355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Савеличев » А. Разумовский: Ночной император » Текст книги (страница 5)
А. Разумовский: Ночной император
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:35

Текст книги "А. Разумовский: Ночной император"


Автор книги: Аркадий Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)

III

Алексей оглянуться не успел, как оказался в числе не то челяди, не то увеселителей, не то компанейщиков цесаревны Елизаветы, – он уже теперь знал, кто похитил его у протопопа Иллариона, у самой Богородицы…

Если не хитрить и отбросить стыд, это было ведь второе похищение…

Первое случилось после последней встречи с рыбачкой Марфушей, в дымном, но утепленном на зиму шалаше, который она называла домом.

Три дня и всего-то прошло, помнил. Едва успев на службу, он привычно встал о левую руку отца Иллариона и своим басом поднимал к шатровому небу псалмы Давидовы. Другие песельники вторили, подпевали да подвывали. Все шло своим чередом.

Не так солнцеподобно, как вечор, но тоже явилась получше других одетая богомолка, в беличьей шубке и в пестрядинном плате на верткой голове. Ничем особо от купчих не отличалась. Он не сразу на нее и внимание обратил, поскольку песельники после загула врали кто во что горазд, приходилось докрывать их своим голосом. Не дай Бог заметят! В тот раз было немало хорошо одетых людей, купецкого, а может, и какого другого звания. Братина ничего, позванивала. Никак нельзя было осрамиться. И все прошло гладко. Он получил отходное благословение отца Иллариона, вышел на паперть, кивнул уже примелькавшимся нищенкам и, по свежему воздуху расстегнув кафтанчик, намеревался идти к себе напрямки, через невырубленный сосенник, как его окликнули:

– Не спеши, сладкоголосый.

Та самая, в беличьей шубке. Под конец-то он все-таки приметил ее, стояла в первом ряду. Да мало ли кто стоит! Разве что плат – не черный, а пестрядинный. Сейчас и того не было, затейливая шляпка на голове, с алым бантом на-боку. А ведь ветер дул со взморья, трепало.

– Как не спешить, сударынька, – уклончиво ответил, останавливаясь. – Устал. Целый день на ногах.

– Вот я и говорю: подвезти надо такого славного певчего. Садись. Я же знаю, где вы, певчие, обретаетесь.

Сам не поймет почему, но сел в легонькие санки. Ихнее дело – уважь прихожанина ли, прихожанку ли. Так и отец Илларион постоянно внушал. Приход-то бедный, кажинный молельщик на счету.

Покатили сани, закрытые ковровой полостью, – сама хозяйка и натянула спереди коврик. Кучер кнутом взмахнул. Лихо!

У меня матушка болезная. Утешь ее, сладкоголосый. Славно ты псалмы поешь! – Прямо душу маслицем помазала.

– Можно потешить, – оставалось отвечать.

– Нужно. Как звать тебя?

– Алексеем.

– Хорошее имя, божеское.

– Как у татки с языка сорвалось, а мати с ним согласилась.

– Так согласно они жили?

– Какое там!.. Татка постоянно пьян, меня даже бивал, пока я в силу не вошел. Во, топором в голову запустил! – отвернул Алексей свисавший чуб, открывая старый шрам.

– Страсти Господни! Родитель… топором?

– Казак, по-казацки и учил. Я тож не андел, чегой-то, уж не памятую, нашкодил…

Он еще говорил, вопреки себе выгораживая родителя, а она, такая присмиревшая, уже шрам этот забытый ручкой своей белой оглаживала, так ласково, что прямо плакать хотелось, детине этакому. Ничего подобного не знал Алексей. Бывало, и Марфуша за чуб трепала, да ведь у той все под хмельной смешок. У этой – как иголочки тончайшие на пальцах, так и пронизывало. Будто кот пригретый замурлыкал. Потому безбоязненно и в дом, когда приехали, вслед за хозяйкой зашел. Хороший дом, на пять полномерных стен, с рубленой же верхней светелкой. Не дворец, но и не голота тут, конечно, жила.

Молодая хозяйка провела его в горницу и ушла, сказав:

– Пойду матаню поищу. На молитве, поди, стоит.

Долгонько же искала. Алексей даже задремал, сидя на широкой, покрытой ковром лавке, уронив голову на стол. Очнулся от смешка:

– Спит сердешный? И то сказать: поди, устал? Целый денек на ногах, постой-ко!

Мать оказалась не стара. Просто, но чисто одетая, в капоре домашнем, с шалью на плечах. Болезная?..

– Припадки меня мучают, сынок. Бесы по ночам тревожат. В церковь не хожу, бесью свору гоню домашней молитвой. Вот как раз пред киотом и стояла – сама и поп, сама и богомолка. Ты-то, сынок, я слышала, в певчих у отца Иллариона?

– Сподобил Бог.

– Вот-вот. Поправиться бы да к отцу-то Иллариону добрести… Тебя бы заодно послушать. Как же, слухом земля полна! Захаживают мои приятельницы, хвастаются: наслушались-де до слез… Мне-то уж не дойти пока до храма Божьего, уважь болезную. Спой Давида, сынок. Мне иногда калики перехожие поют, да ведь все больше мерзлыми голосами. А тут дочка говорит: ангельский голос.

Алексей улыбнулся: ангелы-то вроде басом не поют? Лестно стало. Осмелел да и попросил:

– Кваску бы испить. В горле чтой-то…

Мать сама побежала на другую половину дома и вернулась со жбаном квасу, да еще какого-то медового, крепкого.

Алексей немного отхлебнул и начал:

 
Блажен муж, который не ходит
на совет нечестивых, и не стоит
на пути грешных, и не сидит
в собрании развратителей…
 

После и другие псалмы были, все хорошие, со слезой у хозяйки-матери.

И был еще ужин с молодой хозяйкой, которая не знала, чем его напоить-накормить, что так успокоил, утешил мать, впервые за неделю засыпает болезная, в полусне имя псалмопевца благодарно бормочет, вот как!

 
И было после ужина…
Было… сам не знает что!..
Наваждение.
 

Зато знала это Анастасия Михайловна Нарышкина, в позднейшем замужестве Измайлова. Попросту Настасьюшка. Наперсница и приятельница цесаревны Елизаветы. Она долго крепилась в своей тайне, но устоять против прозорливости Елизаветы не могла; та женским чутьем угадала, что у подруженьки не все так ладненько, как на словах. Стала пропадать где-то Настасьюшка, стала таять от какого-то счастьица. Так бывает, когда счастье комом снежным на женскую долю сваливается. Заговаривается Настасьюшка, задумывается, а то расхохочется так безудержно, что хоть святых выноси. Заявляется как кнутом отстеганная, худеть начала в три-то дня, и все на какую-то усталость жалится. Э-э, милая!

– Рассказывай, – на четвертый-то день уже не голосок подруги, а голос цесаревны, как-никак дочери Петра Великого, гневный и требовательный приказ.

– Да чего рассказывать, Лизанька?

– Все! Нам ли с тобой стыдиться?

– Не нам…

– Вот я и говорю! Пока миром, из любопытства.

– Ну, Лизанька, коли уж так любопытно, так послушай. Только дай мне собраться с мыслишками. Да венгерским угости.

Немного было прислуги у цесаревны, сама в дверь кухонную сунулась и крикнула:

– Лучшего!

Они по кубчику небольшому отпили, уселись в обнимку на дряхлый, когда-то бархатный, диванчик, и Настасьюшка начала:

– Горничная мне проговорилась: у Покрова Пресвятой Богородицу певцы знатные объявились. Все сплошь хохлы. А один с таким басищем, что бедная церковка шатается, когда он глас поднимает. Да, Лизанька! Я было заподозрила свою дурищу, что, вишь, преображенцев оказалось мало, но, пораздумав, решила: надо самой все спознать. Нарочно попроще оделась – и туда, к Пресвятой Богородице. Не к самому началу службы, когда отец Илларион прескверно и неудивительно размысливает, а как раз вовремя. Захватила и псалмы, и «Аллилуйя», и «Херувимскую». Ну, Лизанька! Не ведаю, что и краше… Возлей маленько, от волнения душа дрожит.

Не терпелось Елизавете все дальнейшее поскорее узнать, но ведь в таком деле торопить не будешь.

– Поняла я сразу, что надо его залучить. Ты меня, Лизанька, ведаешь: раз порешила, так крепенько решила. Уж красавец, скажу тебе! Высок, широкоплеч, строен, смугл, чуб смолистый, и усишки с бородишкой смоленой пробиваются. Лицо, правда, крупноватое, но приятное, чувствительное. Руки, заметила я, – кафтанчик-то коротковат, – руки хоть простецкие, а нервенные, когда поет – пальчики так и ходят по каким-то невидимым струнам. Казак – узнала я от горничной, кем-то из Украйны вывезен. Если его получше обрядить – славный выйдет полюбовничек!

– Ну, ты скажешь, Настасьюшка.

– И скажу, и еще признаюсь: присохла я, милая моя… Вот так-то. Домой залучила, ночку потешилась, а больше он ни ногой… Как в церковь теперь прихожу, он будто и не замечает меня, поет набычившись, потом как от ведьмы убегает… Похожа я на ведьму?

– Есть маленько, – рассмеялась Елизавета. – Уж больно шустра. С первого дня на шею бросилась!

– Да как не броситься-то, Лизанька. Глянь сама. Если вру, так вырви язык злосчастный!

– Не императрица я, чтоб языки-то рвать.

– А как станешь?..

– Замолчи!.. – шепотам, оглядываясь, прошипела Елизавета – вовсе не как цесаревна, а как несчастная приживалка, уличенная в непотребном.

– Да как молчать… коли выпить хочу! – слишком даже громко отозвалась Настасья, краем глаза поводя по сторонам.

Знала ведь, за цесаревной следят. А выпивка да полюбовники – это куда ни шло… Тут и погромче можно:

– Славное вино присылает государыня Анна Иоанновна!

Молча и настороженно выпили еще напоследок и с уха на ухо уговорились: встретятся завтра перед вечерней службой. Кого-то еще нужно пригласить: ватажкой женской, оно не так заметно.

IV

Цесаревна Елизавета и при Петре II, и при Анне Иоанновне была бережлива. Жизнь понуждала к бережливости. Каждую копейку ее считали, каждой копейкой попрекали. Возможно, поэтому и возлюбила она Александровскую слободу. Далеко от Петербурга, да и в стороне от Москвы. Место мрачное, еще с давней тенью Ивана Грозного, но и веселое, как оказалось. Похоть несчастного-малолетки Петра II, который за ней ухлестывал, сюда не доставала. В Петербурге он ревновал ее ко всем развлечениям, еще и не будучи императором, сулил ей руку и сердце… но разве это возможно? Как-никак родственники. Тетка да племянник. Впрочем, сев на трон, он быстро утешился, от тетушки капризно самоудалился. Ему вовремя подсунули одну из княжон Долгоруких. Оставалось ведь немного: под венец – да и принимай корону новоявленная царица!

Жаль, не дошел до венца, помер скоропостижно…

Тетка Елизавета, пожалуй, больше других его жалела, хотя он и посмеялся над ней. От сплетен и раздоров сбежала ведь в Александровскую слободу. Какие игры с тетушкой?

Александровская слобода предпочитала другие игрища: посиделки да хороводы, песнопенья да плясанье. Елизавета и позабыла, что она цесаревна. И не во что было наряжаться, и незачем. Приданные ей, по милости Анны Иоанновны, горничные из лоскутья наряжали, как могли и как умели. Сарафан да кофта, не всегда шелковая. На голове и шляпки-то нет – свалилась где-то; туфли, привезенные из Петербурга, от росы взмокли, хотя беречь бы надо: две-три пары и всего-то. Но какое береженье – хоровод кружит, крепкие, красивые ноги росной травой обметает. Ночь на Купалу! Елизавета и не думала, что так это хорошо – скакать по вечернему лугу по-над рекой, по-над прудами, залитыми водой все из той же реки Серой. Фу, какое названье! Река, обтекающая многометровые стены Кремля, просто прелесть, Елизавета так и велела звать: Прелестная.

– Бежим на Прелестную!

Слободские девушки догадывались, что она не черного роду, с несколькими горничными приехала, да и проживает в самом кремле, но истинной сути ее не знали. Этот александровский кремль давно московским захолустьем считайся. Как отшумела грозная жизнь при Грозном царе, так и затихла. Цари да царевны если и отправлялись на богомолье, так дальше Троице-Сергиевой лавры не езжали. Здесь – монахи да монашки, все по разным углам громадного запустелого кремника, а если и сходились когда вместе… кому какое дело? Елизавета всепрощающе улыбалась, видя, как чернооблаченные тени ввечеру перебегают по аллеям справа налево да слева направо.

– Веселие – да будет! – посылала вдогонку.

Однажды и ответ из темной липовой глуби пришел:

– Веселие наше горькое, преславная цесаревна.

Она вздрогнула и, не обращая внимания на запрет горничной, ринулась на голос, прямо в мокрую чащу. Но там и след простыл. Не наваждение ли? Никто не знал ее истинного положения – как узналось? Горничные? Но они и в Петербурге, и в Москве при ней, какой им резон на госпожу свою, уж если не на цесаревну, злостно наговаривать, даже и правду. С ее стола кормятся, жизнь легкая. Не то что в петербургском или московском дворце – не знай, куда ступить, не знай, что сказать. Вдобавок и проходу от знатных ловеласов нет. Когда княжны да графини щелкнут по носу – куда пойдешь? С досады – к горничным. Опять же – к услужающим Петра или Анны Иоанновны? Там фавор берегут, явно до горничных не опускаются – можно и шляпу распомаженную вместе с головой потерять. У цесаревны проще, баловаться она побоится, сама ничего не сможет сделать. Руки хоть и царские, а короткие…

Под эти невеселые воспоминания Елизавета рассердилась и дернула за косу свою верную Дуняшу:

– Вожжами-то размахалась! Дурища!

Истинно косищи о всю спину, а как круто повернется – хлещутся не хуже вожжей. Да не первый же день.

Дуняша от такой резкости вытаращилась:

– Барыня… матушка… цесаревна?..

Не знает ведь, как теперь называть. Было приказано: Лиза, в крайнем случае, при людях – Елизавета Алексеевна. Чиниться сама цесаревна запретила: хотелось по-людски пожить. Петр простудился, занемог и в несколько дней сгорел – не достанет липкой рукой, как в Петербурге бывало, из своего теперешнего дворца; Анне Иоанновне, слава Богу, не до нее: надо поудобнее да повальяжнее на троне усесться. С такой-то мужицкой рожей: Елизавета даже испугалась, впервые увидев ее. Мужланка, истинно – грубая, неотесанная чухонка, к тому же рябая. Ну, да с лица не воду пить. Особенно здесь-то, в Александровской слободе.

– Не серчай, Дуняша. Ндрав-то у меня все-таки батюшкин. Крепко рассержусь – да крепко и расцелую! – Она неслабыми своими руками прямо к груди ее притянула, зацеловала до слез.

– Ой, Лиза…

– Ой, Дуняша…

Они поревели на два голоса, но в одну минуту и обсохли. С луга послышалось:

– Девки, ай заскучали? Веду!

Хоровод змеей многоголосой потянулся по лугу, окаймленному рекой да стеной кремлевской. Елизавета со своей Дуняшей еле успела в хвост пристроиться. Хоровод в гору всползал, а все вскачь. Уж и не хороводство, а дурь девичья. На другом берегу реки парни как на приступ шли, с дудками и трещотками. Девок через воду окликали:

– Машка!

– Палашка!

– Пелагеюшка!

– Ивашка-марашка?..

– Степашка-говняшка?..

Так и пошло, вперехлест. Да прискучило, кровь разыгралась. Опять голос заводилы:

– Тягомотно! Плясать давай.

Хоровод-то как раз и остановился, смялся на гладком, утоптанном лугу.

– Э-э, эх!..

– Э-э, эй!..

Сразу целая семерица друг перед дружкой бросилась. Напоказ парням, наперебой.

– А-а, я была!..

– Д-а, я слыла!..

Плясуньи, конечно. Да разве так пляшут? Елизавета выхватила из-за пояса малиновый плат и пошла, пошла по кругу, всей своей крепкой, лихой грудью наступая на соперниц. Одна посторонилась, другая в сторону отвалила, третья ножонками невпопад затарабанила – Елизавета в кругу царствовала. Вот здесь была ее власть, законная. Казнить и миловать – и снова в казнь вгонять неуступчивых. Подголосья она не знала, Дуняша за нее выкрикивала:

– Ой, у мамы, ой, у тяти!..

Елизавета отплясывала так, что малиновый платок угасавшую вечернюю зарю раздувал до полной огнистости. Право, и небо, и землю мог зажечь.

– Ой, у тяти… мои утяти!..

Груди под легкой шелковой кофтенкой не утятами – белыми лебедями выплывали. Встречь перевалившим в лодках на этот берег парням. Так зазывно, так призывно, что Дуняша перепугалась:

– Лиза… Лизанька, пожалей меня! Попадет мне за недогляд!..

Парни истолковали это по-своему:

– Сестрица старшая! Вдогляд батькой послана?..

Один такой, золотоволосый, и дудку свою на землю шваркнул:

– А, плясать дак плясать!

Подлетел к Елизавете – и вкруг нее, вкруг, да все вприсядку, в обхват ручищами по самому голубому сарафану. Нравилось плясунье, хохотала, не слышала, что и вторая набежавшая горничная хнычет:

– Ой, горе нам!..

А какое горе? Радость вселенская. Елизавета по белопенному лицу, как и по разгоревшимся лебедкам, алыми кругами пошла, под цвет все зажигавшего платка. Парень, то вскакивая во весь свой рост, то опять у ног ее оседая, уж не первый раз, вроде как ненароком, по сарафану, по голубому обнизовью, ручищами своими прошел. А она как ошалелая: позабыла, что у француза училась танцевать изящные менуэты каблучками осеребренными – глинистую землю истоптанного окружья еще больше толкла. Парень норовил уже спымать ее и, как водится, схватить в охапку, прилюдно расцеловать и, может, в ближайшие кусты утащить. Да и утащил бы, рыжекудрая, под стать самой плясунье, разыгравшаяся бестия! Но…

Ко времени ли, не ко времени – вдруг в беснующийся круг преображенский сержант предстал и зычно, как на плацу, возвестил:

– Цесаревна Елизавета Петровна! Приказано ко двору ее императорского величества! Карета ждет! Фурьерская!

В самом деле, на берегу реки Прелестной, сразу опять ставшей Серой, фыркали кони, фонарь подорожный светил.

Ни девки, ни парни ничего из этого не поняли, шарахнули на стороны, крича обалдело:

– Заарестова-али плясунью!..

– Ведьмарку отымали!..

– В Тайный приказ!..

Елизавета отряхнула с сарафана набившуюся пыль и, сразу посерев, как и сама река, пошла к карете. Порядки она знала. Приказ как приказ.

И горничные все знали, все понимали. Полчаса не прошло, как возвернулись с нехитрыми пожитками заприбедневшей здесь цесаревны. Легкий сундучок да бельевая плетенка, вот и все. Поместилось в заднем кармане кареты.

Горничные тоже вознамерились лезть в карету, но сержант повелел:

– Вам приказано отбыть самопешью в Головинский дворец. Мы прямиком на петербургскую дорогу.

Вскакивая на подножку, крикнул двум гвардейским кучерам:

– Трогай!

Еще голос сержантский не угас, как карета рванулась с места в галоп. Шестерик!

Позади остался горестный, душу раздирающий вой…

Неприятности – да сгинут. Только что взошедшая на престол императрица, Анна Иоанновна, приняла ласково, лишь попеняла:

– Не надо от меня бегать. От меня не убежишь.

– Не убегу, государыня, – припала к опухлой, водянистой руке Елизавета.

– Вот и хорошо, моя милая. Живи своим двором… маленьким двориком, ха-ха! – рассмеялась императрица. – Живи да и меня не забывай.

– Не забуду, ваше императорское величество, – пятясь к двери, несколько раз присела цесаревна. – По первому слову прилечу.

– Вот и хорошо, – вроде других слов и не знала. – Ступай. Светлейший герцог Эрнст Иоаннович тебя устроит.

А пока герцог Бирон обустраивал ее жизнь, то есть скупо и уж истинно по-курляндски рассчитывал, чего и сколько отпустить для «дворика», ха-ха, полностью от него зависимой цесаревны, сержант Шубин и стал домоправителем. Считай, хозяином. Что делать, дорога от Александровской слободы до Петербурга неблизкая…

Конечно, настоящие курьеры за сутки пролетали от Москвы до новой столицы, а им куда было спешить? Неделю тащились. То ось ломалась, то солнце пекло, то дождик накрапывал – мало ли чего могло случиться. Да хоть и рощица подорожная? Она ведь прямо-таки манила в сень свою. Места хватало и для лошадей, и для кучеров, и для двух беззаботных душ. Сержант-то был не старше ее, а уж красотой Преображенской… Тут лучше помолчать. Стыдливо.

Говорят, от судьбы не уйдешь? Да зачем уходить-то? Господи!

Ведь опять же дивно: от ухаживаний малохольного племянника Петра II она, оказывается, пряталась чуть ли не в родном именьице Шубиных. Захудалое именьице обочь Александровской слободки, о тридцати непотребных душах, половина из которых была к тому же в бегах. Вся надежда на родимое чадо, которое и по такому худородству красотой неписаной налилось. В кого?.. Еще робко, с разрешения цесаревны, сержант привернул курьерский шестерик к родительской избе – иначе не назовешь, ибо это крытое замшелым тесом строеньице ничем не отличалось от окрестного жилья. Час и пробыли всего, похлебав лишь постных щей да послушав слезных молитв постарелой от горя матери. Отец-от уж из последнего шведского похода не вернулся – три девки, переростки, остались незамужними. Последняя надёжа! Сунул матери сколько-то денег – много ли у сержанта, хоть и гвардейского, – и сквозь слезы крикнул кучерам:

– Гони!

До самого выезда на Петербургский большак – ни слова. Уж только когда кучера взмолились – надо кормить лошадей, – упал обочь кареты на утреннюю росную траву и взрыдал:

– Шубины!.. Шубины, ходившие в походы с преславным царем Петром, до чего докатились! Я-то последний из мужиков остался… Все там, – махнул он в сторону, как раз противоположную восходу.

Елизавета, цесаревной себя не чувствуя, собственноручно утерла его зареванное лицо платочком, все тем же, с которым и плясала, аленьким.

– Я все-таки дочь родителя Петра Алексеевича, – сказала, по девичьей глупости еще не понимая – с каким грозным намеком.

Сержант вскочил – куда слезы делись, – прямо во фрунт встал, одно и вздохнул:

– Виноват!

Она все-таки сообразила и, ростом ему под стать, поцеловала в оросевшую щеку.

– Ехать надо… – напомнила.

Так вот и ехали, в один день вытянувшуюся неделю…

Во дворце происходили бесконечные смены-перемены, никто и не заметил, куда и зачем ездил сержант Шубин, откуда и когда прибыл. И то хорошо.

Возвернулся он уже главным управляющим цесаревны.

Может, и год, и два, и всю царскую жизнь управлял бы, да ведь было шепнуто в чуткое ухо курляндца Бирона: «Слово и дело!» Пытали сержанта, страшно пытали, вырвали язык и сослали на Камчатку – дальше пока было некуда, а отрубить кудрявую голову почему-то позабыли.

Елизавета места себе не находила и уже подумывала тайком сбежать в Александровскую слободу и принять там самый строгий постриг… Удержала свет Настасьюшка.

– Полно, моя цесарушка, – не уставала обнимать, сама ревмя ревя. – Еще не таких сержантов найдем. Иль мы не девки?

Девками они уже не были, но бабами?..

Хорошей бабе хороший мужик потребен. Да и дом свой. Не по чужим же углам слоняться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю