412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Дежуров » Слуга господина доктора » Текст книги (страница 11)
Слуга господина доктора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Слуга господина доктора"


Автор книги: Арсений Дежуров


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)

Но, вообще-то, я сам такой. Мне и сейчас большого труда стоит не пуститься в рассуждения о собственном половом величии, в традициях восточной поэзии уподобляя пальме мой мужской скипетр. Как бы цветисто мог я рассказать Тебе сейчас достойные почтительной зависти победы во владениях Эрота, от которых память сохранила разве что мучительно-стыдные воспоминания! Может быть, я лег в постель с этой девушкой лишь для того, чтобы нанизать еще одну бусину на нить моих приобретений, чтобы спустя время в однополой компании за бутылкой промурлыкать, распустя губы и затуманя взгляд: «А еще была у меня одна... актриса...» И все помолчат из приличия пару секунд, чтобы успеть вставить свою прачку, стюардессу, студентку, делопроизводителя или уж кого там поймал сачок их привлекательности. И все будут делать вид, что верят друг другу, и не слушать друг друга, имея одно лишь желание рассказывать, распустя губы в гадостную улыбку и туманя рассеянный взор, про то, как некогда, выпив для бесстрашия алкоголь, они потели и дрыгали ногами с малознакомой студенткой, стюардессой или прачкой.

Я знаю о существовании иных мужчин, но мне все больше встречались такие. А другие где? Скажи мне, Адальберт?..

Не исключено также, что я пытался ухватить свою долю разврата, которого был обделен в юности. Надо сказать, что силою странного психического устройства моего характера, в пору первой юности я был обделен теми веселыми, озорными, пьяными совокуплениями, которые принято вспоминать как сладкие грешки в зрелые годы. Я в это время все больше думал о боге, о несовершенстве мира и конечности земной жизни. Видать, этот духовно-монастырский комплекс переживаний остался во мне, потому что на излете юности, в двадцать два года я попытался ухнуть в стихию порока, и ничего из этого не вышло – мне было неуютно, томительно, стыдно, смешно себя и моих случайных и полуслучайных сопостельниц. Но мне казалось, что должно развратничать, что это предписывает тайная мораль молодости, и оттого покорно развратничал. Но все это было так... я не знаю... невкусно?

Мне, право слово, легче дается воздержание, чем порок. Помню, у Кафки есть рассказ про человека, который голодал и умер от голода лишь потому, что не мог найти себе пищи по вкусу. Вот и я таков же – мне немыслимо половое счастье не одухотворенное любовью. Помню, однажды я повел себя просто недопустимо, совсем не по-мужски, деля ложе с какой-то дамой (Машей? Олей? Леной?). Та терлась об меня своим белым, уже слегка расползшимся четвертьвековым телом, я покорно стонал, подставлял ее слизистым оболочкам свои и думал про себя: «Ну что я делаю здесь, в пределах одной постели с этой теткой? Что такое эта минутная сомнительная радость рядом с вечностью? Зачем с риском для здоровья я пятнаю душу пороком, когда я знаю, что это вовсе не то счастье, которого я ищу, а будь это искомое счастье, так и оно было бы не вечно» . К тому же эта мамуля не сняла чулки. Так мне все показалось гадко и постыло, что я, без стыда за свою мужскую честь, с холодным смехом встал, не кончив дела, и пошел на кухню пить чай с печеньем, похожим на раковину пластинчатожаберного моллюска. Дама была оскорблена, но меня это не задело нисколько, как не задевает и сейчас. Иное дело любовь. L ’ amour ! L ’ amour ! Я положил себе в моральный принцип умереть, но не дать поцелуя без любви. И с той поры действительно, пусть я обманывал себя, но всякий раз, деля новое ложе, я говорил себе: «Это навсегда. Во всяком случае, надолго, – поправлялся я, памятуя, что все преходяще. – Если я не люблю нынче, то полюблю на днях» . Но любовь заставляла себя ждать.

Вот и сейчас я предавался вялым удовольствиям, уверяя себя, что это новый оттенок любви. На самом же деле мы были попросту молодые мужчина и женщина с шаткими принципами. В зимних густых сумерках мы лежали, перекрестив ноги, и я думал, что пора бы уже попить чаю, расстаться до неблизкой встречи, и мне надо было вернуться к немцам в ожидании прихода жены.

Но жена, Дашенька, пришла раньше. То есть, Ты понимаешь, она вернулась, как в анекдотах, как в водевилях – раньше. Я уж честно не знаю, как мне писать про это. Она скреблась в дверь ключом – замок был на «собачке» . Она звонила – одеться мы не поспевали.

– Ну вот, – сказал я с ироническим спокойствием, – это моя жена.

– Что же делать? – спросила Лариса простодушно.

– Не знаю, – признался я чистосердечно, – впрочем, нам давно пора было разойтись.

Я натянул штаны, майку и пошел открывать.

– Ты что не открываешь? – спросила Марина настороженно, и лицо у нее было такое, словно она уже догадалась, почему.

– Предупреждать надо, что раньше придешь, – сказал я с холодной злобой, – у меня женщина.

Такая, правда, злость во мне всколыхнулась против нее и всей ее постылой любви, и преданности, и верности, всей этой искренней и чистой добродетели. Мне хотелось сорвать с себя личину и явить ей наконец мое истинное лицо – с рогами, с кабаньим рылом, захохотать, завизжать, заблеять, чтобы она уяснила себе наконец, что я не покойный брат Александр, а другой, другой, на копытцах, с хвостом. Жалко, не пахло серой.

Марина вошла в комнату. Лариса уже успела одеться и сидела теперь в кресле.

– Здравствуйте, – сказала она, не вставая.

Марина развернулась ко мне и спросила тихо, вполголоса – то ли оттого, что не могла говорить громко, то ли, чтобы Лариса не услыхала – не знаю.

– Арсений, когда вы уйдете?

Я пожал плечами. У меня было сонное лицо. Потом я почесался и сказал:

– Она сейчас. Я – чуть позже.

Я имел в виду, что мне надо собрать вещи.

Лариса надела пальто, взяла сумку.

– До свидания, – сказала она, помявшись.

– До свидания, – сказала Марина, не поворачиваясь к ней. Мне это показалось неучтивым, и я пошел проводить девушку до лифта.

– Позвони мне завтра, – сказал я.

– Сюда? – спросила она.

– Нет, вряд ли.

Я написал на пачке сигарет телефон матери.

– А сигареты? – спросила она робко (пачка была почти полная).

– Ничего, ничего.

Я вернулся в дом, где Марина распаковывала сумки машинальными женскими движениями. Мне хочется, чтобы довершить неловкость ситуации вложить в эти сумки какие-нибудь бытовые подарки мне – рубашку, скажем, или галстук. Ну, чтобы побольнее звучало. Не знаю, может быть, она правда принесла мне какой-нибудь подарок. Не помню. Зазвонил телефон. Я подошел.

– Алло, Котярушка? – это была Робертина. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

– Что? Что? Говорите!.. – я отрывисто взлаивал в трубку, словно не слыша.

– Котяра, – заорала Робертина так громко, что я испугался, как бы Марина не услышала, – это я! Я – Лера!

– Здесь такие не живут, – сказал я сухо.

Робертина замолчала, осмысливая.

– А... – сказала она.

Я выждал секунды четыре и положил трубку на рычаг.

– Что, ошиблись? – спросила Марина тихо.

Ошиблись, душенька, муся моя. Нечего было с самого начала затевать нашу гиблую совместную жизнь. Ладно, этот лопух Василий Розанов, но я-то с моим умом и талантом ужели сразу не расчухал, к чему все это приведет? «Любите любящих» . А как их любить? Скажи мне, Василий Розанов? Скажи мне, Даня?

Что было дальше – не помню. Все было так стыдно и мерзко, что дружественная память изгладила не только подробности, но и все обстоятельства последующего разговора. Наверное, я забрал трусы, носки, диссертацию и поехал к маме.

Из отчета Марины Чезалес

Милый Арсений Емельянович!

Уж не знаю, вправду ли был...

Только помню: петляющая дорога «Матвеевка – «Эрик Свенсен» . Полупустой тусклый вагон электрички, неизменно обледенелый спуск с платформы, новый мир широко расставленных глаз.

Перебираю, загребая целым ворохом, очарованная многоцветной пестротой, и медленно, по одной пропускаю бисерины воспоминаний, любовно задерживая и рассматривая каждую на свет. (Это бусики Сене на свитер.)

Персефоны зерно гранатовое,

Как забыть тебя в стужах зим,

Помню губы двойною раковиной,

Приоткрывшиеся моим.

Вот она, моя жизнь: страстная, мрачная; звонкая, счастливая; холодная, прекрасная; веселая, мучительная, блаженная.

Я без стыда выставляю ее в центральном зале моего музея. Жемчужина коллекции покоится на мягкой припухлости бархата. Не трогайте руками. Отступите на шаг. Сеня Ечеистов. Каким я его знала.

Помнишь, там, на Качалова, ты читал нам «Биографию» ? Так я... В общем, если б можно было все с первого кадра, я б отмотала. Холод остывающего трупа на уровне желудка, безумство безысхода, блаженство, ужас... До минуты...

Кроме одной. Помнишь, я прихожу от Ободовской из больницы. Ты там, за закрытой от меня дверью, трахаешься с какой-то тварью. Подобрал вчера.

– Подожди, у меня гости.

(Арсик, ты предавал меня так низко. Назначать свидания у меня дома после того, как мы расстались – было нельзя.)

Сука, благочестиво сложив ручки на коленях, сидит в кресле. Кресла нам подарила твоя сестра Катя на обустройство молодым.

– Это моя жена, Марина. Это...

(Пауза.)

– ...ну... Оля...

(или Лена, Маша, Галя – даже ты уж сам не помнишь, наверное).

– Арсений, когда вы уйдете?

(Очень трудно стоять, когда нет больше ног...)

– Она сейчас. Я чуть позже.

(Извини, милый, тебе это будет неприятно, но ты не ушел. Ты не хотел идти – на улице холодно, поздно, ехать некуда. Ты радуешься.)

– Я думал, ты одобришь, что это хотя бы не сирота.

(Когда тебе предпочитают «высокую» страсть – убийственно. Но я поняла. Когда изменяешь с первой встречной... Даже не за тридцать серебряников, прости Господи!)


Письмо Робертины от 6 января 1996

Здравствуй мой любименький хорошенький Арсик или «котярушка» .

Пишит тебе с большой любовью и уважением к тебе Лера или «волчарушка» . Любимой мой Арсик я очень обеспокоина о тебе. Когда я пазванила тебе 5 января я просто неузнала твой голас я понила что ты был сам несвой. Мы так стабой не смогли поговарить я понимаю что ты был не один Но я баюся что и за проблемы с Мариной у тебя подкочает здаровья и я боюся что нервы у тебя невыдержут и ты можеш слечь в кровать. Не дайта Бох этому произаити. Миленький мой Арсик я тебя так сильно люблю и буду любить тебя всю сваю жизнь что есть мои силы. Только верь мне мой милой вить ты мой идеал ты самоя хорошея, кросивоя что есть на этом свете и обольшом мечтать проста нельзя и лутша всего этого проста не существует на белом свети Арсик будет лутча если ты будеш жить у меня по томучта я думою у тебя с Мариной вопрос не решился как вы будете дальше жить Арсик мой милой вить мы любим друг друга так почемуба нам жить не в мести друг у друга вобятиях и любви и ласки. Арсик поверь мне я хочю чтоба у тебя и Марины наладилися хорошие отношения И пресем этом чтоба ты небросил меня и главное помнил что утебя есть я и что я тебя люблю Арсик я прошу тебя ище раз не разбивай наша щастья что нам обоим подорил Госпоть Бох.

И если Вы оба ты и Марина не найдете общай язык ты обезательно должан принять решения жить у меня.

Я знаю что ты скажешь что у нас будут трудности с работой, и деньгами. Ноя Арсик щитаю что все эти трудности преодолеем вить Арсик ты и сам знаешь что все это преодолима и все в наших руках конешно если мы этого захотим и я верю в тебя и всебя что мы хотим и все у нас получица я даже согласна уехоть куда небуть в другой город Арсик ствоей професей ты везде найдеш работу и я найду работу по сваему уму и уж поверь мне мы будем как сыр в масле котаца и все нам только будут завидовать Арсик я хочю чтоба мы были вмести где угодна и как угодна Арсик я прошу тебя неростраевоися и зо Марины бериги свае здоровья и силы вить ты ище молодой и они тебе понадобюца и вобще держи хвост писталетом. Арсик мой любименький я зоканчиваю свае письмо адресовоное тебе еще раз прошу тебя люби меня и небросай меня Арсик очень прошу, умоляю тебя береги себя и ковсему что в этом письме написоно отнесися с душой и пониманием. ДОСВИДАНИЯ АРСИК Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ И НЕКОМУ НЕ ОДАМ ТЕБЯ. Не обижай Енота.

ДОРОГОЙ МОЙ ЛЮБИМЕНЬКИЙ АРСИК! ПОЗДРАВЛЯЮ ТЕБЯ С ПРАЗДНИКОМ РОЖДЕСТВО ХРЕСТОВО желаю тебе хорошего здаровья а тагже самого тебе дорогова что есть на белом свете. Пусть как можно скорея покинут твое серца все печали. Пусть в твое серца поселица солнушко а в душу тваю поселица чистое ясное неба. И если тебе будет плохопусть это солнушко согревает твае сердца и душу тваю. Пусть глоза твои будут чистыми ясноми как чистое ясное неба. С УВАЖЕНИЕМ КТЕБЕ ЛЕРА.

XVIII

И вот все погибло; я стал ничем, безвозвратно все утратил и сам не понимал, как это вдруг я стал самым бедным человеком на земле. Гельдерлин. Гиперион.

Так бесславно закончилась моя жизнь на Арбате. Надо признаться, что я не чувствовал ни стыда, ни горечи, я даже не сожалел о материальных трудностях, на которые обрекал меня разрыв с Мариной. Василий Розанов выкатился ко всем чертям. Мое имморальное, эгоистическое, тщетно подавляемое желание свободы от семейных обязательств осуществилось. Я уходил с Арбата с радостной злостью. Когда я сейчас пытаюсь разобраться, почему же я так ненавидел Марину, расставаясь с ней, я оказываюсь в затруднении. Я не помню оснований моей ненависти, я помню только чувство. Но думаю, что не ошибусь, если скажу: я не мог ей простить, что она обрекла меня быть бесчестным и жестоким. «Если бы не было вина, я бы не пил». Не случись в моей жизни Марины, я никогда бы не разочаровался в себе как в добром и любящем человеке.

Всю свою жизнь – внешне полную несомненных удач и везения, я страдал от недостатка любви. Чувствуя себя с отрочества обреченным невзаимным страстям, я не раз клялся Господу, что полюби меня неизвестная с той силой и страстью, с какими мне присуще любить, я был бы счастливейшим из смертных. Часто в мечтах я представлял себе мой счастливый дом, поселяющий зависть в сердцах людских. Как верил я в собственные силы любить! И вот, получив алкомое, я бежал его с ужасом и отвращением. Ах, не будь Марины, я мучался и страдал бы, но был бы чист и прекрасен в своем отчаянии! Напротив того, вблизи ее любящего сердца я стал развратен, груб и жесток, я стал лжив и корыстен. Мог ли я представить себя таким в пору целомудренной юности?

Так думал я, и вместо того, чтобы винить себя в собственном унижении, в погибели моей чести, весь гнев мой обрушил на Марину, которая, любя меня, осталась незапятнанной, с сердцем разбитым, но чистым. Покидая ее дом, я не скрывал желания задеть ее больнее. Я забрал свои фотографии. Вещи, книги, рисунки я свалил на полу в кабинете, где они возвышались что твой Килиманджаро. Чезалесовская фамильная гниль, которая была чужда Марине, завелась в моей душе. Я приходил в дом, открывая дверь своим ключом, брал пачку книг, пакет с майками и уходил, исполненный снобизма честного бедняка (экономия денежных средств не позволяла мне взять такси). «Да, ты богата, ты покупала мою любовь. Но купить любовь нельзя. Смотри на меня: я променял твою золотую клетку на жизнь честную и бедную» . Мне недостало воображения и вкуса облечься во вретище и препоясаться веревкой, перетаскивая свое достояние. Ах, честные бедняки, храни вас святой Франциск!

Марина, пока алела рана ее гордости, не искала встреч со мной. Но уже по прошествии месяца от нашего разрыва, она приехала ко мне пьяная, смеялась, болтала, глядя на меня тревожными глазами, понуждала гулять с собой по Матвеевке. Я покорно ходил с ней, лицо мое было мертво, дух мой точил яд. В какой-то момент, когда я заметил, что в ее сердце зажглась надежда, я предложил ей оставить меня своим докучным обществом. Она погасла, сказала что-то гордое с жалкой интонацией, и уехала. Я вернулся домой в восторге от собственной жестокости, но, испугавшись за свою бессмертную душу, которую я все же прочил в рай, занялся мыслями о Робертине – и вошел в то нежное, сладкое состояние, знакомое любящим счастливой любовью.

Измена моя Робертине, оставшаяся тайной для нее, только еще более присушила к ней мое сердце. Должно быть, мне стоило предать ее раз, чтобы увериться окончательно, что мне нет счастья в разврате тел, когда вся моя душа без остатка отдана ее душе. Однако тяжкие сомнения не покидали меня. Я простил себе ту нелепую случку с кукловодящей Ларисой, но я знал, что не смогу простить грядущие измены Робертины. Как я уже говорил, можно было полагаться на ее верность только в том случае, если размеры моей денежной помощи станут соответствовать ее нынешним нуждам. Я искал любого случая заработать, но, к досаде, даже самый напряженный труд не обеспечивал меня необходимыми средствами. К тому же, постоянно работая, ради того, чтобы содержать любовницу, я опасался утратить ее, почти вовсе исчезнув с ее глаз. Нам негде было видеться в Москве, необходимость ежедневных заработков отрицала частые визиты в Серпухов. Я со всей серьезностью обычно несчастного в любви человека стал подумывать бросить свое ремесло и перебраться на жительство к ней, с тем чтобы, имея постоянно перед глазами ее образ, утешаться в своем падении.

Так-то, из благодарности за добрые услуги, мне оказанные, я в одно мгновение, позабыв заветы религии, долг Господу моему, все веления добродетели и чести, согласился считать эту женщину своей женой, а себя – ее мужем, между тем, как в глазах бога и закона, принятого на нашей земле, мы были всего-навсего парочкой прелюбодеев, короче, я – развратником, а она – шлюхой.

Я остался один в целом мире (ибо любовь ко мне Робертины не исцеляла меня от одиночества), озлобленный против друзей и сострадателей, пытавшихся все еще своими советами и мягкими попреками вернуть меня обществу. “Какое им дело? Почему всякий считает своим долгом заботиться обо мне? Оттого, что они видят, что это что-то такое, чего они не могут понять! Если б это была обыкновенная пошлая связь, они бы оставили меня в покое. Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина дороже для меня жизни. И это-то непонятно и потому досадно им. Какая ни есть и ни будет наша судьба, мы ее сделали, и мы на нее не жалуемся. Нет, им надо научить нас, как жить. Они и понятия не имеют о том, что такое счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни счастья, ни несчастья – нет жизни”.

Несмотря на не лишенный литературного изящества пафос моей мысли, нередко душа моя погружалась в тягостное уныние, видя вопреки собственному желанию бессчастную перспективу грядущей жизни в долгосрочной перспективе.

Нет сомнения в том, что я считал себя счастливым в те холодные зимние месяцы, но мысль о том, что счастье это зыбко и преходяще, отравляла его. Бывало, что в момент самых нежных и радостных раздумий о Робертине, в чьей любви и верности на тот момент я не имел оснований сомневаться, я вдруг оказывался потрясаем мыслью о том, что ведь рано ли поздно счастье это закончится, что не может же статься, что Робертина будет любить меня двадцать, десять лет спустя, или даже год? Опыт утрат оставил мне дар провиденья. Я не верил в возможность вечной любви, потому что я не могу верить в то, чего нет. И я оплакивал каждый день, потому что знал, что он приближает счастье к концу. Таким образом, получив нечаянно то, чего всегда молил у Господа, я оказался в большей тоске, чем когда, ничего не имея, просил исполнения моих желаний, как казалось, неосуществимых.

В этот период тяжких раздумий философического свойства я оказался совершенно одинок и забыт моими обычно отзывчивыми и чуткими друзьями. Лишь однажды ко мне приехала Варя. Сама одинокая, в конфликте страсти и чести, она сидела со мной в темноте за бутылкой. Мы часто говорили слова «тщета» , «безнадежность» , «рок» , «иллюзия» но еще чаще мы вздыхали и молчали. За окном была ростепель и слякотно, дороги были замараны песком и хлорным натрием, в дешевых пятиэтажках под снос кое-где светились узкие окошки, и совсем не хотелось знать, кто там живет, в этих окошках, и о чем он думает, и кого любит. Большая собака гавкала без дела, просто, чтобы размять дыхание. Мир, избыточно подробный в мелочах и лишенный главного, простирался в бесконечном пространстве, в бесконечном времени сам по себе, и не было ему дела ни до Вари, которой казалось, что она любима космосом, ни до меня, который всегда знал, что мир его недолюбливает. Серое и пустое Мироздание подтаивало снегом, лаяло собакой и чувствовало себя совершенно устроенным.

Я смотрел в окно, несчастный оттого, что был счастлив, и напротив меня сидела Варя с сигаретой «Винстон» , и я, также как и Варя, все думал о том, когда же я сдохну-то наконец.

Вдруг что-то глухо бухнуло в темноте, дрогнуло стекло, и пасмурное, беззвездное небо озарилось золотыми, серебряными, зелеными, красными искрами. Иные мерцали вспышками, какие-то застывали в узоре на несколько секунд, чтобы погаснуть враз без остатка, были огни, что закручивались в спираль, или расцветали наподобие гвоздики. Отмечали какой-то государственный праздник, о котором мы, аполитичные, не знали. И этот салют так неожидан был в разгар нашей парной тоски, что я, ошеломленный, разиня рот и остекленив глаза, только на третьем залпе смог сказать:

– Варя... Варечка... Посмотрите... Посмотрите, что с Мирозданием! Оно же... оно...

Мироздание ох...ело.

Часть вторая

ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА

Даниил, муж желаний! Вникни в слова, которые я скажу тебе, и стань прямо на ноги твои; ибо к тебе я послан ныне. Дан. 10: 11.

I

Чтобы стать студийным, надо пожить жизнью нашей Студии. Е.Б. Вахтангов. Из письма 1918 г.

Лицедей. Я – лицедей. Это та единственная правда, которую я могу сказать о себе. Что бы я ни делал, я играю – вдохновенно, пылко, искренне. Я играю, я знаю, что играю, и не могу иначе. Я плачу на котурнах и смеюсь, подвязывая кожаный фалл. Я искренен и в смехе и в страданиях, но я всегда на сцене. Временами в мою душу закрадывается сомнение, верно ли я избрал быть учителем, и по духу, и по образу мысли оставаясь богема? Почему я не стал актером, к чему имел склонность с отроческих лет? Отчего я, имея возможность блестящего поступления в лучший театральный вуз столицы, бежал ее и избрал скорее чуждую мне педагогическую карьеру? Как мне ответить на эти вопросы?

Моя любовь к сцене началась с театра Оперетты. Мать так залихватски пела арии из “Королевы чардаша”, с таким пучеглазым восторгом рассказывала о знаменитых певцах прошлого, что я, в подражание ее юности, начал ходить в театр – один (я был одиноким ребенком). Самый факт самостоятельного присутствия в новом месте, розовые лысины и расчесанные седины оркестра, блеск медных, тяжелый бахромчатый занавес настраивали меня на торжественный лад и наполняли робкое сердце гордыней. Я тяготился жизнью московской окраины, провинциальным узкомыслием, и то, что я, не по годам и вопреки матвеевским представлениям о досуге, сижу в плюшевом кресле лицом к классике, возвеличивало меня над малой родиной. Положа руку к сердцу, могу сказать, что я посмотрел больше дюжины прескверных спектаклей. Мне нет надобности глумиться над преклонными годами любовников и жирными тушами инженю, чьи груди, кажется, готовы выпрыгнуть из лифа на верхнем ми – это общее место в критике вокальной сцены. Но во мне так сильно было желание восхищаться, что я покорно обожал театр Оперетты – средоточие понурой пошлости. Летом позднее, к четырнадцати годам, когда у меня появились старшие меня друзья, я оказался увлечен театром-студией “На Востоке” режиссера Граматовича, оставшимся для меня ориентиром в области вкуса на долгое время. Крошечный зал, в котором плющилась друг о друга молодежь, черная сцена, залитая инфернальным, процеженным сквозь фильтр светом, гениальный актер Меркулов, в прошлом шофер и пьяница, бульканье Мишель Жарра, вспышки стробоскопа зачаровывали меня. Я дрожал от возбуждения, и мои двадцатилетние подруги и друзья обнимали меня в темноте, чтобы успокоить. Это мне тоже нравилось.

Желая сам попытать силы в драматическом искусстве, я с Ирой Беклемишевой, в которую был влюблен с пятого по восьмой класс, поставил “Смуглую леди сонетов”. Рецепт театра “На Востоке” был прост и общедоступен. Надо было затемнить окна, зажечь свечи и включить Жан-Мишель Жарра. Жарра у меня не было, играла седьмая симфония Бетховена. Свечи, которые я лил самостоятельно, чадили и трещали. Но спектакль удался.

Когда я, завернутый в покрывало с тахты, в брыжах и широкополой шляпе сказал Смуглой Леди: “Женщина, ты ударила Вильяма Шекспира!” – и Бетховен кстати грохнул струнными, зал разразился шквальной овацией. Мы с Беклемишевой тотчас решили поступать в Театр юных москвичей при Дворце пионеров. В ТЮМ меня взяли, а ее нет, потому что она была девочка, а актерок там было довольно. Там я показал неплохие результаты, хотя меньше, чем ожидалось – я был болезненно застенчив и с трудом сходился с новыми людьми. Все же я выступил в роли старшины Катасонова в антивоенном спектакле, после чего сбежал, не найдя себе друзей и зарекшись когда-либо выходить на сцену. Год я прожил, чуждаясь театра, увлеченный ботаникой (я тайно от родителей перевелся в биологическую спецшколу). В недалеком будущем я видел себя студентом сельскохозяйственной академии. Но поскольку кроме ботаники я брезгал всеми другими предметами, мне пришлось вернуться назад, в мою обычную люмпен-пролетарскую школу, не доучившись четвертую четверть. Там на одном из последних занятий дама с театральными билетами, из тех навязчивых старушек, которые только и могут отправлять эту позорную должность, убедила меня пойти на спектакль азербайджанского театра им. Сабита Рахмана “Ромео и Джульетта” (на азербайджанском языке). Придя в театр (спектакли давали в помещении Малого на Ордынке), я сел в первый ряд на четверть заполненного зала и приготовился из любви к искусству протосковать часа два. С этого вечера до конца гастролей я не мог расстаться с рахманским театром. Я бывал в нем каждый день, а в субботу и воскресенье по два раза. Мой прыщавый дневник для сокровенных мыслей заполнился истерически-восторженными записями. Я был влюблен во всех, и не знал, в кого больше. Средний возраст труппы был двадцать пять лет, все актеры были чернобровы, стройны, изящны и, верю в это до сих пор, талантливы. По их отъезде я отправил в театр письмо в эротическом ключе, на которое получил доброжелательный ответ в пол-листа с сорока грамматическими ошибками. Не удовлетворенный им, я написал статью, которую приняли в “Литературной газете”, снизойдя к моему возрасту и искренности. Мне даже прислали гонорар – 13 руб. 50 коп. – немалые деньги по тем временам. Впечатленный через азербайджанское искусство, я дал торжественный обет стать актером и (страшно мечтать, но бог милосерд) поехать в Шеки. Я поделился этой мыслью с сестрой, которая восприняла мое намерение всерьез (с моей подачи она тоже побывала на спектаклях моих любимцев). Озабоченная будущностью брата, Катерина, для которой моя творческая одаренность была более несомненна, чем для меня самого, указала объявление о приеме в театральную студию.

Что такое театральные студии на излете Застоя, Ты, должно быть, знаешь. Этих студий было насыпано по Москве великое множество. Не было квартала, не было жилтоварищества, где не ломали бы комедью. Все сколько-нибудь интересные ровесники, так или иначе, соприкоснулись с театральным делом – тогда все играли. Только по официальным данным ВТО в Москве работало более двух с половиной сотен самодеятельных коллективов против тридцати шести гос. Театров. В них без всякой для себя корысти играли, кто как мог, девушки и молодые евреи, билеты были бесплатные, но зрители все одно ходили редко. Я весьма опасался ошибки в выборе, и несмотря на многие призывы, написанные от руки форматом А4, был осмотрителен. Наконец сестра нашла афишу, которая вызвала совершенное мое доверие – она была набрана типографским способом буквами синими и красными. Студия располагалась в другом краю Москвы и набирала юношей и девушек старше семнадцати лет. Мне было без нескольких дней шестнадцать. Клацая зубами, в совершеннейшей панике я отыскал клуб «Промэнерго» на северной окраине. Главное – я помнил – мне надо было держаться легенды о себе как письмоносце. Эта плебейская профессия претила самолюбию, но в свое время я подрабатывал на почте, помогая сестре, студентке, разносить газеты. За это я получал рубль в день. Других профессий я не знал и лгать о них не умел. Я твердо сказал высокой комиссии из парня двадцати восьми лет и двух девушек, что я почтарь, и мне семнадцать лет. Вид у меня был при этом столь запуганный, что остается недоумевать, как они сразу не заподозрили лжи. Я хорошо показался по тем требованиям, которые предъявлялись к самодеятельности. У меня был снобский репертуар: я читал басни Эзопа и Лессинга и еще длинный отрывок из Гейне. Была конфузия – выяснилось, что я не знаю ни одного стихотворения. Я в робости признался, что не люблю поэзию, и предложил еще что-нибудь из прозы. Меня попросили показать животных разных видов, и я, не стесняясь, показал. К концу прослушивания, вышед в вестибюль, я оказался в кучке молодых людей – тоже поступающих. Все это были двадцатилетние хрычи, равнодушные к моей особе. Девушка из комиссии вышла и объявила результат прослушивания – взяли меня. Это была немалая победа – правду говорю, что конкурс в хорошие студии на ту пору бывал довольно велик. Теперь уж всё не то, так что по нынешним временам никак нельзя заключить о популярности студийного движения седьмую часть столетия назад. Девушка из комиссии немедленно стала предметом моего обожания – она улыбнулась мне неожиданно для себя, забыв сохранять наружную маску величия. Она была тонка лицом и фигурой, диво как сложена, у нее были темные брови и рыжеватые волосы, что меня поразило (я не предполагал в подростковой наивности, что тут дело не в природе, а в химии). Кроме того, у нее косили глаза, как у Жанны Самари, и это мне нравилось. В приступе восторженной дерзости я спросил о ее имени, и она, не таясь, представилась Инной. В дневнике я записал, что приложу все силы к тому, чтобы не влюбиться.

Я попытался скрыть от матери и бабки факт моего вступления в студию, небезосновательно предполагая, что этот шаг не получит одобрения. Но как было утаить в мешке такое шило, когда занятия были ежедневны, я бы даже сказал, еженощны – мне приходилось возвращаться на последней электричке в час ноль девять. Ночами Матвеевка район беспокойный, я был слишком юн, не умел постоять за себя, кроме того, мне предстояло оканчивать последний класс школы и обдумать будущее. Ночные возвращения, первые три урока – глубокий искренний сон, на который жаловались учителя, заставляли мать переживать за меня и ссориться со мной. Я думаю, мне бы недостало красноречия убедить ее в моей правоте, но в дело вмешалась сестра. Ей было в чем упрекнуть маму. Сестра Катерина, одиннадцатью годами старшая меня, натура мудрая и многообразно одаренная. По юности она родительским произволом стала инженером телефонной сети и скучающей мещанкой поневоле. У нее нет друзей, потому что люди ее круга вызывают ее обоснованное презрение, а знакомства с интересными собеседниками недоступны. Таким образом, моя сестра вся без остатка отдалась воспитанию детей и хозяйственным хлопотам – а ведь когда-то рисовала и музицировала дай бог каждому. Мать втайне винила себя в дурном вмешательстве в судьбу дочери, и когда Катерина умело преподнесла наши с ней прогнозы в моем призвании, мать как-то обмякла и махнула рукой. Она сказала, что цель ее – счастье детей, и если дети находят счастье в том, чтобы г...внять свою жизнь, то душой она с ними. Так я избавился от хлопот во внешнем мире и душой и телом переселился в Студию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю