли в церковь, и детвора забралась в девичью играть в дурня по копейке. Тут, конечно, старшие стали жулить, меньшие плакать, потом все передрались, средняя сестра Варвара сорвала из божницы икону и с миротворческим “Блажен муж...” получила в глаз от робкой Лёли. Нянька не знала, как унять всеобщие слезы, и умней ничего придумать не смогла, как нарядиться в саван и изобразить из себя покойницу. Дети, правда, притихли в ужасе, в каковом всю компанию застали родители по возвращении от плащаницы. Лёлю наказали, не столько за отчаянный ее удар, сколько за непочтение к святому образу. Авдотья Евдокитмовна была баба темная и церковная. По всей вероятности, от этого дня Лёля стала атеисткой, каковой далее весь век жила и умерла в годах весьма преклонных.

Семнадцати лет Почетная гражданка О.Ф. Потапенко-Ечеистова поступила в Московский университет по педагогическому классу. Тогда была мода на психоанализ и ОФ ночами сидела в детских приютах, напиясь кофе, и записывала случайные слова, сказанные чадами во сне. На третьем курсе она выступала с докладом перед широкой публикой, где, в частности, присутствовал и сам Ардалионский. Гений подошел после и сделал лишь вопрос: “Вы, в самом деле, в эту ерунду верите?” ОФ задумалась, впервые, быть может, за студенческие годы, и призналась, что, пожалуй, не очень. “У меня есть для вас дело поинтересней”, – сказало педагогическое светило. Не дожидаясь конца семестра, бабка перевелась на Высшие женские курсы во вновьотстроенном шедевре архитектора Соловьева, – говоря на понятном Тебе языке – в будущий МПГУ им. Ленина, спустя семьдесят лет оконченный мной к славе этого заведения.

Там ОФ застала революция. Вот уж – дело странное – про революцию бабка ничего не рассказывала. По-моему, ей это было вовсе не интересно. Может быть, она ее и не заметила даже.

Отец умер, мачеха Авдотья Евдокимовна с детьми Володей и Варварой перебралась в Москву, сестра Надежда осталась в Саратове. По протекции Герье, который педагогическим сердцем очень любил бабку, она стала работать поначалу воспитателем в одном достойном заведении, а в годы зрелые вошла в должность директора детского сада при Наркомате обороны.

Из рассказов бабки я представлял себе сад Наркомата чем-то вроде Эдема, исполненного львов, тельцов, орлов и ангелов. ОФ не была натурой одаренной ярко, но она была многосторонне образована. По ее плану разбили парк с экзотическими растениями – бабка увлекалась селекцией, водила знакомство с небезызвестными своему времени биологами. Она же, имевшая некоторые способности к ваянию, сделала несколько скульптурных этюдов анималистического свойства. Был выписан скульптор, который перевел бабкину пластику в бронзу – парк украсили слоны, пингвины и жеребята. Известно, что сад этот и по сию пору еще жив, цветы выродились, но пингвины, слоны и жеребята стоят как живые. Этот сад находится на Комиссаржевской. Вот почему мне, так гордому бабушкой ОФ, никогда не приходило на ум съездить туда?

Брошенная матерью, ОФ никогда особенно не занималась собственными детьми и толком не знала, что с ними делать. Мать в безобразных ссорах кричала: “Я росла как сорная трава!” И бабка патетически отзывалась: “У меня никогда не было дочери. Я должна была согласиться на аборт”. В общем-то, бабка, правда, не желала рожать мать. Но она потеряла сына, и очень хотела, чтобы родился мальчик. Дядя Андрей обещал стать сверхталантливым ребенком, возможно, гением. В полгода он уже самостоятельно сидел, в восемь месяцев пытался говорить, в год – рисовал, а в полтора умер. На моей памяти бабка никогда не заговаривала о нем, как и о муже, Леониде. У нее была заслуживающая восхищения способность хоронить воспоминания.

Как я уже говорил, ОФ не обнаруживала экстраординарных способностей. В большой жизни она была существом робким, боязливым, любила сплетничать по маленькому, скопидомничала, не позволяла есть зараз все яблоки, а выдавала по одному трижды в день, ограничивала потребление сметаны до ложки в первое. Она была образцовой хозяйкой и не представляла себе мир без супа. В мои ранние годы каждую пенсию она возила меня в Дом игрушки и покупала мне подарок по своему усмотрению . Ей хотелось, чтобы я был отличником, в дальнейшем – инженером или военным. Она выучила меня по своей методе читать и писать в пять лет. Она читала мне вслух Некрасова и Фета.

Сама же она читала всегда, безостановочно, всю жизнь, и литературу почитала высшим искусством. На мой филологический взгляд, не то что нельзя прочитать больше, чем она, нельзя и помыслить прочитать столько же. “Анну Каренину” она прочитала тридцать семь раз. Она читала также естественнонаучные сочинения, Дарвина и Фабра, историю – Карамзина, Мишле, Соловьева. Она знала химию и медицину. Больше чем она знал только “Брокгауз и Ефрон”.

Наиболее характерная поза, в которой ее можно было видеть, – это с книгой на животе. Старуха возлежала на глубоко продавленном одре, в очках, в чалме на седых буклях крупными локонами. Ее живот много и величественно возвышался, подпирая классический том. О, это была выдающаяся особа! В ней чувствовалось дворянское величие, она была аристократ. Созваниваясь с университетской подругой Анной она злословила по-французски про мать: я угадывал это по много повторяемому «Natalie ... Natalie ...” Сейчас я понимаю, что говорила она по-французски скверно, хуже, чем Рина Колокольцева, но ведь говорила! Говорила! Мне посчастливилось жить с ископаемым ящером – это была настоящая дворянская старуха, Почетный гражданин России, белая кость, голубая кровь.

Она не кичилась происхождением, и никогда не напоминала или даже не вспоминала, что она, как это тогда говорили, “из бывших”. Но иного она приговаривала: “Из простых”, – и понятно было, что она имеет в виду. Мы были Потапенко-Ечеистовы, у нас была масонская лампа и три кило тяжелого, неуклюжего фамильного серебра – съеденные на треть ложки с вензелем ОФП, щипчики для сахара, была скатерть голландского полотна, у нас была старая фотография – бабка, дед Адриан, Володя, Надя, еще какие-то подростки на нашем корабле (уже, видать, никуда не годной посудине). Нашим предком гордилась Волга, о нем писал энциклопедический словарь. Бабка никогда не вспоминала об этом, но это жило в ней.

Она боялась смерти, но умерла достойно. Когда кузина Монина сдуру проболталась, что рецепты врач дал на бесплатное обслуживание, старуха сказала просто: “Так значит, у меня канцер”. Образование не позволило ей сказать “рак”. Она потребовала, чтобы съехались родственники, была со всеми любезна и мила, хотя, пожалуй, несколько рассеяна. На следующий день она, словно по предварительному плану, отказалась вставать, впала в детство, называла меня мамой, просила куклу и свежего огурца, просила укол, и через неделю отошла.

За пару дней до ее смерти родня спохватилась, что с бабкой вместе умрет и история нашего славного рода. Бабка была великолепным рассказчиком. Она безошибочно копировала стилистическую манеру последней прочитанной книги, так что ее истории, даже если она повторялась, не надоедали. Мать не раз задумывала записать ее рассказы на магнитную пленку, но всегда откладывала. Теперь, уже поздно и некстати, мать и кузина Монина пришли с диктофоном к ее постели. Умирающая лежала, глядя вперед себя пустыми, блеклыми глазами.

– Мама, – позвала ее дочь, – ты бабушку Авдотью Евдокимовну помнишь?

– Помню, – сказала старуха медленно, тяжело, словно сквозь сон.

Ободренная тем, что пробилась к угасающему сознанию, мать продолжила расспросы.

– А деревни под Кимрами помнишь?

Кажется, какое-то оживление на миг пробежало по чертам исказившегося, отекшего лица ОФ. Она напрягла губы и сказала последнюю в жизни фразу:

– Подите вы к черту.

Она была атеисткой, моя бабка.

Согласись, мне крайне с ней повезло. Это была не заурядная замарашка “из простых”, чью тривиальную глупость с годами почитают за старческое слабоумие. Это была старая графиня, это была Мария Ермолова с портрета Серова, это был матриарх рода. Если у меня когда и были авторитеты, то самым стабильным, может быть, вечным была (да и остается) ОФ. С ее рассказов я совершено уверовал в собственную сословную исключительность. Конечно, почесав в затылке, приходится признать, что мои испанские представления о чести находят мало оправдания в реальных фактах. Крепостная девка с пароходом и босой еврей, сомнительное дворянство “с правом передачи по женской линии” – все это скорее повод для шутки. К тому же по отцу я происхождения подлого, из деревенских, дед был буденовский комиссар – об этой шушаре уместно сказать позднее. Но ОФ! Божественная ОФ с дрянным французским, с серебряными ложками, ОФ, которой я обязан блестящим литературным воспитанием! И главное, этот ее приговор: “Из простых”, который давал понять всем, что мы-то не “из простых”, мы-то “сложные”. Руководимый бабкой, я, подобно высшему судии, разделил мир на две неравные части. Одну, большую, составляли “простые”, не значит скверные люди. Другую – благородные, в обращении к которым мысленно добавляешь “фон” или “де”. Благородных я вынюхивал безошибочно. Не знаю, как это получается, но мне труда не составит отделить плебеев от патрициев. Так, например, Зухру – циничную, жадную, своекорыстную, расчетливую я держу за аристократку, а добрую и светлую Чючю, которая любит меня, за плебс. Мои друзья доцент Скорняков и Муля – оба происхождения мужицкого, презренного, нет сомнения, “из благородных”. Как говорит о себе Мулечка, цитируя антика: “я с ними, но не из их числа”. Скорее уж он последний из патрициев, чем лучший средь плебеев. Ободовская из благородных, и Марина тоже, только бы не так старалсь "соответствовать" благородному предназначению и не любила бы все интеллигентное... Филя Григорьян – из благородных, хотя и в словах и в делах может вести себя не благородно, а Степа Николаев, который никогда не сделает подлости и даже в мыслях подло не представит... Нет, Степа тоже благородный.

А в Дане мой психологический нос чуял плебея, как и в Свете Воронцовой, его подруге. Ты только не обижайся, я же говорю, это вовсе не моральная характеристика, все мои любимые герои в литературе были из третьего сословия. Я с “благородными” не так уж и лажу. И вообще, все это только была игра, которую я затеял в подростковый возраст, не зная, как мне возвеличиться над окружением, всё детские комплексы ущемленного пубертата.

Но почему-то сейчас, когда я стал умным и взрослым, когда цинизм изжил во мне последние, и прежде шаткие принципы, вдруг, в неожиданный момент для себя, я задираю подбородок и тонкоголосо, хило, неубедительно ни для кого пищу: “Мы – Ечеистовы!” Памятуя о древних своих корнях, я руководствуюсь предписаниями чести во всем, кроме важных и решительных в жизни поступков. Не настолько я, видать, уверен в себе, как может показаться, коли мне потребовались предки на пять поколений. Но что делать, если я втайне живу этим, если я их, на самом деле неведомых (выдуманных настолько, что я боюсь переспросить тетку или мать), словно вижу перед собой: с грязными ногами, с пароходом, с гильдейскими бляхами.

У Данечки этого ничего не было. Возьмись он сотрясать свое генеалогическое древо, оттуда свалилось бы с пяток попов, но колокольным происхождением на Руси искони не гордились. Он был плебей. Я унюхал это безошибочным носом и помнил ему это. Это было... дурно.

XVI

Нет сомнения, женщина чувствительна к поэзии, она даже может быть поэтична, но истинная поэзия избирает для жительства мужское сердце. Ф. Шлегель. “Athenaeum”.

Между тем сутки клонились к вечеру. Мы уже пришли к метро, прежняя досада моего друга сменилась настроением созерцательным, да и я, в чаянии загладить обиду, рассказал ему о своих прародителях в обычной для себя гротескной манере. Он успокоился.

Пора была расставаться. Но мы почему-то все мялись, вспоминали подруг, живущих неподалеку, Даня было вспомнил какую-то девушку, с которой у него был “роман” по-стрельниковски, но не мог сосредоточиться, и как ни сентименталил взгляд, путного ничего рассказать не мог, да и не помнил уже, как видно. Мы позвонили по разным номерам, где бы нас могли принять, но все напрасно. Он посмотрел растерянно, нахмурил брови и развел руками.

– Боюсь, я не готов с вами расстаться, – сказал я заготовленную фразу из арсенала Ободовской. Это прозвучало убедительно, потому что было правдой.

– А что теперь делать? – спросил Даня и вновь развел руки.

Делать было почти нечего, оставался НЗ: здесь, на Коломенской, жила Браверман. Я, сознаться, не очень хотел к Браверман. Мне не с чего было ждать, что она понравится Дане. Браверман шумная, орастая, выраженно еврейская, скорее остроязыкая, чем остроумная, скорее болтающая, чем слушающая. Если представить, что Браверман – не Браверман вовсе, а так, одна из многочисленных шумных теток, а я – вовсе не я, а посторонний к ней человек, то она могла бы быть названа вполне типической особой. Таких много – распространенная порода. В юности веселая и бестолковая девица, по мнению семейных клуш – развязная; в зрелые годы – мамашка-хлопотунья. Ничего особенного.

Единственно что выделяет Бра из всех женщин моего окружения, так это что я с ней – с ней только, единственной – был дважды в жизни счастлив на всю голову.

Мы познакомились восемнадцати лет, на втором курсе. Хабаров ставил тогда один из жутких филологических капустников. Знаешь сам уровень университетской самодеятельности. Как на праздниках Комиссаржевского училища господа актеры все больше любят писать p оe sie , так у нас обожали ломать комедии, не имея к тому ни малейшей склонности. Хабаров дрался за искусство не щадя живота. Опору он находил только во мне – студийная закваска. Одна из актерок поразила меня шумной бестолковостью. Это была Бра или “Тусик”, как прозвали ее с моего языка. На исходе второго курса я перевелся к ней в группу, где, впрочем, училась и влюбленная в меня бедная Чючя и безызвестная мне на ту пору Зухра. По лету я, мой друг Миша Кучуков, Бра, Чючя и еще с сорок филологических девушек выехали в диалектологическую экспедицию. На постой мы остановились в школе при деревне Марфин брод {15}. Девочек расположили в спортивном зале. Нам с Мишей выделили комнату физрука, куда без размышлений перебрались особо приближенные дамы. С первого же дня мы с Браверман определили, что собирать диалектизмы на тему пчеловодства и птицеводства, как хотел того университет, затея дохлая, и решено было отдыхать. Генеральная команда на первый день была “лежать, лениться”, что мы и делали. Ввечеру купались в Московском море, хохотали над каждой былинкой, над грибом, резвились, как маленькие. Позади была историческая грамматика, русская литература первой трети XIX века, впереди – еще несколько лет юности. Поутру мы пошли прямиком на пляж, распределив обязанности. Браверман, как самая изобретательная, придумывала устаревшие слова, Чючя – литературный контекст, а я – биографии лже-старух.

– Пишите, – говорила разморенная Браверман, раскинув толстые прямые ноги, – “бестолковка”.

– А что это такое? – спрашивала Чючя, – Тусик, ну хотя бы приблизительно.

– Не знаю.

– Тусенька, ну напрягись...

– Я сказала, не знаю.

– Может, это курица такая? Ну, молодая такая курица, неопытная совсем. “Раскрылась дверь, и в кукаретню вошла бестолковка”?

– Не в “кукаретню”, а в курятню, – отрезала в ее сторону Бра.

– Тогда уж в “курятник”, – отрывался я от грызения карандаша. – Вот, послушай: “Сызмальства Мария Лазаревна увлекалась пчеловодством и птицеводством. Старая женщина рассказывала, как трогательны были ее первые впечатления от встречи с небогатым животным миром родного края...”

– Не пиши “Лазаревна”, не выпендряйся, – говорила Бра из-под газеты, скрывая от солнца лицо, – пиши “Ивановна”, а то очень по-жидовски.

Порешив две-три поселянки, мы оптимистично бежали в сельпо, покупали минеральную воду от гинекологических заболеваний, копеечные консервы, и прятались в комнату физрука. Высчитав детской считалкой, какой банке быть съеденной, мы набивали наши молодые желудки и затевали аттракцион. Бра была кладезем пионерских игр. Для начала мы устроили комнату ужасов: Браверман была Девочкой, которую переехал трамвай, я, разумеется, отправлял роль Секретаря Девочки. Публика была удовлетворена результатом и жаждала продолжения. На следующий день Бра выступила в бенефисной роли Мумии Тутанхамона, я, как догадываешься, был Секретарем Мумии. Все перемазались в зубной пасте – это был глаз египетского царя. Игра “в карету” была не так выразительна по интриге, но запомнилась не меньше. Браверман, слегка поисчерпавшись, припомнила, что в детстве она с соседом Моней Лившицом устраивала из стульев “карету” и там было что-то (что, она не помнила), а потом все дрались подушками. Наскоро ухватив сюжет, я, Влада и Оля Моденова спрятались в засаде, а Браверман с Владой на козлах уселась в карету.

– Стой, кто идет? – кричал я сиплым разбойничьим голосом.

– Это я, богатая принцесса, – пищала Браверман из-под подушек.

– Кошелек или жизнь! – ревел я устрашающе. – Только не говори сгоряча: “У меня ничего нет, я жадина-говядина”!

– У меня ничего нет для вас, злые бандиты, – пищала Бра, копошась в подушках, – кроме моей незапятнанной репутации!

– Ату ее, ребята, – призывал я шайку, – на абордаж!

Мы бросились на Бру и Владу, запихали их в спальные мешки и уволокли в разбойничий вертеп – кабинет литературы. Там мы надругались над непорочностью, превратив наши жертвы в мужчин – я сжег в совке мусор и сажей нарисовал принцессе и кучерице усы. Потом мы спрятались, а Браверман и Влада, уже в маскулинной ипостаси, бегали за нами, набрав воды в усатый рот, чтобы нас обрызгать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю