Текст книги "Слуга господина доктора"
Автор книги: Арсений Дежуров
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
– Может быть, нам купить еще водки? – обратилась к нему Варя рассудительно.
Оба они как-то внезапно выкатились за дверь, я задержался, натягивая обувь.
Выйдя на улицу, я не приметил их нигде и даже подумал грешным делом, не уединились ли они специально в предвкушении удовольствий более сладостных, чем алкоголь. Я жил памятью о Варечкиной красоте, Даня не мог не быть вожделен для женщин и мне стало горько, что похоть нашла дорогу в бесполый рай нашей дружбы. Однако меня, растерянного, окликнули из кустов.
– Арсений, – крикнула Варя, – там никто не идет? Вы же знаете, я совсем не могу писать на людях.
Стрельников уже оправился и сидел розовыми трусами на скамье под липами.
– Пойдемте, – сказала Варя наконец и, быстро вскочив, побежала к Садовому кольцу. Когда мы настигли ее, она перебегала Садовое под гудки авто с явной опасностью для жизни.
– Что она делает! – воскликнул Даня в ужасе. В его близоруких нетрезвых глазах все расплывалось, кольцо светилось стремительными фонарями, тревожно шумело. Мы кое-как перешли на нужную сторону, но Варя с хохотом, цокая каблуками, уже вернулась на исходную позицию. Только мы, более осторожные, уже, кажется, нагнали ее вновь, Варя тем же манером пересекла Смоленскую площадь и помахала нам рукой. Мы опять в трепете последовали за ней – я уставший, Стрельников, отрезвясь на свежем воздухе, раздраженный.
– Ну что? – спросила она мрачно, – как насчет водки?
На этой фразе Варя сделала винтообразное движение ногами и обрушилась, утратив последние черты человеческого подобия.
Стрельников ударился в дрожь.
– Что с ней? Что делать? Ее в милицию заберут...
– Ах, Даня, – сказал я отечески, – Варя здесь у себя дома. Это элита Смоленской площади. Попытаемся поднять ее.
Мы потянули Варю за руки, ее пузо, заголившееся в свете фонарей, отдалось жидким шевелением.
– Неудача, – признал я, – Может бросим ее здесь? Она, как собака, всегда найдет дорогу к дому.
– Как?.. – ошеломился Стрельников.
– Ну, это я просто, в порядке предложения.
– Арсений, – отверзло уста обезжизненное тело, – я порвала юбку?
Я освидетельствовал ее гардероб и сообщил о характере разрушений.
– Понятно, – сказала Варя со скепсисом, – и уж конечно, разбила коленку.
– Как водится, – просто согласился я.
– Пожалуй, пора домой, – разумно произнесла Варя, вскочила и довольно отчетливо направилась в обратном своему жилищу направлении.
– Я так не могу!.. – воскликнул Стрельников в отчаянии и, обогнав Варю, бросился наперерез машинам к Арбату.
– Даня, не капризничайте! – крикнула Варя ему в спину. Розовые трусы скрылись в переулке. Мы с Великолеповой неспешно, под ручку, как в добрые трезвые времена, направились к Марининому дому. Тут же нас ждал Даня, уже кое-как справившись с шоком.
– Ну, милый крошка? – обратилась к нему Варя миролюбиво, – Я не слишком вас обеспокоила?
На ночь Даня расположился на гостевом матрасе в кабинете – пустой и наиболее удачной комнате. Я с женой и подругой возлег на супружеское ложе – огромный чешский диван, подаренный сестрой Катериной.
Варя обхватила меня крепкой рукой и рухнула в сон, посвистывая насморком. Марина оплела с другого бока и, прижавшись малопьющими устами к уху, прошептала:
– Ты устал.
– Устал ли я, спрашиваешь ты меня, дорогой Люцилий... – отвечал я, борясь с “вертолетом”.
– Дане сильно досталось от Варечки?
– Да, парнишка сегодня натерпелся.
Мне было жарко, стиснутому двумя телами.
– Он правда тебя спас?
– Да. Потом расскажу. Спи.
Марина видимо хотела еще говорить, но не находила это деликатным. Не зная, что бы сказать заключительно нежное, она произнесла:
– По-моему, нам пора съесть промокашку.
– Хм, – сказал я с удовольствием.
– Я, ты и Варечка.
– Угу, – отвечал я, погружаясь в сон.
– Ну, и Даня, конечно. Он не откажется?
– Ну еще бы...
Сознание стремительно покидало меня. За сомкнутыми веками стремительно сменялись фантастические образы, легко ныло бедро, придавленное Варей.
Ночь я провел беспокойно, терзаемый соображением, что подле меня лежат две женщины, одну из которых я должен любить, а другую уважать, и опасался впотьмах перепутать.
XXIII
– Нет, ну скажите, – продолжал он, отдышавшись, – вы ощущаете разницу в возрасте?
Мы, только что осторожно повозились, оберегая мой покосившийся нос. Дело происходило в Государственном ботаническом саду им. Цыцына, и хрен его знает, кто такой был этот Цыцын. Идея сожрать промокашку в ботаническом саду принадлежала мне, и Марина, желая сделать приятное нам с Даней, отправила нас на рекогносцировку. Мы шли по платановой аллее, кое-где попадались корявые, старые секвойи, отдельными островками рос изнеможенный бамбук. Разумеется, я ощущал себя Мафусаилом, особенно пройдя к саду короткой дорогой через кладбище, но по привычке врать Стрельникову, сказал (перед тем позаботившись о думающем лице), что на удивление разницы в летах с ним не ощущаю, то есть, отнюдь. Стрельников успокоился, убежденный окончательно в нашем духовном сродстве. Я обозревал запущенный экзотический ландшафт поверх распухшего носа, Даня рассеянно поглядывал сквозь темные очки – те самые пластмассовые уроды, подаренные некогда Робертиной. Я отдал их Дане в минуту раздражения – мы примеряли их перед зеркалом. Надевал я – отражался привычный биологический ублюдок. Примерял Стрельников – он был молод и хорош собой. Вновь я, вдохновившись видом его красоты, нацеплял солнцезащитные стекла – старый мопс, эстетический позор мужского пола. Надевал Стрельников – молод и хорош. Что за удивительные очки! Пришлось расстаться с ними.
Мы попрыгали у загородки японского садика – он был закрыт в тот день. Потом послонялись по аллеям с задушенными сорняком многолетниками. Я разрабатывал маршрут завтрашних прогулок, Стрельников озабоченно смотрел в небо, сгустившееся облаками.
– А если завтра будет дождь, – издалека начинал он, – мы все равно съедим промокашку?
– Нет, – отвечал я с деланной уверенностью, – промокашка хороша в погоду.
– А... – неопределенно тянул Стрельников и тотчас продолжал, – а может, все-таки съедим?
– Знаете что, тогда, пожалуй, без меня, – надувался я, недовольный, что нельзя сожрать промокашку прямо сейчас.
С утра хлынул ливень.
Стрельников прибежал на Арбат, опоздав двумя минутами к назначенному сроку. В глазах его был ужас разочарования, но тут же мы вперегонки стали уверять друг друга, что как пить дать дождь скоро кончится – если он такой сильный, не может же он идти весь день. У Даши восстановилось дыхание и мы пошли к Смоленке за Варечкой.
Явно дождь не собирался заканчиваться. На лужах вздувались пузыри, вода текла по переулку сплошным потоком, едва сдерживаемая бордюрным камнем. Варя, в неизменном пончо на кустодиевских плечах, сообщила, что успела промокнуть ногами. Сад старика Цыцына накрывался, и я неуверенно предложил зоологический музей. Обменявшись серьезными взглядами, все отправили в рот по промокашке, и Стрельников потребовал, чтобы его ссудили двадцатью пятью тысячами на очередные очки – он ничего не желал пропустить из сегодняшнего дня.
Как обычно, на подступах к музею все в четыре глотки принялись орать, что их не берет, что знакомо всякому любителю психоделиков. Музей, как водится, был забит дохлыми шкурками с паклей вместо нутра, отчаянно тянуло нафталином. Я заинтересовался скелетом малого полосатика, потом теткой, которая, невзирая на усугубляющийся нафталин, пила чай с бутербродами. Стрельников, покорный моей инициативе, изучал содержимое китового желудка, Варечка зычно хохотала промежду костей, ступая мокрыми туфлями. Было скучно и действительно “не брало”.
Мы вновь оказались на улице, поливаемые из небесных хлябей, забрели в подворотню театра Маяковского, чтобы составить план. Там, в подворотне, мы минут сорок выбирали, идти ли нам в бар “Русские гвозди” или же по старинке в “Рози О’Гредис”, с тем чтобы как всегда выбрать последний. Потом мы двинулись по Собиновскому переулку, пересекли Новый Арбат и далее пошли к Воздвиженке. Я был об руку с Варей, Даня с Мариной позади нас. И Марина и Даня вполне оживленно о чем-то шутили, кажется, они выдумали какой-то персонаж и сочиняли теперь ему биографию. Я огорченно подумал, что за ними нужен глаз да глаз – лишившись общества признанных остроумцев, Даня и Марина, скупенько одаренные юмором, снижали планку нашей компании. Впрочем, Даня и сам знал за собой, что Насреддин он тот еще, и прибавлял всякий раз, что это семейная черта. Марина, вопреки очевидному, упорствовала в доказательствах своего острословия – ах, никак не убедительно.
Москва была чужая, словно увиденная впервые: едва я увидел “Рози О’Гредис”, как улыбнулся кабачку, словно старому знакомому. Я уже говорил Тебе, что в моей фантазии этот бар существует только под промокашкой. Я был бы удивлен войти в него как-нибудь, и чтобы при этом не качались стены, чтобы лица у людей не были особо розовы, чтобы вечная материя не перетекала за конечной формой предметов.
Мы, хохоча, заняли столик подле телевизора. “Как неловко, как неловко...” – повторял я себе, сдержанно улыбаясь. При этом, заметим, я полагал себя Вирджинией Вулф или кем-то из ее персонажей – в строгом платье, с точно подкрашенными губами, в вуале. Кем были остальные – не знаю. Надо полагать, что Марина опять была белой собакой или Пятачком – никакой изобретательности. Варвара поражалась видом чипсов и отнимала у Дани очки. Стрельников плакал всякий раз – глаза его наполнялись крупными слезами, и мне было приятно это видеть, потому что у него были очень красивые глаза.
– Ну-ка Даня, крошка моя, – обращалась к нему Варечка, сопровождая слова хватательным жестом, – дайте очки.
– Варечка, – умоляюще взывал Даня, – ну дайте мне посмотреть тоже, ну хоть немножечко...
– Даня, не капризничайте, – отрезала Варя, нацепляя предмет соперничества.
– Ну что же, – соглашался Даня, – тогда я, пожалуй, всплакну.
– Да, да, – оживлялся я, – только, пожалуйста, поплачьте слёзками.
– Хорошо, – покладисто кивал он и обливался слезами. Я внимательно смотрел ему в лицо, и мне казалось, что он слишком далеко от меня – хотелось придвинуться к нему и утешить, но это могло выглядеть непристойным, тем более что я был Вирджинией Вулф.
Потом Стрельников пошел писать и мне пришлось через четверть часа идти выручать его, пораженного красотой кафеля. Как ни странно, я самостоятельно дошел до туалета – видимо, во мне было слишком сильно чувство ответственности за студента – иначе я не решился бы. После того Стрельникову вздумалось прогуляться в одиночестве. Мне страшно было его отпускать, но я рассудил, что нельзя быть чрезмерно навязчивым в своей опеке и отпустил его. Он уходил минут на пять, перед чем мы вдвое дольше прощались. Я говорил, что буду ждать его не сходя с этого места и думать только о нем; он уверял, что непременно вернется, “только очень ждите”. Он ушел, а я остался – на душе у меня стало тяжело и я даже едва не спел “Черного ворона”, представляя стрельниковское мертвое тело на поле брани – все оружие разбито, голова мечом пробита, из гортани кровь течет, сбоку солнышко печет. Вняв Даниному примеру, ушла и Варечка, потом Марина пошла искать ее, а я, вконец расстроившись и растерявшись, утратив всех собеседников, выбежал на улицу и стал аукать Даню. Он не откликался, и я с тоской подумал, что утратил его навсегда. Поделиться горем мне было не с кем, потому что ни Вари ни Марины рядом не было, и я был уверен, что они уже не вернутся. Надо было забирать вещи и идти домой, но отчаяние мое превосходило способность физического действия. Я присел на тротуар и стал горевать. Из-за угла вышел Стрельников с сообщением, что он опять писал. Меня так поразило, что Даня часто писает, что я стал искать этому медицинское обоснование. Урология вообще слабое место у мужчин. А вдруг Даня заболеет и умрет? Мне хотелось поделиться с ним опасениями, но я боялся его напугать. Пусть уж лучше живет в неведении и погибнет молодым – не самый скверный конец.
Однако же дождь перестал и небо стало совсем синее, без единого облака. Перемена эта в погоде была странная и стремительная – я связал ее с тем, что мы съели промокашку. Из-за угла показались Варя с Мариной – большие, смеющиеся – я был рад им, а то я нервничал, как собака колли. Сбив всех в стаю, я предложил быть главным в нашей компании и принимать решения. Предложение было отклонено с преимуществом в два голоса. Варя взяла машину, и мы поехали к старику Цыцыну. В пути Варя отнимала у Дани очки, Даня дважды попросил остановиться пописать, я ехал недовольный своим провалом и с удивлением замечал, что встречный машине ветер проходит сквозь мое тело, словно меня и нет вовсе. “Не может быть”, – думал я и поражался соединению слов “быть” и “может”. “Быть, – думал я, – быть...” Это казалось мне удивительным, я усмехался не без ехидства. “Может, – думал я тут же саркастически, – может...” Надивившись каждым “может” и “быть” в отдельности, я соединил их в целое и залился смехом: “Может быть! Может быть!” – думал я про себя и поражался нелепости мира, который стоит на понятиях типа “может быть”.
Мы покинули машину у западного входа в сад – это были старые высокие ворота, фланкированные дорийскими колоннами. Даня тотчас запросился в кусты, и я проводил его, опасаясь отпускать одного. Затем мы пошли в розарий. Без промокашки, я думаю, розарий Государственного ботанического сада место довольно унылое. Вот уже лет десять как клумбы заброшены, стоят без надзора, цветы мельчают, зарастают сорняком, становятся жертвой несдержанных рук случайного прохожего. Однако же цветов есть и немало – при иных сохранились бирки с именами, но это редко. Чаще они стоят сами по себе, красивые и ничьи.
Я прилег на бордюр подле розы – огромной и насыщенно розовой, изысканно пышной, с глубокими тенями. За ней исступленно синело небо, и эта розовая роза, это синее небо так поразили меня: так отчетливо видел я в расширенный зрачок каждый лепесток, каждую жилку, всю эту вопиющую красоту селекционной флоры, как не видел уже, должно быть, лет двадцать. Однажды бабушка ОФ на даче подарила мне две розы – вроде этой, только алую и белую. Я был так ошеломлен видом цветов, что смотрел в них неотрывно битый час, и запомнил их до сегодня. С годами я утратил способность вглядываться в окружающие меня предметы, но ЛСД возвращает ее.
– Взгляни, какой цветок, – обратился я к Марине, здесь же бродящей в своих мыслях.
– Что же, – сказала она, простояв в размышлении минуты три, – он довольно пошл.
«Дура, – подумал я, – ничего не понимает. Ни-че-го”.
– Однако, он очень красив, – отвечал я, не желая с ней спорить.
– Но зауряден. Впрочем, тебе всегда нравилась посредственность.
Мы оба замолчали, глядя на цветок. Он яростно цвел, видимо, распустившийся только сегодня. Но тут же и видно было, что собственная красота забрала все его силы, и завтра он уже поблекнет, отяжелеет и не остановит на себе влюбленного взора поэта.
– А мне он нравится, – тупо сказал я, с чисто мужским желанием оставить за собой последнее, пусть дурацкое, слово. Почувствовав, что надо еще что-то дополнить, я пояснил, – он такой красивый, одинокий. Нет, представляешь, такой красивый и такой ничей.
Мне захотелось сорвать его, и я даже потянул руку, но Марина остановила меня как-то плаксиво, что нехорошо разорять клумбы, и вообще, нашлась она, сорванный цветок очевидно завянет пока мы будем гулять.
– Сорвешь, когда пора будет уходить, – сказала Марина. Я рассудил, что она права, и оставил розу цвести.
Даня и Варечка разбрелись по розарию, покуривая и улыбаясь. Стрельников курил по-прежнему “Черный Жетан”, все менее и менее бывший ему по карману, Варя – свой неизменный “Винстон” с откушенным фильтром. Я вновь заботливо сбил компанию в стайку и мы пошли вдоль прудов. Стрельников отстал метрами десятью и свернул к тростниковой заводи. Девушки залезли в кусты черемухи и возбужденно принялись объедать ягоды. Я пришел в отчаяние, что все разбрелись – мне казалось, что теперь Даня не найдет к нам дороги, я вернулся к нему, настойчиво и скорбно встал за его спиной. Он обернулся, разведя розовые губы в улыбку, и опять вперился взглядом в тростник. Я стал шумно вздыхать и сопеть, покуда он досадливо не встал и не пошел за мной. Мне казалось совсем невозможным разлучаться с ним, о чем я не таясь заявил. Он предложил мне руку и мы пошли под руку , как пара . Надо было выручать женщин, которые не могли остановиться в поедании черемухи. Вместо того мы оба присоединились к ним и долго и поспешно объедали куст, находя вкус ягод космически прекрасным. Потом я, внутренне считая себя все-таки главным, завел всех в девственный уголок, к сырому поваленному дереву. Место показалось очаровательным – припоминаю, там валялись бутылки, пластиковые стаканы, дырявые кульки, думается, в эти же кусты гуляльщики заходили оправиться. Даня тотчас пристроился отдельно от всех дивиться кустом папоротника. Марина находила себя очень грязной, о чем сообщала с полуминутным интервалом, меняя слова местами и подыскивая убедительную интонацию. Варе пришло на ум, что она не красива – она достала косметичку и принялась намалевывать тени вокруг глаз. Потом ей показалось, что очки зажились у Дани и она потребовала их назад. Стрельников было пробовал сопротивляться, но Варя в который раз за день отрезала:
– Даня, не капризничайте.
Поглядев вокруг сквозь стекла, Варя отметила некоторую неопрятность обстановки.
– Да-да, все очень грязное, – подтвердила Марина.
– Друзья! – воскликнул я, желая пошутить, – знаете ли кто я? Я – инкарнация покойного Цыцына.
Все воззрились на меня, пораженные. Даже Даня отвлекся от папоротника.
– Ну, – сказала Варя, – объясните в таком случае, почему тут все так запущено?
– Да-да, – тотчас подключилась Марина, – в чем, собственно, дело? Нам бы хотелось объяснений.
Я перепугался превыше меры, что придется давать отчет, и попытался скрыться. Но, преодолев шага два, я вернулся, взял Стрельникова за плечо и шепнул ему: “Сбежим от них!”
– Почему вы мне все время мешаете? – огорчился Стрельников, с неохотой покидая папоротник. Однако же он покорно сопутствовал меня. Мы утаились в зелени ольховника. Грязная и некрасивая дамы что-то кричали нам вслед, угрожая преследованием. Мы же выбрались на дорожку, и пошли под нависшими ветками куда глаза глядят. На пути повстречался какой-то человек преклонных лет, которого мы по моей инициативе миновали в убыстренном шаге – мне показалось, что тот совершает непристойные действия. Стрельникову я об этом не сказал и всячески скрывал подозрения, возбуждая любопытство попутчика – он захотел вернуться, но я повис на его руке и насильно оттащил подальше. Там я остановился и стал смотреть на его лицо.
– Почему вы так смотрите? – спросил Стрельников с наивностью Красной Шапочки.
– Я хочу понять, как тут все устроено, – пояснил я почему-то строго.
– А, – сказал Стрельников и покорно замер, чтобы я мог лучше разглядеть. Его лицо, красивое как обычно, сейчас показалось мне маленьким, худым и уж очень юношеским. К тому же кожа, такая тонкая и чистая, какой я допрежде ни у одного мужчины не встречал, состояла, как выяснилось, из многих элементов. В ней сочетались зеленый и розовый оттенки, иногда отчетливо не смешиваясь, кое-где прорастала первая щетина – разрозненные полумиллиметровые волоски пронзали его лицо вызывая мое промокательное удивление. Постояв довольно, Даня сказал: “Ну ладно, я стесняюсь”, и мы пошли дальше, для себя неожиданно выйдя к девушкам, уже расположившимся на траве ввиду муравейника. Даня вспомнил, что давненько не мочился. Я тихонько овладел его очками и стал смотреть на мир. Все расплылось, не видно было ничего. Я с ошеломлением понял, что это обычный вид, в каком действительность предстает его очам без оптического прибора. Он был сокрушительно близорук! Обпромокашенное сознание тотчас продиктовало мне новую концепцию Дани: его рассуждения, которые так часто казались мне наивными и нелепыми, в основе своей имели слабое зрение. Как можно было рассуждать о мире, лишенном формы? Я подумал тотчас, что следовало бы просить его снимать очки почаще. Мне вдруг показалось, что очки – мой враг. Чем больше Даня будет в них смотреть, тем меньше он будет принадлежать мне. Я вдумался в эту мысль и додумал ее до конца. На это ушло минут сорок.
Между тем реальность неспешно возвращалась. Но, как всегда под ЛСД, казалось, что не старый мир вернулся, а просто ты привык жить в новом. Дышалось по-прежнему легко и чудесно, усталость совсем не чувствовалась. Мы не без труда выбрались из сада и поймали такси до Смоленки.
Прибыв к исходной позиции, все остановились для совещания, что делать дальше. Промокашка уже была на излете, но расстаться мы не находили в себе сил.
– Я хочу выпить водки, – сказал грубый Даня. Марина с осуждением посмотрела на него, чего тот не заметил без очков (это заметила Варя).
– Меня так долбит! – воскликнул он с эмфазой. Он имел в виду, что для него промокашка все еще не кончилась.
– Ну что, может, пойдем к Мамихиной? – предложила Великолепова. Все согласились за неимением других предложений – Данино высказывание все сочли за риторическую фигуру. Марина приобрела бананов и груш, и мы, пересекши Садовое, направились к дому Марининых родителей – по стечению обстоятельств там же квартировала Светлана Мамихина, одноклассница и старинная подруга Вари и Марины.
Из отчета Варвары Великолеповой
Я увидела Даню в первый раз после Марининого дня рождения, после какой-то пьянки, во всяком случае, когда мы все с тяжелейшего бодунища – я, Марина, Бриллиантов, Скорняков и Мамихина (по-моему, в таком обществе) – встретили Вас и Даню Стрельникова. Должна вам сказать, что из этой пары я заметила только Вас. А потом, когда Вы ушли, мне сказали, что этот Ваш спутник был Даня, о котором я была уже наслышана, но так – ни о чем не говорили особенном. Во всяком случае, не говорили ни о том, что он в Вас влюблен, ни что Вы в него влюблены или в этом духе. О нем говорилось как о студенте, с которым Вы очень много проводите времени. Если бы мне рассказывали что-нибудь особенное, то я, может быть, и вглядывалась в Вашего спутника. Вовсе не заметила Даню.
Фактически первый раз я обратила на него внимание, когда мы ели промокашку. То есть, может быть и до этого, но когда я сейчас пытаюсь вспомнить, то вижу, как мы ели промокашку и как я тырила у Дани очки. Как раньше того он махал майкой в окно – тоже помню. Арсений, очень сложно вернуться к этим первым впечатлениям. Я помню Даню – его, машущего майкой, нас всех у старика Цыцына, у Мамихиной, когда было маленькое шоу, как мы потом все поехали на “Фрунзенскую” – это я все помню и помню всех.
Да, и, конечно, из первых впечатлений – он был очень недурен собой. Но, при всей моей склонности к недурно выглядящим юнцам, у меня не было к Дане никакого влечения вовсе. Может быть, из-за его телосложения, которое, как Вы знаете, можно назвать несуществующим. Отсутствие полового ощущения его красоты, кстати, удивляло – я смотрела на него и думала: “Такой красивый, такой молодой”. Это вселяло надежду, что, может быть, у меня наконец-то изменились вкусы.
Но в целом, как Вы и сами помните, первые впечатления были очень позитивные. Он был милый мальчик, он был очень смешной – он был смешной, как Мамихина. Когда он хотел сказать остроту, это у него не получалось, но сам по себе – его поведение было смешно и веселяще. Он не был одержим хамством, он был милым и трогательным. И очень смешно смеялся. Я помню, что мы все ужасно хохотали (он действительно напоминал Мамихину, с которой он тогда еще не был знаком и с которой он был так жестоко познакомлен).
(Автор продолжает)Означенная Мамихина, уже бегло отмеченная на страницах моей рукописи, входила в круг “цвета нашей молодежи”. Понятие “цвет молодежи” ввела в обиход Варечка, обозначив им линзу, полученную при пересечении моей и Марининой компании. Нет сомнения, Мамихина удовлетворяла всем качествам “цвета”, то есть была цинична, болтлива, влюбчива, склонна к авантюрам и пустому просиживанию в кухнях смоленских подруг. Она, как уже говорилось не раз, принадлежала тому же учебному классу, что и Варечка, Чезалес, Ободовская, то есть вместе с ними ездила в Америку встречаться с Рейганом для политического урегулирования международных отношений. Мамихинскому легкомысленному перу принадлежала песня, которую покорно выслушал Президент, и ей, Мамихиной, также как и прочим, он жал руку и целовал ее. Я видел фотографии Марины, Мамихиной и прочих в прессе – в самом деле, это было нашумевшее турне: знаменитую песню кроме Рейгана слушал, конечно, Горбачев, и Президент ООН, которого я забыл, как зовут, и еще какой-то финский Президент – самый незначительный (о нем редко упоминали). Всем было известно, что Мамихина поэт и в свободное время пишет стихи. Я был ознакомлен с некоторыми ее звездными опусами. Кроме песни “Мы все за мир!”, была еще популярна “Песня выпускников”, исполненная на последнем звонке. Помню только финальные строки: “Летите, голуби, летите, Да будет пухом вам земля”. Мамихина уверяла, что слова про пух наиболее подходящие для прощания со школой. Так же пользовалась известностью “молитва Мамихиной о десятом “А”, венчаемая призывом: “...и молю, чтоб нас всех пронесло”. Смысл стиха был, конечно, обратный тому, какой угадывал поверхностный читатель. Мамихина сочиняла стремительно, много и беззаботно.
Кроме того поэтесса всегда бывала влюблена в один и тот же соматический тип: то и дело она появлялась с сообщением о “высоком блондине с огромными миндалевидными глазами”. Надо полагать, что Мамихина неважно различала блондинов и не вполне вдумывалась в смысл слова “миндалевидный”, потому как в превосходном числе все ее влюбленности были чередой прыщавых уродцев. Впрочем, Варя в минуты раздражения, равно как и Марина в рассудительности ночных бесед выводили, что Мамихина отнюдь не настолько влюбчива, как зарекомендовала себя, а скорее горделива и коллекционерка – легион миндалевидных блондинов был необходим для соблюдения сладкого реноме половой разбойницы.
Красавцы были обречены. В своих атаках Мамихина бывала стремительна, как конница, и грозна, как артиллерия.
– Алло, Дима? – звонила она незадачливому юноше, – это Света.
– Какая Света?
– Это неважно. Давай встретимся?
Как правило, ей отвечали “нет”, что нисколько не умаляло ее пыла.
– Так, ты отвечай по порядку: “да” или “нет”.
– Нет, – мямлил собеседник.
– Я что-то не поняла. Так “да” или “нет”?
– Нет!.. – извивалась жертва.
– Та-ак, – с наслаждением длила муки Мамихина, – ты не юли. “Да” или “нет”?
Она неизменно добивалась своего – во всяком случае, так явствовало из ее слов. Надо, конечно, учитывать, что другой вруши, количественно равной Мамихиной, Смоленка не знала. Мамихина врала самозабвенно и всегда, не затем, что имела при этом какую-то цель – она врала маниакально, упиваясь самим моделированием лжи. Уличаема она бывала неукоснительно, потому что в вымысле не знала различия между правдоподобием и фантастикой. Видя, что к ее рассказам теряют интерес, Мамихина подбавляла жару. Так, по ее словам, с одним из миндалевидных приобретений она подобрала на улице ящик с наручниками и понесла его в укромное место, но при этом уронила, так что ящик отдавил молодому человеку ногу. Тот, рассвирепев, выхватил наручники и кинул ими в Мамихину, но она ловко увернулась. Не теряя самообладания, Мамихина вырвала две пары наручников и швырнула ими в красавца. Тот, увидев, что военные действия начаты, выхватил три пары наручников... Кончилось, по-моему, тем, что он приковал Мамихину, как Прометея, всеми наручниками к забору и грубо овладел ею под щебет соловья (Мамихина была не чужда сентиментальности). Потом Мамихина чудесным образом отковалась, а наручники все растеряла в темноте. А дальше...
Мамихина никогда не заботилась о развязке своих историй, потому что ее всегда останавливали прежде.
Послужной список Мамихинского эроса не исчерпывался безликими (преимущественно умозрительными) красавцами. Известно, что в свое время, уже весьма давнее, и она и Чезалес, ее ближайшая подруга и конфидент, обе влюбились в молодого психолога Павлова, арбатского христосика, воспитанного на Ремарке. Они познакомились с ним на каком-то психологическом тренинге, где Павлов – в буйных кудрях и с действительно миндалевидными глазами – выступал педагогом. Он был самовлюбленным импотентом, но в любовном кураже на это не обратили внимания. Чезалес страдала пассивно, Мамихина от отчаянья вышла замуж за павловского друга, унылого поэта и переводчика Вову Коломийца и немедленно родила ребенка на злобу Павлову, который, как и можно было предположить не будучи Мамихиной, не обратил на это внимания. Роды прошли как-то неудачно, на почве чего у нее развился рассеянный склероз – болезнь неизлечимая и даже полагавшаяся смертельной до последних времен. У Мамихиной стали отказывать ноги и временами, как думали новые знакомые, мозги. Но старожилы Тюхиной биографии утверждали, что умом болящая отроду крепка не была, хотя и дурой ее назвать было неловко, чаще ее называли “балда” или “дурында”, то есть ласковыми эвфемизмами.
Последние полгода она, прогнав мужа-игрока, коротала досуг в придумывании любовных похождений и малом бизнесе – она основала фирму, руководимую по привычной методе:
– Я не поняла, вы готовы заключить с нами контракт?
– Нет.
– Так, давайте по порядку. Так “да” или “нет”?
Вот к ней-то, к этой Мамихиной, мы и отправились вчетвером – Чезалес, Варечка, я и Даня.
Из отчета Светланы Мамихиной
Часто бывает так скучно. Сидишь и думаешь, чем бы наполнить вечер. Но броситься на поиски “смысла” – извините.
В один из таких вечеров раздается звонок в дверь. Это были друзья – Варечка, Мариша, милый друг Сенечка... “Ой, – сказала я себе, – а это что-то, возможно, интересное...” В дом позади всех вошел некий персонаж с на удивление красивым лицом и вообще – ничего. “Мамихина, – сказала я себе, – возможно, что-то будет”.
Мы все идем на кухню, усаживаемся пить чай (или что-то еще) и ведем непринужденную, легкую беседу обо всем и ни о чем (в общем, не помню я уже, о чем). Я посматриваю оценивающе на персонажа – персонаж смущенно опускает голову и краснеет. “Ого, – сказала я себе, – А это даже забавнее, чем я думала!” Принимаю “боевую стойку” (ну, в шутку пока):
– Простите, а как вас зовут?
– Даниил.
Все хором:
– Даня Стрельников!!
Персонаж неестественно смеется.
– А я Света Мамихина или просто Тюха! Будем знакомы!








