355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Савеличев » А. Разумовский: Ночной император » Текст книги (страница 6)
А. Разумовский: Ночной император
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:35

Текст книги "А. Разумовский: Ночной император"


Автор книги: Аркадий Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)

V

Дом цесаревны Елизаветы находился на окраинной стороне Васильевского острова. Какой пожаловали, в память матери, и какой не в тягость казне был. Еще при Екатерине I, матери значит, ее первый раз отселили от большого двора. И некогда было царствующей матушке заниматься дочерью, да и ни к чему. Лизку, как и Анку, старшую, следовало поскорее выдать замуж, вот и все. Анна более или менее пристроилась в одном из многочисленных немецких княжеств, и даже сынка на свет произвела, – если унаследует российский престол, так опять же под именем Петра, только уже Второго. А с Лизкой дело не выгорало. Слишком высоко родитель метил. Расцветавшую пышно дочь хотел не более и не менее, как выдать замуж за Людовика XV. Короля французского. Зело молодого и зело потребного для российской «политикес». Батюшка у цесаревны своими огненными очами далеко вперед время прожигал. Но запалить с двух концов, чтобы с надёгой, Версаль увертливый не смог. Людовика женили на английской принцессе, а восходящая русская принцесса, при восходящем русском дворе, осталась без жениха по смерти батюшки-завоевателя. Париж – не Балтика все-таки, настырному завоеванию не поддался.

Матушка, став императрицей, в «политикес» вообще не вникала, знала одно: всякая баба должна мужика удостоиться. Как вот она сама. Дело «случая», тогда говаривали. В день, когда Петр брал Мекленбург на саблю, ее должны были вести под венец, да, собственно, и сводили еще с утра, а потом пошла греметь петровская сабля! Не успев занять супружеской постели, жених-сержант из окна бросился в озеро, чтоб переплыть на другую сторону. Утонул, глупый, так и не познав жену. Познал-то ее, как вытащил из горящего дома, русский гренадер; без долгих разговоров, чего ж, военная, законная добыча. Но и этот женихался под телегой малое время – выхватил у него из рук добычу какой-то «светлейший». Гренадер вскричал: «Виноват, светлейший! Если по аппетиту, так с моим почтением отдаю». – «Дурак», – светлейший сунул гренадеру несколько рублей и в свою палатку утащил. Здесь ее впервые накормили, упоили вином и не на голую землю завалили – на пуховики, притащенные из разграбленных домов. Ничего не скажешь, истинно светел, удал был этот второй ее покоритель. Как оделся, весь в золоте, в шелках и бархате оказался; в алом развевающемся плаще, в шляпе с плюмажем, а голос не как перед солдатом – заискивающим стал. «Мин герц да мин герц!» – уж это она понимала. Сердце свое мог отдать грозному великану, не только дрожавшую среди пуховиков пленницу.

Грозный великан, откинув саблей полость палатки, остановился в изумлении. Сказал вроде того: «Да-а, подлинно мин герц…» Был он в простом зеленом кафтане, почти таком, как и у солдат, в черной треуголке и таких громадных, грязных ботфортах – будто и сам, как незадачливый муженек, только что вылез из заболоченного озера. Ну, раз муженек-то не вылез – он третьим счетом явился. И, постояв всего ничего, той же саблей поворошил пуховики, прикрывая ее закаменевшую наготу, и сказал: «В мою палатку. Не обессудь, Алексашка». – «Какое суждение, мин герц! – панибратски, но все же в некотором страхе вскричал светлейший хозяин этой палатки. – Сам отнесу. Пользуй ее, мин герц. Хор-роша, стерва!» – «Но-но, – остановил зеленокафтанный великан. – Разговорился. Неси… да полегше, не мортира ж осадная!» – «Получше мортиры, мой бомбардир! В полной трофейной сохранности будет доставлена».

Так вот она и оказалась в очередной походной палатке, над которой развевался трехцветный флаг: синее с белым или белое с красным – путалось все в глазах. Да не настолько же, чтобы в конце концов не понять: царь, сам русский царь ее удостоил!

Вот как в былые времена становились царицами, а потом и полными императрицами. Куда Лизке до того! Мать построила для нее дом на Васильевском острове, отрядила в учителя француза, какого-то дьячка, чтоб научили ее танцам и кой-какому письму, а в довершение ей, шестнадцатилетней, – батюшкина денщика, за какие-то грехи сосланного в Казань, а теперь вот возвернувшегося в роли главного воспитателя. Так матушка повелела, отдавая ее в полную власть Александру Борисовичу Бутурлину.

В этом домике он и занимался ее воспитанием…

Грешить нечего: дом хоть и обветшал, а еще держится. О пяти хороших стенах, с верхней светелкой, с пристройкой для слуг, с другой пристройкой для разных развеселых приживалок, с поварней, с конюшней, с несколькими сержантами в крохотной кордегардии. Которая, впрочем, в беспробудный кабак превратилась… Но кому пожалуешься?

Ей ясно сказали: живи пока, цесаревна, да в «политикес», смотри, не играй.

И она жила. В нищете и заброшенности, в петербургской глухомани и дикости. Считала каждую копейку и каждой копейке кланялась. Все по счету, все на казенный кошт отпускали. Будь то рыба иль мясо, капуста иль дрова. Вино или материя для портнихи, чтоб наготу цесаревны прикрыть. Развлекатели и те предусмотрены заботливой государыней. Цени, неблагодарная цесаревна… и больше о сержантах Шубиных не помышляй!

Спасенная от монастыря подружкой Настей, роду все-таки Нарышкиных, она утешилась и ни о чем таком не помышляла. Жила как жилось, птица в бедности веселая. Все-таки у нее кой-какие именьица батюшкины, дареные, сохранились, не все же захапали курляндские оглоеды. «Дворик» помаленьку расширялся: даже новые пристройки появились. При всех казенных ограничениях придворный штат постепенно увеличивался. Теперь его уже составляли: два фурьера, четыре гувернантки, или «мадамы», несколько фрейлин, два человека для варки кофе, целый сонм лакеев. Ну и в последнее время девять музыкантов да двенадцать песенников, иначе бандуристов. Все с доброй руки Феофана Прокоповича, который потихоньку ей своих хохлят подсовывал. При всем расширении усадьбы мест уже не хватало.

Все же для очередного песенника нашли отдельную комнатенку. Просто выкинули нескольких оголтелых подруг-приживалок, называвшихся фрейлинами, а больше служивших для утехи солдат-караульщиков, хотя кого тут было караулить?

Стало потише, да и место новому песеннику нашлось. Комнату вымыли, вычистили и поставили крепкую, на рост песенника, кровать, крепкий же стол, несколько несуразно громоздких стульев – какие нашлись, приляпали на стене полку для мисок и оловянных блюд, а также для кубков и винных корчаг, – вино ему по штату полагалось. Стало быть, всему свое место и свой почет.

Елизавета самолично осмотрела новые покои и, как бы в предвкушении будущего, повелела своему дворецкому:

– Нового певуна не обижай.

– Как можно, матушка-цесаревна!

– Неможно. Истинно тебе говорю.

– Истинно и слушаюсь, матушка-цесаревна, – хитровато поклонился дворецкий, который был, конечно, вдвое старше; после случая с сержантом Шубиным не баловала Анна Иоанновна молодым услужающим людом, можно сказать, ненавидела всякого, кто был моложе ее. Охранные гвардейцы и те из старых инвалидов.

Одно исключение – певчие да бандуристы. Здесь Феофан Прокопович усердствовал, Бирон не мог ему все-таки отказать. Да на старые пропитые глотки и нельзя было полагаться, а песенному люду, как поднатореют, предстояло и в главном дворце веселие творить. Как повторял их покровитель: «Веселие – велие!» Слова-то эти самой императрице предназначались, не шутка!

Всю эту ораву по списку кормили. Провиант шел от большого двора, а потому составлялась строгая опись – кому что выдавать. Пажу – порция вина. Стоящему у варки кофе – только пиво. Фрейлинам – сладости на вес, будь то изюм или засахаренные марципаны.

Алексею Розуму, по прозвищу Черкес, сразу определили: вино и пиво. Он зачислен был в штат музыкантов-бандуристов, поскольку не на клиросе же – чистой воды певчих не было. Скучновато, говорили, если без музыки. Ну, музыка – так музыка. Обязанностей его все прибавлялось: стал одновременно и камердинером цесаревны. Не шутка! Помочь обуться, ну, при случае, и разуться. Фрейлины и даже горничные, они только хохотать да за дверями с преображенцами возиться горазды. Разве застегнуть поясок, тем паче зашнуровать башмачок – эти дурехи сумеют?

Только мешают в таком важном деле. Рассердившись, Елизавета покрикивала:

– Зовите! Черкеса! Расселись у ног, а толку?..

Черкес ли, камердинер ли – немедля являлся. Будто за дверями стоял. К башмачку склонялся, уж ниже некуда.

Ах, бородища отросла… ногу щекочет! Сбрить? Да ведь жалко.

– Жалко… Ваше… Высочество…

– Как же звать-то меня теперь?.. Бороды не сбривай, пока не прикажу… Но каждый день при мне? Высочество да высочество! Сама в ум не возьму, – надоедает ведь…

– Как прикажете, господыня.

– Господыня?..

– Так на Украйне к знатной даме обращаются.

– Ай, ведь и верно! Господом для тебя дана. Так и зови. Славно! Меня не унижает, тебя не тяготит. Называй!

– Слушаюсь, моя господыня.

– Твоя?..

– А чья же?

Вот простое дело, а задуматься пришлось. Настасья по старой дружбе, а может, и по ревности проходу не дает, кажинный день выпытывает: «Ну как, сладок ли?» – «Да уж получше твоих марципанов», – отвечать приходится сердито, хотя Настя сама же и приносит эти марципаны вдобавок к скупым казенным.

Сладок ли?..

Она сердится на себя, а заодно и на камердинера, который слишком уж долго трясет бородой чернущей. Шлепает его по рукам:

– Однако ногу-то не вечно же мять!

– Ножка-то прилипчивая…

– Прилипла? Уж тогда и не знаю, как ее из твоих лап выдирать!

– Как прикажете, господыня.

– Дурак! Тут не приказывают, тут жела-ают!..

Она и сама к башмаку всем ликом склонилась, так что светло-золотистые локоны с плеч на голову камердинеру упали. По вздрогнувшему чубу можно было заметить: растерялся бедняга, не знает, как быть… Да еще при горничных, которые поминутно хлопают дверями. Елизавета сама кончила эту пытку:

– Да не сейчас… Ты свободен, Алексей.

– А як жа други чоботок? – От растерянности по-хохлацки забормотал.

Она пнула ему в грудь незашнурованным башмаком:

– В другой раз. Сгинь с глаз моих.

Как ветром вымело незадачливого камердинера.

Елизавета слягнула ненавистный башмачок и позвала:

– Груня-яша!..

Долго не было Груняши, за дверями преображенцы жеребцами ржали. Пришлось пустить туда ножной скамеечкой:

– Опять шашни?

– Опять, матушка, – влетела покаянно растрепанная Груняша. Отходчивая душа – Елизавета расхохоталась:

– Зови опять Черкеса. Кто будет второй башмак зашнуровывать?

Груняша обратно улетела.

В дверях чуть ее не сшиб Черкес. Обиды как не бывало.

– Пошнуруемся, господыня?

– Шнуруй, шнуруй, чего уж там…

Золотистые волосы опять на чуб ему упали. Смоль да золото – разве не диво?..

VI

Алексей Розум хоть и был прописан общим списком в штате «музицирования и песнопения», но и тут был особо поставлен. Настасья Михайловна на правах подруги и наперсницы раз послушала всю ораву, другой разок повздыхала под звуки бандур, а потом и порешила:

– Нашего Черкеса давай отдельно послушаем. А то шуму больно много. Один-то он душевнее, так, Лизанька?

Елизавета потупилась, но ответила утвердительно:

– Так, Настасьюшка, все так. Давай потешимся и наедине.

В главную горницу приказано было подать венгерского из своего – не казенного – запаса, а также пива, из нового, недавно присланного по штату бочонка. Не скрыла этой трудности Елизавета.

– Насрать, – изящно так выразилась Настасья. – Прикажи остальное разбавить квасом, вот и вся недостача. Выжрут и так за милую душу.

– Ох Настюша ты, Настюша!.. – вспыхнула было Елизавета при намеке о своем зависимом, бедном положении.

– Да, Настюша, ты Настюша – отворяй-ко ворота! Иль не знаешь? И мой-то пострадает, да ништо. Пробздится.

Уступив Алексея, Настасья другого бандуриста себе залучила.

Тоже ничего. Да особо не будет горевать, если и этот в чьи-нибудь другие руки вывернется. Не в женихи же его!

Не зря она была из роду Нарышкиных. Слова закипали на ярых губах, как пунш, иной раз и матерной пеной пузырились. Что подруге-цесаревне ответ, что полюбовничку, который тоже был неплохо пристроен при малом «дворике». Единым веселым, развязным духом:

– Пива, моя цесарушка! Венгерского! Поторопи своих дурех.

Хоть и подруга, а ехидничает. Знает ведь, что от двора Анны Иоанновны скупо поставляют. Все по штату, все по спискам да подушную роспись – при поголовной-то безграмотности как славно! Обратно-то в ведомостях одни кресты возвращаются. Вот дожили! Выкручивайся как знаешь. Ты и домоправительница, и казначейша, да, почитай, и буфетчица. Кому доверишь такое малое царствие? Елизавета позвала опять Груняшу:

– Венгерское, ты знаешь, хорошее, так и пива хорошего подай, а остатнее кваском разбавь. Ничего будет?

– Да еще как и ничего-то! – все с полуслова поняла доверенная душа и вихрем слетала в погреб.

На овальном и крепком столе – хоть пляши! – скатерть малиновая камчатая явилась, на ней полуведерный дубовый жбан и ровным счетом три кубка. Ведь и не говорено было – сколько надо, сама догадалась. Лизавета мысленно решила: ей и быть домоправительницей, кому же еще. А пока решала такие важные хозяйственные дела, и венгерское вознеслось из бедного малого погребца, но отнюдь не в скупом разливе – в серебряной отцовской братине, больше похожей на морской ялик. Выставлялась заветная братина только в особых случаях, под настроение. А разве сегодня не особый вечеря?

Груняша сметливо оглянула в спешке накрытый стол, видимо, осталась довольна и поклонилась:

– Матушка-цесаревна, изволите позвать его?

– Кого?.. – даже смутилась Елизавета от ее проницательности; все-таки открытые совместные пиры они не водили.

Но Груняше-то и горюшка мало:

– Его, матушка. За дверями ожидает.

Наперсница Настасья расхохоталась:

– Что я тебе, Лизанька, говорю? Верные у тебя люди. Зови, Груняша, – сама и отдала повеление.

Алексей-распевник, он же Алешка-бандурист, он же и Черкес, не замедлил явиться. Низко поклонился цесаревне, чуть посдержаннее – Настасье. Встал у порога выжидательно.

– Видишь, Лизанька? – толкнула локтем. – Истый царедворец… будет, попомни мое слово. Тебе-то пониже поклонился, а?

– Да ведь меня-то он получше знает… – сказала и осеклась Елизавета. – Хотя и тебя…

– И меня. Может, пораньше твово… – уже шепотком, на ушко, досказала, а ему: – Ну, проходи, Алешенька. Садись. Гостем будешь. Ишь бородку-то прихорошил!

Алексей, в продолжение этой досужей болтовни вежливо стоявший у порога, не стал чиниться. После первого же приглашения прошел к столу. Бандуру положил с краю, сел напротив, пальцами очесал смоляную бородку, усы огладил. Потом и костяной гребешок достал из кармана однорядного домашнего кафтана, сделал вид, что причесывается. Куда там! Его патлы, вроде бы и чесанные с утра, надо бы еще с полчаса драть, да ведь некогда. Не мог же он отнимать на зряшное дело внимание таких знатных дам. Пошутил, но без робости:

– У нас на вечерках дивчина причесывает парубка. Да, лихо бери, не нашлось у меня дивчины!

Елизавета и Настя переглянулись.

– Теперь чего ж?.. Налывайко, як кажуть! Сиятельные дамы, позволяемо?..

Он потянулся к братине, имевшей на корабельном носу желобок-слив, и ловко, не пролив ни капли на малиновую скатерицу, наполнил кубки. На треть, деликатненько. Налив, большие, крепкие руки положил на стол, выжидательно посмотрел на дам.

– Видишь, Лизанька? – опять взяла власть в свои руки Настасья. – Быть ему царедворцем. Ведь все понимает. Кто тебя учил жизни, Алешенька?

– Да кто, дьячок хуторской. И немного отче Феофан…

– Прокопович? – Елизавета оторвала невольный взгляд от своего певчего.

– Он, вельми ученый муж.

– Знаем его ученость, Алексей. И наслышаны, и сами лицезрели, – уже Елизавета заявляла себя хозяйкой. – Да ведь не за тем мы тебя звали, чтоб о Феофане Прокоповиче рассуждать. Настасья-боярыня просит, да и я не прочь: сыграй нам песню. Лучше бы малороссийскую…

– Лизанька? – Настасья аж привскочила. – Еще венгерского не испили? Пива не попробовали? Скажи какое ни есть напутствие.

Лизавета опять с трудом оторвала взгляд от струившейся смоляной бородки своего камердинера и вздохнула:

– Ох, грехи наши… Жалко на такую голову немецкий парик надевать, жалко бороду брить, но потребно. Как думаешь, Настасьюшка?

– Так и думаю: потреба. Такая черкесская, приметная личина! А ну как государыня изволит поинтересоваться, как пресветлая цесаревна живет-поживает? Не скучает ли? Кто ее влечет-развлекает? В обморок упадет, право. Не случилось бы лихой беды, как с Шубиным…

– Типун тебе на язык! – гневно вскочила Елизавета. Настасья поняла, что заболталась. Головой припала к высокому плечу царственной подруги:

– Прости меня, длинноязыкую… Все из любви к тебе, моя цесарушка.

Лизавета и всегда-то не могла долго сердиться, а теперь чего уж? Нашло – да и прошло. Злой пылью порхнуло в глаза – и все.

– Только впредь о несчастном сержанте не поминай!

Алексей делал вид, что ничего не понимает. Да и что он мог понимать? Разве одно: осерчала…

– Прикажете выйти… пока?.. – Он встал, напруженно и повинно.

– Приказываю… пить! – топнула ногой Елизавета. – Воспитанный кавалер не замечает дамских огорчений.

– Да кто ж его воспитывал, Лизанька? – И Настасья встала.

– Верно! Кто? – вторично топнула Елизавета. – Садитесь. Все садитесь. Право, что это со мной?..

Она расхохоталась так же внезапно, как и осердилась. Щебет малопонятный меж подружек пошел:

– Смены-перемены?..

– Да еще какие!

– Радуемся ли?

– Надо радоваться, при таком-то казаке…

– Да уж чего лучше…

Теперь они в четыре глазынька уставились на присмиревшего Черкеса. Не стесняясь, рассматривали своего застольника, словно и не видывали. Он было и поднял уже свою чару, да опять поставил на стол. Дамы в смехе, как и в гневе, могли и вино утопить. Видимо, потому опять и вопросил:

– Иль не к столу я? Дозвольте откланяться…

Спохватилась Настасья:

– Ой, заговорили казака! За твое здравие, хороший ты наш! За твой глаз свет-горючий! За голос твой негасимый! За бородку твою, Алешенька, которую жалко сбривать… Так ли я говорю, Лизанька? – повернулась она к подруге.

– Так, все так, – согласилась Елизавета. – Действительно, накатило что-то на меня… Выпей, Алексей. И мы выпьем, грешницы. А потом ты нам споешь да сыграешь. Не обиделся?

– Что вы кажете, господыня-цесаревна. – Он до сих пор все-таки не знал, как величать свою царственную, но вроде бы и простосердечную хозяйку.

– Так и кажу, – по-своему истолковала Елизавета его малороссийскую оговорку. – Кажу – не указываю. Спой, Алексей.

Он придвинул к себе бандуру, но Настасья запротестовала:

– Лизанька? А пиво-то не обидится?

– Да чего ему обижаться. Наливай, коли так, Алексей, – ободряюще кивнула ему. – Я хозяйка, а ты здесь – хозяин.

– Вот это верно! Вот это по мне! – зашлась в довольном смехе Настасья.

Выпили и пива. Выпили еще венгерского. А потом уж Алексей сам решился:

– Время як раз. Вось як захмилию?

Он встал, даже попятился немного, чтоб высокая спинка стула не мешала, склонил голову, постоял в задумчивости – и вдруг ударил по струнам, в лад своему голосу:

 
Ой шов казак с дому,
Проклинае свою долю:
«Ой, доля ж ты, доля,
Доля моя злая!
Чому не такая,
Як доля чужая?..»
 

Почудилось? Или в самом деле слеза по смуглой щеке в бороду скатилась? Сама-то Елизавета просто шелковым голубым платочком утиралась – от жару, от духоты, наверно. В горнице было натоплено, сидели-то в одних сарафанах, по-домашнему, разве что бархатная душегрея разверстую грудь прикрывала.

– Алексей?.. – что-то хотела сказать, да не сказала.

Уже Настасья договорила:

– Неуж так плоха твоя доля? В слезу ты нас вгонишь…

– Як поется, – повинился он, но было видно: приятно это замечание.

Сколько они сидели молча? Алексей еле слышно струны перебирал, они платочки в руках теребили. У Елизаветы голубенький, под цвет сарафана, у Насти малиновый, тоже под цвет. Если бы Алексей был внимательнее, если бы приучился к их манерам, нашел бы этот момент воздыхательным. Ничего такого они не слыхивали. А сердчишко-то, хоть дворцовыми привычками и затертое, – оно не женское ли?

Но ведь и он хорош, неотесанный хохол! Не дал одуматься толком, не дал манерно погрустить, как снова вдарил по струнам, еще гуще, еще басистее:

 
Ай бодай ты, моя доля, на дне моря утонула,
Як ты мою головоньку к подолу пригнула!
 

Вот и пойми их! Теперь они смеялись, открыто и непотребно. Обида захлестнула. Над долей его подневольной смеются? Над жизнью?..

Алексей плохо уже соображал. От вина ли, пива ли – скорее всего, от своих же песенных заклинаний. Нужна им, под вечным солнцем родившимся, какая-то темная доля!

Он вскинулся головой и поднял свои жгучие, темные, как вишневый омут, глазищи. Ему утвердить себя надо было, не для посмешек же сюда пришел! Крупные сильные руки нервной дрожью пошли по струнам:

 
Ясне сонейко – то господыня,
Ясен мисячек – то господар!..
 

– Не рано ли, в господари-то? – в гневе вскочила Елизавета.

Не помня себя, рванула бандуру, так что одна струна лопнула и острым концом впилась ей в руку.

– Крово… пийца!..

Алексей побледнел даже смуглым своим лицом. Не беря покалеченную бандуру, попятился к двери. Голова на грудь упала, бородка, хоть и короткая, чуть ли не половицы метет.

– Куда теперь повелите, государыня-цесаревна?

Его тихая покорность только больше разожгла гнев. Елизавета уже не в шутку затопала ногами:

– На конюшню! Под кнуты!

Алексей еще раз поклонился и задом открыл дверь…

Только тогда опомнилась Настасья:

– Лизанька? Лизанька?.. Проснулся неукротимый ндрав твоего батюшки? Мыслимо ли так пугать парня! Ведь он еще наивное дитя, по нашим-то меркам. Ведь сам сейчас пойдет на конюшню и передаст твое повеление. Не жаль? Не жалко ль портить такую стать?

– Жалко, да что делать?..

– А то! Я вослед побегу! Я не пущу Алешеньку под кнут…

Настасья убежала на зады маленького, зачуханного «двора» зачуханной, хоть и красивой, слишком даже красивой, принцессы.

А сама принцесса Елизавета уронила голову на стол и залилась горючими слезами…

«Господи! Чего ж мне так не везет в жизни?..»

Сколько помнит, ее то устраивали, то пристраивали…

После того как грозному батюшке не удалось ее просватать французскому королю, матушка взялась за дело: по наущению придворных решила спихнуть ее в объятия побочному сыну Августа II, беспутному искателю приключений Морицу… Но тут уж другие царедворцы всполошились: как можно, унижение российской короны!

Ее любимейший оракул, ее ум иноземный – Остерман – еще мудрее выдумал: а выдадим-ка шестнадцатилетнюю тетку Елизавету Петровну за тринадцатилетнего племянника Петра Алексеевича! Да, сынка того несчастного царевича Алексея… Браво, как хорошо! Для российской короны – не для нее же, сиротской цесаревны. Все – со всеми переругались. Знали ведь, что главным препятствием будет даже не возраст жениха – близость родства. Церковь в ужасе отшатнется. Даже вполне светский Феофан Прокопович, как-никак стихотворец изрядный, гневные уста разверз. Не про нее – но вроде как и про ее судьбу писал: «Что се есть? До чего мы дожили, о россиане? Что видим? Что делаем?»

Делали – женихали кому придется…

То епископу Любскому, то еще похлеще…

А кончилось все тем, что матушка-императрица вовсе удалила ее от двора и поселила на чухонской окраине Петербурга. Повеление сие отдала бывшему батюшкину денщику, за прегрешения скабрезные сосланному в Казань. Матушка по какой-то старой привязанности его быстро возвернула в Петербург и приставила к дочери-дурехе, рано созревшей и даже не по возрасту перезревшей. Так оказалась она в полной его власти. Александр Борисович Бутурлин знал свою власть, бывало, на ушко нашептывал: «Времечко ненаглядное, дитятко петровское…»

Чье же еще?

Она одно могла отвечать:

– Ой, матушке пожалуюсь!

– Матушке? – хохотал этот по-хозяйски развалившийся на лавке уже не денщик… не жених ли застарелый?.. – Матушка, она опять же будет женской природы. Она понимает.

– Да что понимать, дядя Александр?

– То самое, что всякая девица в понятие возьмет.

– Какая ж я девица, дядя Александр!

– А ты погляди на себя, – ставил перед ней зеркало, ухмыляясь. Верно, смотрела на нее рослая, грудастая, волоокая, белей оснежья невского… кто же?..

– Кабы он возвернулся, знал бы, что с нами делать. Уж меня-то бы не в Казань – подалее послал… – соглашался этот дядька-солдафон, неизвестно и для чего к ней приставленный.

Заявился он с шишкой на голове – воротница низка оказалась. Оповещенная заранее о прибытии нового опекуна, Елизавета самолично вышла его встречать.

– Не ушиблись ли, дядюшка?

Поднимая с земли упавшую треуголку, искренне посочувствовала:

– Примочку ежели? Марья-яша?..

Тогда у нее Марья была в горничных. Но она в своей каморе лечила от какой-то хвори охранного солдатика. Может, и слышала окрик, да кто считается с детским голоском? Вести в покои присланного наставника пришлось самой, извиняясь:

– Рано вы так, Александр Борисович, мы еще не прибрались. Вечор играли в прятки…

– Не извольте оправдываться, цесаревна, вижу.

Как не видеть! Небогатая, лучше сказать, бедная обстановка этого ночлежного «дворика» была перевернута вверх дном. Стулья и табуреты опрокинуты, скатерть со стола занавесом свисала, юбицы и сарафаницы свисали отовсюду, даже с печной заслонки. Успокоил свою подопечную:

– Что вы, цесаревна! Очень даже распрекрасно.

Взгляд его с первого шага застыл не на стульях перевернутых, а на скромненьком платьице из белой тафты, подбитой черным гризетом. Захудалые фрейлины при дворе таких не носили – вот дела-то… Но и в таком-то гризете – такая царевна! Уже и в шестнадцать лет Елизавета, ростом и статью в отца, имела все формы и формочки взрослой девицы. А уж лик, округлостью и белизной своей!.. А уж очи, воробьиной влажности и неги!..

– Благодарю тебя, моя государыня! – для воспитанницы непонятно, а для себя-то в полном понятии воскликнул он, бросая треуголку на пол.

Воспитанница подняла ее и положила на один из уцелевших стульев.

– Сама? Ни в коем разе! Приказывайте, цесаревна!

Приказывать она тогда еще не умела, но от громового голоса очнулась горничная Марья, вылетела из своего чулана растрепухой, а следом и солдат с пьяных глаз за ее спиной предстал, бормоча:

– Мы, как всегда, при исполнении.

Но поздновато заметил, что дело-то имеет с офицером, не привыкшим долго разговаривать со всяким мурлом.

– Чтоб в един миг – все было по регламенту!

А цесаревну под локоток, взглядом ища какую-нибудь незахламленную комнатенку.

– Да ежели спаленка моя, там попригляднее.

А чего же лучше полудетской спаленки? Узкая кроватка под зелененьким пологом, зеркальце маленькое, какие-то малохольные стульчики… и тряпичные куклицы грудой свалены в углу…

– Вроде бы отыгралась, пора бы выбросить, – повинилась сразу выросшая в его глазах цесаревна.

Росту-то оказались одинакового – глаза в глаза смеялись над этой полудетской обстановкой.

– Право дело, уж гли-ко я какая!.. – повела плечом, как взрослая.

А чего было долго разглядывать? Когда час ли, два ли спустя сунулся в дверь солдат и по артикулу гаркнул: «Как на плацу таперича!» – занятый более важным делом офицер пустил в него скинутым сапогом:

– Пошел вон, дурак! Стоять на часах… по ту сторону дверей!

Детская спаленка – ну, что за прелесть эти детские сны! Они так быстро превратились в сны женские, что Алексбор – он так просил называть себя, на немецкий лад, – в полном пылу вознес молитву:

– Прости и помилуй, матушка Екатерина! В полной уважительности буду содержать твою дочь. Истинно говорю: самой сладкой любви достойна!..

Жаль, скоро скончалась Екатерина I, а пришедший ей на смену тринадцатилетний Петр II и сам влюбился в тетку, которой уже полных семнадцать исполнилось, именем императорского слова и отозвал Бутурлина к делам воинским, чтоб тетке дражайшей подрастать не мешал. А когда Алексбор при императоре-то, хоть и малохольном, вздумал ревниво надерзить… Не в Сибирь и не в Казань, слава Богу, – в степи малороссийские отослал соперника-полюбовника. Такие геройские офицеры царю и отечеству должны служить, а не зареванным цесаревнам! Не сказал – подумал.

Срам! Позор! Провожать прибежала…

Ревела тогда Елизаветушка, а племянничек утирал тетушке глаза собственным платочком и фальцетом наивно вопрошал:

– Правда, ведь матушка поженить нас собиралась?

– Правда, племянничек, – не оставалось ничего другого, как рассмеяться, чтоб быстрей высохли прощальные слезы.

– Вот хорошо-то! Я теперь имею право, я прикажу!..

– Ой ли, племянничек?

– Именем его императорского величества! Ты не сомневайся, тетушка.

Сомневаться недостало времени: простудился и в одночасье сгорел… Остались от него только наивные стихи, посвященные тетушке. Но и те со временем куда-то затерялись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю