Текст книги "А. Разумовский: Ночной император"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
Алексей Разумовский вернулся из Гостилиц с явным намерением рассказать государыне о своем позорном конфузе. Такие истории она любила.
Но Елизавету он застал в самом жалком состоянии. У дверей ее уборной комнаты, понуро свесив голову, сидел Иван Шувалов.
– Не ходите, Алексей Григорьевич, – предупредил он. – Я уже получил нагоняй, что опять отлучался в Москву по делам университета. Еще и за меня на вас злость сорвет.
Удивило Алексея, что он как-то безлико говорит, не называя ее ни по имени, ни государыней.
– Бог не выдаст… баба не съест, – отшучиваясь, смял он конец приговорки…
Она полулежала в кресле на своем излюбленном месте. Большая, жарко натопленная комната по углам тонула в полумраке. В центре, подобно алтарю, возвышался мраморный туалетный стол; только его и освещали свечи. Здесь она проводила долгие часы в поисках призрака своей уходящей молодости. На светлый мрамор ложились густые тени от всякой нужной и ненужной посуды. Тяжелые кувшины и золотые тазы бросали красные отливы. Из полумрака в этот освещенный круг, как фурии, врывались на зов те или иные прислужницы. Много их кружило в полумраке за столом; являлись только на гневный окрик:
– Да где вас носит!
А если слишком долго торчали под локтями, эхом отдавалось другое:
– Чего костями своими тут…
Костлявых не было, дамы упитанные, да уж так выходило, под настроение.
По старым правам Алексей вошел без стука. Двери каждый день тщательно обследовались, и петли обильно смазывались конопляным маслом. Да и не топотал Алексей, знал меру в своей дворцовой походке. Но Елизавета вскинулась в кресле, и как раз в то время, когда одна из прислужниц омывала ее лицо из огненно блестевшего таза. Расплескавшееся благовоние тоже огнисто взблеснулось. Как и глаза Елизаветы, устремленные в дверной полумрак.
– Ванька, я ж велела тебе убираться!
– Алешка это, – уже крепким шагом подошел к руке.
Рука была мокрая и неприятно скользкая. Но он улыбнулся так ясно и открыто, что весь гнев Елизаветы прошел.
– Ах шалун! Напугал ты меня.
– Если так, виноват, государыня… во всем виноват!
– Да когда ж ты был невиноватый! Вот опять доносят: шестериком ездишь да в голштинцев стреляешь…
– Они в меня, государыня.
– Да? Не ранили тебя, Алешенька?..
Она иногда в приливе чувств забывала, что не наедине. Вот и сейчас, при целой своре круживших в полумраке фурий, приятно оговорилась. Значит, донос о лихой езде можно было выкинуть из головы.
– Я только что из Гостилиц, леса и долы поклон вам передают. Не помешал?
– Если и помешал, так с приятностью. Обожди маленько, я дам знать, когда покончу «государственные» дела, – с легкой насмешкой обвела она непросохшей рукой свой нынешний рабочий стол.
Поклонясь, Разумовский вышел.
Иван Шувалов все еще неприкаянно сидел на диванчике за дверями уборной.
– Ну как, Алексей Григорьевич?
– Тоже вытурила, – в утешение ему маленько приврал.
– Вот-вот. А пройдет гневная минута – искать да звать пошлет. И уж горе, если не найдут! Как жить-то дальше будем?
– А как и раньше жили, Иван Иванович. На милость не напрашиваясь – от милости не бегая. Чего ломать голову. Пойдем ко мне да посидим. Найдут, коль кто из нас двоих потребуется.
– Да, Алексей Григорьевич, – воспрянул духом Иван Шувалов. – Умеете вы утешать.
– Умею, чего ж. Особливо за столом. Воссядем себе в утешеньице. А коль позовут…
Но день прошел, и другой прошел – не звали. Его-то во всяком случае. Ивана он не выспрашивал.
Все-таки и дела неурочные. Управляющий приезжал, вольные надо было своим чухонкам подписывать. Да деньгами управляющего снабдить. Да еще подумать, как с него отчет взять, чтоб не проворовался. Ведь должность такая – тащи от хозяина, что тащится.
Им овладевало глухое отчаянье. Прискакавший опять из Малороссии братец-гетман с тревогой воззрился на него:
– Алексей Григорьевич, что с тобой?
– Наверно, старость, – с напускной беспечностью ответил. – Как там матушка?
– Болеет, но пока держится, – обнимаясь, успокоил Кирилл. – Обслуга у нее хорошая, а уж там как Бог даст. Поклоны тебе передает, на портрет, который с тебя для нее писали, с умилением посматривает. Будем разумны – годы уж… Одно не поправить: мы оба в отъезде. Я вот тоже прискакал, зная о возможных переменах… Плоха государыня?
– Как и мать, пока держится…
– Пока!
– Предугадать судьбу нельзя… Кто знает, что дальше будет?
– Что со всеми грешными бывает.
– Но мы-то? Не хотелось бы в какую-нибудь Мезень, под бок Бирону… или в Шлиссельбург. Я там дважды, братец, бывал, лицезрел зачумленного Иоанна Антоновича. Не приведи Господи!.. Так что давай за здоровье государыни.
Но не успели они и выпить толком, как зов поспешный:
– Государыня Алексея Григорьевича требует!
Значит, опять припадок. Опять истерика.
Отчуждение тяготило ее. Люди что крысы: бежали заранее с тонущего державного корабля. На голштинский корабль великого князя. Все, кому не лень, за глаза, по примеру тетушки, называли его чертушком, бывало и придурком, а в глаза-то: «Ваше высочество!..» А наиболее ретивые и прямо: «Ваше императорское величество!» Империю еще держала в своих болезных ручках Елизавета, но вот поди ж – ты!.. Когда она приказывала найти того или иного сановника, ей с язвительной жалостливостью отвечали:
– Уехали в Подмосковную!
Или:
– Совсем занемог, сердешный…
Или:
– В действующую армию укатил, сынка-воителя навестить.
А в действующей армии – полупьяный неуч Бутурлин. Понимала Елизавета, что дорого обходится России ее воспоминание о шестнадцатилетней молодости. Если Апраксин возил за собой целую орду услужающих, то Бутурлин-то превосходил его по всем статьям. Молодой, горячий генерал, истинный герой Грос-Егерсдорфа, граф Румянцев скачет самолично к нему с просьбой: «Дайте еще запасную дивизию! Мы окружили и добьем Фридриха!» А главнокомандующий, лежа на перинах в своей необъятной карете, ему отвечает: «Какой Фридрих? Мы и так его погреба захватили. Полезай ко мне да оцени винцо французское, кстати захваченное Фридрихом у Людовика, а мы вот – у Фридриха… Молодцы! Вот это и есть истинная баталия!»
Как ни далека была от военных дел стареющая государыня, но с гневом отписала:
«…Мы с крайним огорчением слышим, будто армейские обозы умножены невероятным числом лошадей. Лошади эти, правда, взяты в неприятельской земле; но кроме того, что у невинных жителей не следовало отнимать лошадей, лошади эти взяты не на армию, не для нашей службы, не для того, чтоб облегчать войско и возить за ним все нужное: оне возят только вещи частных людей в тягость армии, к затруднению ее движений… Повелеваем сократить собственный ваш обоз, сколько можно, тотчас всех лошадей в армии переписать, у кого сколько, и, оставя каждому, сколько решительно необходимо, всех остальных взять на нас; из них хорошими лошадьми снабдить казенные повозки и артиллерию…»
Но гнев ее пропадал втуне. Ни проверить, ни утвердить Елизавета ничего не могла. А без ее согласия и утверждения даже верные люди были бессильны. Не могли исполнить последнее желание больной: достроить Зимний дворец или хотя бы личные апартаменты императрицы отделать. Она давно уже хотела выехать из старого деревянного дворца, где жила под вечным страхом пожара, – насмотрелась на своем веку. Ослабевшая, часто прикованная к постели, боялась, что пламя застанет ее врасплох и она сгорит заживо. Кто ее найдет в содоме пожара?
…На этот раз Елизавета встретила «друга нелицеприятного» робкой просьбой:
– Алешенька, может, ты сам съездишь к этому расстрелянному? Ни от кого не могу добиться толку.
Разумеется, он поехал. Мэтр Растрелли принял его с отменной вежливостью, но потребовал 380 000 рублей для отделки только собственных покоев императрицы.
А деньги пьяница Бутурлин бездарно сорил на грязных прусских дорогах… Войне-то не предвиделось конца.
Все же нашли немного деньжат, но… Огонь истребил на Неве громадные склады пеньки и льна, причинив их владельцам миллионные убытки. Да что там – полное разорение!
– Что делать, друг мой нелицемерный?.. – в старческие слезы ударилась Елизавета.
Алексей решился сказать то, что другие, включая Ивана Шувалова, не решились высказать. Наедине, правда, по-дружески:
– А отдай, господыня, дворцовые деньги пострадавшим.
– И то, пожалуй, отдадим! – на его совет даже с какой-то поспешностью откликнулась Елизавета.
Но деньги, взятые со строительства дворца, до погорельцев не дошли – опять все поглотила война…
У Разумовского собственной пеньки, приготовленной для отправки в Англию, погорело на сто тысяч. Узнав про это, Елизавета оторвалась от своих болезненных дум:
– Друг мой, с этой проклятой войной я бедна стала, хотя надо бы твои потери возместить…
– Моя господыня, возмести себя, а больше мне ничего не надо.
– Да что ты за человек, Алешенька! Сколько знаю, ты никогда никаких благ у меня не просил. От гордыни премудрой?
– От милости твоей превеликой.
– Да все-таки – попроси хоть что-нибудь?
– Попрошу… твоего благого здравия!
– Ах мой шалун… Здравие! Здорова я. Не съездить ли нам в театр в таком разе? Что-то я давненько не видывала Сумарокова.
– Да он ждет не дождется. Я сейчас же с запиской к нему пошлю. Чтоб не сломал трагедию на комедию!
С запиской он послал и сам стал собираться. Хотя и сейчас не верил, что Елизавета осилит свой страх перед увядшей красотой. Жизнь она в последний год вела самую замкнутую. Будуар, гостиная да изредка кабинет. К ней и входить-то могли только немногие – сплетницы-чесальщицы во главе с Маврой Егоровной, счастливый Ваня-фавор, ну, еще канцлер Воронцов, сменивший Бестужева, да по старой памяти «друг нелицемерный».
Как раз Воронцов и встретился в одном из коридоров.
– Ну, как государыня?
– В театр собирается. Сумароков новую трагедию показывает.
– О Господи! Да лучшей трагедии, с комедью пополам, коей тешит Бутурлин всю Европу, и не придумать. Надо бы другого главнокомандующего, но как я могу назначить его без государыни?
– Никак сейчас нельзя, Михаил Илларионович. Вот разве что после театра… Зайдем ко мне да выпьем за то, чтоб государыня на этот раз все-таки собралась…
Зашли и выпили. И еще раз. А вестей из покоев государыни все не было.
– Знать, надо проведать. Посидите пока у меня, Михаил Илларионович, – поднялся Алексей.
Но тут Сумароков не вовремя заявился. Он был в отчаянье:
– Наш трагик ногу сломал!
– Опять в яму бухнулся? – понял Алексей.
– Опять. Да ведь как ловко-то! Ногой прямо в большой контрабас, который висел на шее трубача… Трубу своей тушей помял, шею свернул трубачу. Теперь оба…
– Водочкой лечатся?
– Да чем же еще, Алексей Григорьевич! Кто злодея-то будет изображать?
– Да хоть я, – ничуть не огорчился Разумовский. – Да вон хоть и Бутурлин. Государыня не знает, а он, по Петербургу соскучившись, опять сбежал от Фридриха. Право, славный трагик! Так и скажу государыне, – оставил он своего бывшего адъютанта.
Он уже знал, чем все это кончится. И в осень, и предзимье раз десять собирались, но ни разу сборы не докончили. С полудня, как она вставала, начинали, но зимнего дня оказывалось мало. Елизавета в продолжение долгих часов рассматривала разные материи, привезенные из Лондона и Парижа, вместе с портнихами примеряла платья и говорила о французской туалетной воде, которая, по словам пройдохи-поставщика, творит чудеса с женским лицом. Но что-то не получалось… Один только раз и показалась Елизавета на большом выходе, в праздник Андрея Первозванного. За великое искусство первый камергер Алексей Разумовский самолично наградил тогда прислужниц, а Иван Шувалов пребывал в таком счастливом фаворе, что молился:
– Алексей Григорьевич, вы истинно кудесник!
Сейчас он бежал по коридору.
– Кидает что ни попадя! – склонил голову, будто летел в нее какой-нибудь золототяжелый кувшин с чудодейственным зельем.
– Ну и пусть кидает, – похлопал его Алексей по роскошно, расшитому плечу. – Знать, не ослабела рука.
– Да вот ноги только…
– Ну, брат, тебе про это лучше знать! – уже открыто расхохотался и оставил херувимчика расхлебывать его слова.
Ногами Елизавета страдала уже давно. Язвы кровоточили и не заживали. Доктора говорили про какие-то вены. Мавра Егоровна толковала о «слабосильной жиле», но суть-то одна: трудно было Елизавете стоять на ножках, которые когда-то так крепко выбивали русского. Мавра Егоровна самолично пеленала их, как любимых дитяток, и обряжала на ночь в плотные атласные чулки. Как можно, чтоб ясноглазый Ванюша хоть единым глазком узрел женский непорядок! В ночных бешеных припадках она уже, не стесняясь, причитала:
– Водочки батюшкиной! Ласки Ванюшкиной!
Ее камер-юнкер, ставший камергером, должен был исполнять трудную роль… Пожалуй, потруднее, чем в трагедии Сумарокова, куда она собиралась. Раньше ведь не грешила водочкой, разве что в костюме капитана лейб-кампании поднимала начальную заздравную чашу; сейчас и с поводом, и без повода. Ванюша заявился – повод. Мавра Егоровна хорошо ножки убаюкала – еще какой! Порой плясать была готова – еле удерживали в постели. Ванюша-то со всей умильностью, молодыми, резвыми поцелуями держал. Чего ему было стесняться Мавры Егоровны, своей свояченицы.
Но иногда прежнее находило. Другой крик:
– Алешеньку! Да поживей!
Он и вошел как раз в то время, когда она с этим криком швыряла кружева, да и к тяжелому золотому кувшину порывалась рукой, в отличие от ноженек не потерявшей силы.
– Ваше величество! – весело охладил ее пыл. – Пощадите. Не убивайте. Я ведь тоже с вами в театр собрался. Да и граф Воронцов компанию составит, обещает про Фридриха не заикаться, знай винцо у меня пьет. Да и директор театра, наш любимый Сумароков, в компании. Надо думать, не откажется и Иван Иванович. Славный вечер проведем! Я приказал в вашей ложе стол самобраный накрыть. Сани по вашему приказу не шестерней, а тройкой запряжены. Все в лучшем виде, государыня…
Алексей говорил, пустыми словами пустоту же и засыпая. Театр? Какой театр! Сборы толком еще и не начинались. Среди сотен платьев надлежащего не могли сыскать. Парадные шелковые чулки просвечивали, открывая пелены Мавры Егоровны, бриллианты с чего-то потускнели, а главное – лицо, лицо-то!.. Его то мазали, то чем-то омывали, Алексея не стесняясь, не до него. Прислужницы зареванные в вихре беспонятном кружились, у одной синяк под глазом набухал – метко метнула что-то дочь славного бомбардира!
– Вот, ничего толком сделать не могут, – капризно пожаловалась Елизавета. – Беда с ними, Алексеюшка.
– Беда… да ведь веселая, – притопнул он ногой. – Помните? Отчего не веселиться, Бог весть, где нам завтра быть!
Маленько воспряла духом зачумленная прислужницами Елизавета, даже улыбнулась:
– Да, завтра-то… А сегодня? Не опоздаем?
– Ничего, ничего, ваше величество, мы там подождем, – убегая от этой суматохи, заверил Алексей. – На часик-другой и задержат трагедь, эка невидаль!
Возвращаясь к своей компании, к которой с горя примкнул и Иван Иванович, Разумовский решительно кивнул Сумарокову:
– Пошлите кого-нибудь, чтоб трагедию без нас начинали… а мы здесь будем комедь ломать!
– А как соберется государыня?.. – не принял его смешливого тона озабоченный директор.
– Тогда прикажете сначала играть.
Бывало, бывало и такое…
– Верно ж, мой генерал… а теперь фельдмаршал! – повеселел и бывший адъютант. – Хоть и по третьему разу – начнем без запинки!
– Вот я и говорю… Хотя чего говорить-то? Вечер зимний, вечер насмешливый. Где трагедь, где комедь – чего ломать голову? Там женщины, – кивнул он в сторону покоев императрицы, – здесь мужики. Иль уж и не мужики мы?..
Ответом был дружный звон больших серебряных бокалов.
XII17 ноября 1761 года у Елизаветы случился страшнейший приступ. Кроме докторов, Ивана Шувалова и Алексея Разумовского, у ее постели был и личный духовник протоирей Дубянский. Своим божеским знанием он тоже знал нечто такое, что простым смертным знать не дано…
– Алексей Григорьевич, – тихо предупредил он, – далеко не отходите. Даже ночью. В ночи-то особливо…
Со всем соглашаясь, Алексей покорно склонил голову.
– Надо бы предупредить великого князя и великую княгиню, но страдалица их на дух не допускает. Как мне-то быть?
– А как святая церковь говорит: все в руце Божией…
– Так-то оно так, Алексей Григорьевич. Пребудем в благой надежде.
В редких счастливых просветах Елизавета слабо, но решительно манила рукой:
– Друг мой нелицемерный… Чертушка? Его прегордая княгиня?..
Ясно, что в голове Елизаветы, даже отягченной смертельной мукой, зрела новая мысль. О престолонаследстве, разумеется. Она, кажется, клонилась к тому, чтобы изменить высочайшее завещание. Позван был новый канцлер, Воронцов, его святейшество митрополит Новгородский Амвросий и воспитатель Павла, Никита Иванович Панин. По сему случаю и Разумовский, и Шувалов, два теряющих фавор соперника, в горестном объятии удалились за «утешительный стол». Елизавета уже не могла приказать, а пригласить Разумовского никто не догадался… Или не захотел? Навязываться он не стал.
– Значит, Павел?..
– Вместо Петра-то?..
– А нам с тобой какого хрена, Иванович?
– Истинно никакого.
– Вот то-то и оно… Дожили!
Но и за закрытыми дверями ничего решено не было. Чувствовала Елизавета, даже в своем нынешнем состоянии, что крутят вокруг нее, и решительного слова не произносила… А кто его произнесет?
Так и тянулось с ноября по декабрь. Все предчувствовали грядущие перемены – и все боялись их. Пожалуй, больше других – великая княгиня; супруг-то открыто жил с Лизкой Воронцовой. А при канцлере Воронцове – это засилье лучше ли засилья Шуваловых?
Все шепотком. Все тайно. В тайной же полунощи великая княгиня и поскреблась в дверь.
– Алексей Григорьевич, – не стала она по своей доверительности к нему хитрить, – помните ли вы, как я предрекала?
В подтверждение Алексей склонил голову, зная наверняка, что дальше последует.
– Да, я говорила, в случае кончины государыни Елизаветы иду в спальню Павла, беру его на руки и отношу к вам, Алексей Григорьевич, в полной уверенности, что вы будете на моей стороне, сама же иду к моим верным гвардейцам-офицерам…
Он молчал. К чему это повторять?
Молчала и она. И после затяжного, почти слезного молчания вдруг ошарашила:
– Так вот, милый, верный Алексей Григорьевич… я не сделаю этого. Не сделаю! И не из трусости… из какой-то тайной любви к приютившей меня Елизавете Петровне. Знаю, что она меня сейчас не жалует, но я ее искренне люблю… и не могу преступить через ее волю. Да! Я все надеялась, что она сама назначит Павла наследником и… развяжет мне тогда руки. Но она не назначила… и теперь уже не назначит. Я не смогу растоптать ее тень. Императором будет, конечно, Петр Федорович, а дальше… дальше посмотрим. Тень моей благодетельницы уже не будет витать надо мной. Руки мои будут свободны. Душа очистится от внутренних обязательств… и тогда сбудется, чему не суждено сбыться сейчас! Не осуждайте меня, дорогой и верный Алексей Григорьевич. Никому об этом не говорите. Я пойду помолюсь за здоровье государыни Елизаветы Петровны…
Ошеломленный Разумовский не успел ничего сказать. Екатерина неслышным шагом выскользнула за дверь.
Молитва ли непостижимой Екатерины, крепкий ли батюшкин организм его дочери – но через пять дней произошло неожиданное улучшение.
На радостях и со слезами на глазах Елизавета вернулась даже за письменный стол, поставленный в ее малой гостиной. Последовал, в благодарение Богу, именной Указ, который повелевал Сенату освободить большое число заключенных и срочно изыскать средства, которые могли бы заменить налог на соль, очень разорительный для народа.
– Может, Господь услышит мою молитву, Алексеюшка? – совсем здравым голосом спросила она после подписания Указа.
– Услышит, Лизанька, – с трудом скрывая свое предчувствие, обнадежил Алексей.
– Ведь я, поди, обижала мой верноподданный народ. Ведь мне и в самом деле надо за него молиться?
– Если так, весь народ помолится за тебя, Лизанька. Я из первых…
– Верю, верю, друг мой… Как бы я хотела побывать в твоих чудесных Гостилицах!
– В твоих, Лизанька.
– В наших… пускай и так… Я чего-то думала об этом, пока сочиняла Указ.
– Гонцы с Указом на крыльях полетели в Сенат. Благое дело, государыня-господынюшка… А в Гостилицах мы еще погостюем на славу!
Алексей поцеловал руку и вышел, видя, что Елизавета устала и закрывает глаза.
Радужные надежды длились недолго. 22 декабря все трое лейб-медиков – Мунсей, Шеллинг и Крузе – объявили, что положение императрицы опасно. С учетом придворной деликатности это значило: безнадежно.
Иван Шувалов сидел на диване перед будуаром и, не стесняясь, в голос рыдал. Алексей Разумовский, пока еще первый камергер, положил ему руку на плечо:
– Бог милостив, Ванюша.
Никогда он его так, хоть и по праву старшего, не называл. Этот отцовский жест только подчеркнул безнадежность положения.
– Она умрет?
– Мы все, Иван Иванович, умрем. Кто раньше, кто позже…
– А как же я?..
Разумовский понимал, что спрашивает: «Как же я один-то останусь?» Но нарочно, в утешение ему, истолковал это иначе, грубо:
– А ты к новым полюбовницам пойдешь. Молод еще, не мне чета. Всякие-провсякие бабы по тебе сохнут.
Не дожидаясь, чтобы взорвался обидой тихий Ванюша, прошел дальше. Про себя-то думал: «Вот я по бабам уже отстрелялся… хоть и обер-егермейстер… Не стрелец!»
Встреча с Иваном Шуваловым отразилась, видно, на лице. Доктора пускать не хотели. Косноязычно твердили:
– Крово… течь…
– Крово… харкай…
– Кровопускай… не помогает…
Они решительно всей троицей заступили дорогу. Но кто может остановить Разумовского?
Елизавета была в сознании, но лик ее уже отстранился от земной жизни. Право, по-молодому похорошела. Подушки были взбиты высоко; она полулежала, откинувшись златокудрой головой, в которой не было ни единого седого волоса.
– Что, плачет Ванюша?
– Плачет, – не стал скрывать Алексей.
– Я послала за исповедником… полюбовник мне больше не нужен.
Алексей вздрогнул: минуту назад ведь и сам о полюбовниках говорил!
– Не рановато ли, господынюшка. Бог милостив…
– На милость Божью и надеюсь… я, великая грешница… Потому и послала за исповедником.
– Что ты, что ты, Лизанька! Какие твои грехи?!
– Великие, Алешенька. Перед тобой-то особливо… Ты прости меня, окаянную.
– Лизанька, да я-то еще больше грешен!.. – Он осекся, потому что умирающая Елизавета встрепенулась живым, прежним взглядом.
– Греши, Алешенька, коли грешится. А меня прости… и никогда не обижай Ванюшу… Обещаешь?
Он держался, но тут не смог, тоже разрыдался.
– Общая беда породнит, но ведь рано, рано об этом!..
– Не рано, Алешенька. Вон и мой утешитель…
Архиерей Дубянский, который когда-то, в Перове, и при венце их благословлял, сейчас вошел так тихо, что Алексей его и не услышал. А она вот услышала, увидела, отяжелевшую голову повернула.
– Самое время… Ступай, Алешенька.
Дубянский подходил в закаменевшем старческом полупоклоне. Взгляд его отрешенный говорил то же самое.
Алексей бросился к двери, мало думая о шуме, который неурочно поднимает.
Иван Шувалов сидел, как и раньше, на дамском игривом диванчике. Резные, растопыренные ножки и огненные шелка дивана еще больше подчеркивали его пепельно-серый вид.
– Лизанька повелела мне заботиться о Ванюше… Э-эй! – прищелкнул он пальцами пробегавшему лакею. – Заверни, братец, на мою половину да скажи, чтоб принесли чего-нибудь…
Договаривать не стоило. Лакей еще при первых словах услужливо убежал.
А через недолгую минуту и его личный камер-лакей предстал с подносом. Вышколенные люди всегда держали поднос наготове, была приятна эта быстрая услужливость. По пятам, что ли, шел?
– Молодец ты у меня, – похвалил Алексей.
– Знал, что в такое время будет потребно, ваше сиятельство, – ответствовал догадливый слуга.
Стола в прихожей, которую обычным порядком почему-то называли антикамерой, конечно, не было, только игривые дамские диванчики.
– Поставь туда, что ли, – кивнул на соседний, горевший не алым, а голубым огнем.
– Вот всю жизнь душевности у них учусь, – кивнул вслед уходящему лакею. – Ведь догадался: не венгерского, не шампанского – водочки принес. Какая сейчас шампань!
Иван Шувалов не отвечал. Зубы его вызванивали по серебру бокала.
– Плох ты, братец. Хлобыстни одним махом!
Иван Шувалов разжал губы и хлобыстнул как надо.
– Ведь полегчало?
Что-то прошептали размазанные губы.
– И еще полегчает…
Пробегавшая мимо недоступно озабоченная Мавра Егоровна пьющим так запросто графьям попросту же и буркнула:
– Нашли место!
– А место у нас теперь такое… – вслед ей кивнул Алексей.
Откуда-то вприпрыжку набежал и великий князь. Вот он понимал, что в нынешнее время это самое подходящее место. Без всяких церемоний взял с подноса лишний бокал – ай да слуга, и с этим угадал! – сам себе по собственному праву налил и, не чокаясь, выпил. Был он решителен и кощунственно весел. Даже не заметил никакого нарушения церемониала.
– День сегодня прелюбопытно начинается!
– Кончается… – поправил Алексей, не прибавив подобающего титула.
– Да? – вспомнил великий князь. – Да, тетушка же меня ждет!
Он убежал в дверь, из которой нетерпеливо выглядывала Мавра Егоровна. Следом и великая княгиня темным подолом прошелестела. Тут уж поистине: не слишком ли рано в темное одеваться?
С Иваном Шуваловым они посидели самую малость, как опять высунулась Мавра Егоровна:
– Вас! Обоих!
Дубянский еще до прихода великого князя покончил с исповедью. Был и батюшка из дворцовой церкви – через какие двери только прошел незаметно? – батюшка святое причастие совершал. Еще какие-то люди понабились из противоположно отстоящей приемной. Кабинет-секретарь с чернильницей и бумагой у приставного столика сидел, скрипел пером, скрепляя что-то, говоренное прежде.
Разумовский встретился взглядом с Екатериной, этим говоря: «Может, теперь самое время?!»
Екатерина глаза опустила…
На подушках Елизавета, благостно и покойно оглядев всех присутствующих, шевельнулась и даже попыталась сама приподняться. Мавра Егоровна и служанка с двух сторон упредили, подтолкнули под голову добавочных подушек. Видно, удобнее стало Елизавете, расслабленно, но вполне отчетливо попросила:
– Выйдите все. Кроме них, – указала глазами на Разумовского и Шувалова.
Великому князю и великой княгине как бы уже и не полагалось приказывать.
– Ваше императорское величество, – сама еще императрица, нашла в себе силы с полным титулом проговорить. – Взываю и уповаю, уходя… – Страх перед неведомым задержал и сбил ее дыхание, но она опять обрела дар речи: – В благодарность за все, что я для вас сделала, обещайте мне при моих последних минутах не обижать никого из моих любезных друзей, а особливо графа Алексея Григорьевича Разумовского и камергера Ивана Ивановича Шувалова. Они для меня так много…
Елизавета не могла больше говорить, задыхалась.
Выждав некоторое время, великий князь, под впечатлением последней просьбы, со слезами на глазах обещал:
– Ваше императорское величество… нет, дорогая тетушка!.. при сих друзьях ваших обещаю клятвенно!..
Елизавета уже делала знаки, чтоб все оставили ее. Но Алексей находил ее угасающий взгляд; им овладело безумное желание – склониться к умирающей господыне и при всех, открыто, прямо в опавшие губы, поцеловать на прощание… до встречи в Вечности!..
Но что-то сдержало. Он закрыл лицо руками и, пятясь задом, все задом, как распоследний слуга, торкнулся спиной в дверь, вышел, побрел по коридорам к себе.
Куда подевался Иван Шувалов – этого не помнил…
Дома, то есть в нынешних, еще ему принадлежащих покоях дворца, он нашел брата-гетмана.
– Что великая княгиня? Что она медлит? Тринадцать лошадей я загнал!..
– Славно! Дюжина! Ты считал, братец?..
Тон его речи совсем не вязался с настроением. Кирилл опешил:
– Алексей?
– А-а?.. Давай хоть поздороваемся.
Они обнялись. Но говорить было не о чем… потому что говорить-то следовало серьезнее…
– Великая княгиня согласилась с милостью, испрошенной для меня… для нас с тобой, – поправился поспешно.
– Милость – перед кем? От кого?
– Перед великим князем… может, уже и императором, пока мы тут сидим…
– Но я разослал гонцов к своим измайловцам! Полковник я или не полковник?!
Он был не в гетманском – в парадной форме Измайловского полка. Военный мундир не шел, конечно, к его мешковатой фигуре, но дело не в этом – для чего мундир-то? Без одного часу полковник не знал этого. Не знали тем более и поручики, капитаны, забегавшие в покои к графу Разумовскому, как в казарму. Слуги давно были оповещены, чтоб измайловцев в передней не держали; слуги и без приказания хозяина обносили вином. Хозяином-то сегодня должен быть младший брат, Кирилл Григорьевич?
Он еще меньше Алексея что-нибудь понимал. Молча показал записку, сунутую ему тайком одной из фрейлин Екатерины:
«Кирилл Григорьевич, не торопите события. Все прежнее отменяется. Новое дело еще не настало».
Нет подписи, и так все ясно.
Тайный сговор превращался в открытый мужской бедлам. Гвардейские офицеры отстегивали темляки, распоясывались. Шпаги валялись в углу, как дрова. Дольше других крепился их подполковник, по чьей-то роковой воле не желавший становиться полковником, но тоже скинул зелено-малиновый кафтан, – а украшенную бриллиантами шпагу бросил в общую кучу.
– Что ж, брат! Будь что будет. Игра?
– Игра… да хорошо бы не нашими головами, братец!
В этот офицерский бедлам бодро вбежал, даже не скидая намокшего дорожного плаща, заграничный фельдъегерь. Невзирая на усталость, он четко шагнул к фельдмаршалу Разумовскому, как старшему здесь. Значит, знал его. Честь отдал, рапортуя:
– Ключи от Кольберга! Вместе с депешей от генерала Румянцева! Ее императорскому величеству!
Разумовский не понимал, чего он так, дорожно-усталый, тем не менее сияющ и весел. Ах, ключи!.. Ах, Кольберг!.. Этот проклятый городишко на побережье Балтийского моря, превращенный в неприступную крепость, который уж год не могли взять ни с моря, ни с суши. Выходит, Румянцев, герой Грос-Егерсдорфа, – взял? В подарок государыне к надвигавшемуся дню рождения?..
– Полковник, вы отдохните в моих покоях, я передам государыне. Сейчас же передам. Вы закусите пока, вас проводят в тихую комнату…
Полковник все с тем же оживлением, в явном ожидании наград, вышел вслед за лакеем. Разумовский пошел с докладом…
– Теперь мне можно к государыне, – кивнул он опухшему от бессонницы Дубянскому.
Тот ничего не понял, лишь зачем-то перекрестил.
Елизавета еще лежала на кровати, в том же положении, что и при последнем вздохе. Только на глазах огненно отливали при свечах золотые монеты.
Стоя как перед троном, фельдмаршал Разумовский, взявший на себя эту запоздалую весть, рывком разодрал конверт и начал читать. Вначале про себя, потом громче, громче: «Благополучие мое тем паче велико, что по времени считаю я сие первое приношение сделать к торжественному дню рождения Вашего Императорского Величества, теплые воссылая молитвы ко Всевышнему о целости неоцененного вашего здравия, о долголетнем государствовании и ежевременном приращении славы державе…»