Текст книги "А. Разумовский: Ночной император"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)
Хутор Лемешки – только по названию был хутором. Село, если по российским меркам. На большом, накатанном шляху, недалече от знаменитого Батурина, гетманской столицы. Не беда, что царь Петр своей невоздержанной дланью отменил гетманство – память о том жила. Да был жив и последний гетман, славным именем Апостол, не такой еще и старый, можно сказать, в казацкой силе. Село многое повидало, хоть и называлось хутором. Много гостей ехало снегом ли, знойной ли пылью от Киева на Москву и обратно. Так что маленький, скромный обозик и не приметили.
Как рубили справа от шляха подсолнух, так и продолжали рубить, – будто вылезший на пашенные земли березняк где-нибудь на Смоленщине. Как гнусавил что-то водовоз на левых косогорах, так и продолжал свое. Громадную телегу о четырех сплошных дубовых колесах проволокли встречь ленивые быки. Куда им, глядя на вечер?.. Ага, к подсолнечному валежнику. Тучи ползут от Батурина, и самый ленивый не хочет оставлять под дождем свое добро. Еще телега, еще двухколесная арба, пришедшая сюда явно с татарских времен. Народец хохлацкий себе на уме. При виде господских карет никто и капелюха соломенного не сдернул. Явно не Смоленщина или там Рязанщина.
Полковник Вишневский сквозь переднее окошечко ткнул концом сброшенной было сабли:
– Ну ты, догоняй!
Догонять, значит, переднюю карету. Остановились, чтобы посоветоваться.
– Как, ваше преосвященство? В селе или опять под дубками?
– Сподобнее в селе. Народ в здешней округе разбойный, – тоном знатока отметил архиепископ. – У меня два ружья, да у тебя…
– …три пистоля! – распахнул он от жары и без того расстегнутый кафтан. – Да сабелька немалая, – погремел ножнами. – Да хлопчуки ваши…
– То-то и оно, что малые хлопчуки. Нет уж, герой служивый, в селе надежнее.
Хотели трогаться на зов соломенных крыш, но архиепископ замахал рукой из окошка:
– Чу, чу!..
Стадо спускалось уже с легких, окатых нагорий к хутору. И то, что у водовоза казалось гнусавым, безобразным отзвуком, здесь предстало звучной, басистой песней… да нет, пожалуй, псалмом?.. Полковник Вишневский в раскатах молодецкого распева слов не признал, а более сведущий архиепископ аж просиял:
– Шестой псалом! В такой глуши, откуда?.. Не верю, но внимаю. Чу!
– «Утомлен я воздыханиями моими… каждую ночь омываю ложе мое, слезами моими омочаю постель мою… Иссохло от печали око мое, обветшало…»
– «Обветшало»! – расхохотался полковник Вишневский. – Да ему прямой путь – в гренадеры.
Стадо спустилось уже со склона на шлях, запрудило дорогу. Волей-неволей – стой. Тем более пастух и не думал подгонять. Рослый и статный, он лениво тащил по пыли ременный бич и хоть, косясь на кареты, больше не пел, но и шагу не прибавлял.
– Хор-рош! – с завистью сдвинул полковник Вишневский на затылок выгоревшую треуголку.
– Как говорят здесь, гарный хлопчина, – согласился и архиепископ.
Парень ли, хлопец ли – в полном соку, о двадцати с чем-то годах. Истинно, по гренадерски высок и статен, хоть и в холщовых портах, но уже при густых смоляных усах и весьма приметной бородке. Под стать чуприне и черная смушковая шапка – единственное украшение его одежды. По такой-то жаре! Ведь был он, ко всему прочему, еще и бос.
– Погоняй, хлопче, – без всякого гнева поторопил архиепископ.
– Именем государыни… очисть дорогу! – уже порядочно зарядившийся венгерским, разрядился криком, да и пистолетным грохотом, полковник Вишневский.
Стадо вскачь понеслось к селу, не отстал и пастух. Но путникам пришлось обождать. Пылищу подняли такую, что ни одному ливню не угасить. Да и гроза прошла стороной, где-то уже за селом с треском, похлеще пистолетного, опала.
– Спать пора, ваше преосвященство, – с очередной чаркой высунулся в оконце Вишневский.
– Пустят ли нас после такого стрельбища? – попенял архиепископ.
– Куда денутся! Не то я им!.. – следующим пистолетом погрозил полковник.
Архиепископ покачал головой, повелел своим:
– Трогай. Авось найдем, где приклонить головы…
Остановились не то чтобы возле лучшей хаты, а, пожалуй, возле лучшей хозяйки. Больно уж ласково, от всеобщего испуга, она пропела им навстречу:
– А-а, гостейки ридные! Не трэба стрелить… Пше прашу до хаты. Дозвольте ручку, пан отче?
Ага, выстрел услышали. Восприяли до ласки!
Все здесь, в приграничье, с польского на хохлацкий перемешалось. Уж архиепископ Феофан это знал, да и полковник понаслушался. Давно ль под российскую руку подпали? Был Богдан Хмель, была какая-то Рада, да хохол здешний ни к чему не радел. То к москалям, то к панам, а то и к татарам прислонялся – кто хлеще стрелял. Жизнь пограничная такова. Архиепископ Феофан руку благословляющую без всякой обиды протянул. Одно вопросил:
– Переночевать дозволите, добрая жинка? Не обидим, не бойтесь. Мне хлопцев попутных накормить потребно. Можно?
Та заискивающе закивала головой:
– Отче добродею! Можливо, можливо.
– Вот и добре. Как будем звать тебя, дочь моя?
– А Розумиха, як жа. Розум мой… у-у, пьянчуга!.. – погрозила вылезшему с задворья растрепанному мужику, в холщовых портах, но в казацкой шапке. – Прочь с очей моих! Все еще казаком себя считает. У-у, злыдень!..
Грозен, усат был вид этого мужика-казака, но перед женой ли, перед пистолетом ли расстегнувшего кафтан полковника спасовал, опять на зады убрался. Так что поужинали без помех, под вишнями, чем Бог послал в лице расторопной хозяйки. И мясо нашлось, и рыба с Десны-реки, не говоря уж о всяком овоще. Видно, не все же пропил казак-простак.
Хлопцы на попонах в саду улеглись, а архиепископ Феофан, прислушавшись, предложил:
– Малые пусть поспят, а нам, Федор Степанович, самое время грехи замолить, – кивнул он на заметно полегчавший бочонок, поставленный как барабан, торчком, тут же в саду.
Время было еще первоосеннее, теплое. В хате, как ни упрашивала хозяйка, ни снедать, ни ночевать не решились. Хоть и чисто, а без блох не обойдешься. Кареты приспособлены для ночлега, чего же лучше.
– Спевают, а? – на голоса шел архиепископ Феофан; бывшие при нем монахи еле поспевали.
Полковник Вишневский тоже не решился пренебречь Божьим храмом, хоть и тянуло на сон.
А уж хозяйка, Розумиха-то, вприпрыжку догнала. Когда успела и переодеться? Плахта ярко-красная, с прозеленью, кофта под цвет весеннего луга, платок тюрбаном повязан, концами в роспуск по плечам, сапожки с крепким, молодым пристуком – ну, истинно молодица! Ей и самой дивно было, оправдываться начала:
– А-а, Розуми, ды без розуму! Часто ли гостейки шановные бывают?..
Выходило, что не очень-то часто. В хате казак-гуляка, да двое дочек несмышленых, да кроха сынку, да хоть и постарше который – велик ли кормилец? Пасет скотинку хуторскую, и то ладно. Есть еще первенец, уже женатый, отрезанный ломоть. На кого бедной жинке опереться?.. Хватит, отказаковали! Старый дурень служил где-то у гетмана Апостола – куда той гетманек подевался, туда и ум казацкий. Горилка ум заменила, лень непросыпная поле вместо сохи уминает. Одно горазд еще: деток в ночи духмяной чертоломить, право дело. Да остатние детки не приживаются в пьяной хате. Хоть ты, гостейка служивый, хоть ты, отче праведный, посуди: как им жить-то? С нынешними детками не знаешь, что делать. Не котята же, от пьяного батьки в подол не спрячешь. Старшенького от дури подколесной чуть не порубал – лихо его возьми, так и пустил топор что в татарина! В голову, в головенку-то родимую… Добро, что скользнуло вбочь. Добро, что под чубом закорилось и волосьем прикрылось, не видно. На людях сынку бывает, а как же! Просится в Киев либо куда, да старый дурень не отпускает. Ну, да ведь тоже в батьку! Сбежит и без спросу.
А пока так-то Розумиха плакалась, хоть и со смешком, уже и к церкви подошли.
Старая церковь, еще из дуба рубленная – сейчас-то все дубье по Десне извели. Паперть покосилась, но плахи-ступени еще держались: когда входили, услужливо покрякивали.
Полковник Вишневский, не воспринимая спертую духоту, в дверях остановился, а архиепископ Феофан прошел дальше. Кто его, в таком дорожном одеянии, мог признать? Ничем от сопровождавших его монахов не отличался. Разве что дородностью да бородой седовласой. Монахи-то неспроста были взяты молодые – в дороге всякое могло случиться. Они неназойливо, но крепко распирали локтями толпу, очищая для архиепископа дорогу. Ворчали по сторонам, качали чубами, но ничего, терпели. Всяк локтем вперед пробивается, хоть в жизни, хоть и в церкви.
Все же архиепископ в первые ряды не полез. Остановился по-за спинами. Частью из осторожности, частью и пораженный: на клиросе стоял явно тот, встречный пастух. Но каков: умытый, обутый в сапоги, в суконной, вполне казацкой свитке. Без шапки, конечно, и смоль кудрей, усов и молодой бородки стала еще приметнее.
К службе припоздали, а служили ведь здесь, как водится, с большими пропусками. Народ работный, только что с поля пришел, утром чуть свет опять вставать – можно ли осуждать престарелого батюшку или хоть и дьячка, тут, наоборот, еще нестарого, даже щеголевато молодящегося. На Это архиепископ Феофан и внимания не обратил. Весь слух его в «Херувимской» потонул. Нежные, поднебесные, истончившиеся голоса, над которыми вполсилы витал, прикрывал их от какой-то неведомой грозы еле сдерживаемый бас. Да, бас того пастуха. Едва ли и ноты знали, фальшь кое-где улавливалась, – но чистота, но праведная радость! Архиепископ Феофан утер рукавом скатившуюся слезу, а тут и «Аллилуйя» грянули. Бас пастуха вошел во всю несокрушимую силу, так что не один архиепископ поднял глаза к закопченному шатровому навершью. Право, шатался, поднимался дубовый шатер, сложенный из распиленных вдоль могучих бревен. Даже ропот в толпе прошел:
– Опрокинет ведь Храм Божий!
– Повздымает!
– Ридна мати, спаси нас!
– Божи-милостивец!..
Архиепископ Феофан сам истово крестился, и не только от набожности, но и от невольного, душе неподвластного страха. Очнулся от тычка в бок и радостного вскрика:
– Алешка-то мий! Сынку, сынку?..
Нравы здесь были простые. Народ повалил на выход, а эта, хозяйка Розумиха, даже не приложившись к руке батюшки, полезла с певчим целоваться. Как ровня, как кровушка родная.
Архиепископ Феофан, оставшийся без окружения толпы, счел нужным подойти к руке батюшки:
– Благослови, отче, странника.
Тот поднял было руку… но вдруг отшатнулся, побелел белее своей бороды и зашептал:
– Состарел я, что ли, совсем? Уж не мерещится ли? Не может быть…
– Может, отче Матвеюшка. Все в руце Божией.
Эта церковь такого не видывала. Двое попов ли, друзей ли давних обнимались пред царскими вратами и благословляли друг друга. Сквозь радостные слезы:
– Ваше преосвященство, сподобил Боже свидеться…
– Да, через пятнадцать-то годков… Но почему ты не в Киеве-граде?
– Врази мои ополчились. Смиренно переношу опалу. В радость, скажу тебе, преосвященный Феофан. Голоса-то у меня, голоса какие?..
– Ох, обижу тебя, отче Матвеюшка, но баса твоего я в Питер-град заберу. Там его место.
– Помилуй, старый сотрапезник! – пал на колени батюшка. – Без него развалится певчий хор.
– Не развалится, мой болезный Матвеюшка. Встань, – поднял его с полу архиепископ. – Вижу, чувствую – дьяк у тебя больно хорош, – допустил к руке и благословил выжидательно стоящего дьячка. – Новых на голоса поставит. Не из нашей ли певчей школы?
– Из вашей, преосвященный Феофан, вашими трудами созданной… – не мог сдержать слезы батюшка. – Да только как же?..
– Да вот так, – приобнял и увлек к выходу давнего, еще по Киевской духовной академии любимого совместника бывший ректор и наставник. – Меня ведь тоже царь Петр вот так же, мимоходом, углядел и чуть ли не силком увлек в Петербург. Ничего, не затерялся в грешном мире. Не затеряется и отрок твой. Чего ему коров пасти. Не спорь, не спорь! – уже повелительно, как бывший ректор бывшему послушнику, вскричал архиепископ Феофан. – Пойдем, мой отче, посидим со мной на воздусях. Что делать, грешные мы все людцы.
– Грешные! – охотно подтвердил сунувшийся с паперти к дверям полковник. – Больно душно здесь. В саду привольнее… вкруг барабана-то, ха-ха!..
Епископ Феофан легонько отшатнул его и без того шатавшуюся плоть и в обнимку пошел договаривать со своим учеником, что не сказалось в Божьем храме.
Полковник Вишневский плелся следом, ехидно ликуя: «Все равно ж путь-то к барабану!»
А куда более идти старым друзьям? Ведь и в самом деле поговорить надо. Утро вечера мудренее. – много ли до утра осталось?
IIIУтром московский обоз собирался чуть ли не тайно. Розумиха, ночь напролет проплакав, теперь тоже тайно помогала. И квасу грушового на дорожку, и медку, и яичек, и судачка деснинского копченого, и лепех пшеничных, не говоря уже об огурцах и арбузах, – всего в телеги и кареты напихала. Мешок дорожный, само собой, родной детина на плече тащил. Смешно сказать, телеги и кареты выпихивали за ворота самокатом, уж там запрягали. Старый Розум, узнав о намерении сынка твердолобого, еще в ночи кричал:
– Нэ! Нэ буваць! Козаку трэба козаковать – не писни спивать!
Напрасно Розумиха в разум его вводила:
– Што детинке трэба? Не хлопом быти – в паны идити.
Старый Розум, полоская в баклажке обвисшие усы, свое твердил:
– Нэ буваць! Покуль жив батька Апостол…
Сказку эту Розумиха десяток лет слышала – с той поры, когда ее малолетняя детинка в церковный хор увязалась. Теперь и общее хуторское стадо пасла, приварок в хату приносила, спевала да азбуке у дьячка училась только по вечерам, все едино: козакуй, козак! Только хватит, отказаковались. Последние суконные штаны подросшая детина донашивает. В бороду пошел, а все босяком за коровами бегать в наймитах хуторских? Так знай же, старый дурень: ты не Розум, коль рожей с возу!
Было дело, свалился он с телеги, где спать взгромоздился. И сейчас туда же, на карачках. Розумиха утерла его собственной спидницей да еще в баклажку до краев долила. Все, подумала, зальется.
А он лил в себя, да не залился. Только тронуться обозу, только Розумиха «на дорожку» в плач пустилась, как и выскочил с телеги. Да не пустой – со старинным тяжелым мушкетом.
– Нэ, татарва! В полон сынку?..
Мушкет-то заряженным оказался. Так грохнуло, что спавшие в телегах хлопчуки петушками утренними встрепенулись, а сынок с каланчи великорослой до земли пригнулся.
Оно бы и ничего, никого не задело, а перезаряжать мушкет – долгая песня, но ведь другой из-под застрехи выдергивал!
– Я Розум ти не Розум?..
Ну, тут уж полковник Вишневский прежнее вспомнил. Не успел старый навести тяжелую ограненую стволину – в руку окаянную из пистоля саданул, не подвел глаз: мушкет к ногам грохнулся, глупый казак трясет окровавленную руку, Розумиха орет благим матом на весь хутор:
– Убиивцы! Татарва-а!.. Поло-он!..
Коней, давно запряженных, в кнуты взяли, запаниковавшего было детину общими силами в карету запихали – и дай Бог ноги! На хуторе и в самом деле ответный переполох поднялся: крымские татары нет-нет да и на Десну набегали.
Но ведь не прежние, вольные времена. Где у нынешних хуторян добрые кони? Помаячило несколько пашенных кляч за плетнями, погрозило несколько вздыбленных вил – и все пропало в дорожной пыли.
Затурканный в угол кареты детина, с таким праведным именем – Алексей, наревевшись, в конце концов утер подмокшую бороду. Полковник Вишневский ему попенял:
– Э-хэ!.. А еще в казаки метишь?
– Нэ! – на манер батьки, но совсем другое, с последним всхлипом буркнул заполоненный детина. – Не в козаки – в спиваки.
Полковник Вишневский хлопнул его по спине:
– Разумная речь, Алексей Розум! Под такое-то речение – самое время венгерского…
Жаль, вскорости скакавший передом архиепископ Феофан начатое знакомство подпортил:
– Останова. Коней бы не запарить. Бог даст, теперь не догонят.
– Догнать?.. – высунулся красным носом из кареты полковник. – Куда им на своих клячах! Вот наши… наши-то!..
Архиепископ присмотрелся, все понял:
– Наши… грехи-то!.. Ты уж, Федор Степанович, не совращай мне спивака, – взял полковника под локоть, отвел в сторону. – Я его – прямиком до государыни!
– А я, ваше первосвященство?.. – опешил так неожиданно подбитый под ноги попутчик. – Я ведь что вчерась думал? Если вино, которое везу на пробу, кисловатым покажется, так голосок этого детинушки подсластит. Голову-то, голову свою мне надо пожалеть?..
– Вестимо, сын мой, – с доброй насмешкой попенял архиепископ. – Ты скачи побыстрей, чтоб вино греховное не прокисло. А я до государыни бумагу отпишу. Так, мол, и так, следом явлен будет пред ваши светлые очи зело распевный хлопец, которого сыскал под Батурином вашей царской милости покорный слуга Федор Степанович Вишневский. А челом о том бьет архиепископ Новогородский Феофан. Понятно? Государыня меня уважает, стало быть, уважит и тебя.
Так округло, ясно высказался близкий ко двору архиепископ, что и возразить нечего. Одно полковник попросил:
– Вы уж все по совести, ваше первосвященство, отпишите. Мне ведь ничего и не проверить. Не силен я в грамоте, все больше сабелькой махал. Вино-то на меня свалилось за язык мой…
– Язык! Изыди! Поспи пока… я отпишу, дело нешуточное…
Еще не дослушав, монахи разложили на откидном столике кареты все потребное для писания, и архиепископ Феофан углубился в свои думы…
Верно он говорил: благоволила ему Анна Иоанновна. По праву первосвященства благословил он ее восшествие на престол – и перстом Божьим, и одой мирской. Да только долга ли память у властей предержащих? В последнее время он стал замечать, что вроде бы памятливость изменяет в телесах заматеревшей государыне. Новые люди, новые приспешники крутятся у трона. Один герцог Курляндский чего стоит! Красотолюбец, златолюбец, нехристь… и порождение дьявола, если про себя-то молвить. Не громче! Громкого слова и первосвященник ныне высказать не может. Терпи, молчи и надейся на промысел Божий. Пожил ты, повкушал всяких яств, и сладких, и горьких, сполна покрутился у трона…
Но как ни горьки были эти размышления, подорожную грамоту архиепископ Феофан отписал в полной верноподданности.
Прожитые годы не прошли даром.
Феофан Прокопович попал в Петербург волею Петра. Известно – воля покрепче дуба, которым обшивали строящиеся корабли – фрегаты, галеры… несть им числа! Жилось отцу Феофану неплохо и в Киеве, можно сказать, пресветло проживалось, – был он к тому времени уже ректором Киевской духовной академии. Не святым отцом – куда там с его привычками до святости! – но пришлось в переполохе повторять: «Свят! Свят! Свят!..» Гром ли, молонья ли, снег ли, камни ль с неба?.. Все смешалось. Разве ураганный вихорь таким заклятьем остановишь? Усатый, громоподобный вихрь, в тяжеленных, забрызганных грязью ботфортах, его носило от Воронежа да Прута и от Прут-реки, зело побитого, до архангелогородских льдов и обратно. Сколько денщики ни скоблили походные царские ботфорты, чище они не становились. Да и денщики-то, вроде Алексашки Бутурлина, сплошь стоглоточные, детки развеселого Бахуса. Так что налетел вихорь дорожный во всей своей преславной грязи и по-царски повелел:
– Благослови, отче.
Оно бы ничего, можно и благословить, но ведь следом громом грянуло:
– Был когда-то Киев стольным градом – сейчас столица в Питербурге. Сдавай кому ни есть своих прыщавых неучей и следом за мной собирайся. Не мешкая!
Только и мог ректор академии запоздалое слово молвить:
– О-хо-хо, государь! Грехом сподобюся, недостойный…
– Грехи – отпущаючи я – лично. Тебя – нет. Сказано: в Питербурге потребство!
Так вот в 1715 году, тридцати пяти уже немолодых годиков, и потащился, почитай, гайдамацким обозом в неведомый и страшный град Петров. Со всем своим скарбом, со всеми книжными сундуками. С пономарями и причетниками. А паче всего – со всей певчей братией. Одно дело – жалко бросать только что собранных по чупринам киевских да черниговских парубков, а другое – наказ Петров был:
– Слыхал, слыхал: поют у вас прелюбезно. У наших глотки заледенелые, ревут, как норд-вест!
Феофан Прокопович хоть и слыл ученым ректором, но мало разбирался в нордах и вестах. Все ж сообразил: малороссийского духу желают…
А дух тогда, как и сейчас, был арбузный да огуречный, куриный да дурной. Целый месяц тащились, вот и занялись спиваки-дураки мародерством попутным. Что твоя татарва прошла!
Что, и сейчас?..
Утробы – как торбы, да еще и дорожные. Знай трясутся от дурного хохоту. Что ни попало, что ни пристало походя – все в телеги, как и тогда, пятнадцать-то лет назад… Жрут да пьют. Полковник Вишневский пред страхом государевым далеко вперед умчался, но наука его диавольская отголосье свое оставила. Не одни благостные псалмы, обгоняя и карету, поперед несет.
Гей, козаченьки, сабельки быстры,
Сабельки востры харалужные!..
Это бы еще ничего, но карету-то настигали не только «письни» – мужики с дрекольем.
– Геть! Бахчу стоптали, дурощи споганые!
– Геть, огирки!..
– Геть, куренки!..
Не надо быть большие ученым, чтоб уразуметь: всю огородину по пути его оглоеды подмяли. Да и курей пощипали… То-то под вечерю от обозного костра так вкусно несло! Думал, прикупили того-сего, деньги на прожиток выдавались. Да, видно, денежки на горилку ушли… Ах, нехристи!
Стыдливо покряхтывая, вылез архиепископ из кареты. Позади уж пыль от батожья, рев отнюдь не песнопенный. Он еще раздумывал, как погасить животные страсти, а там уже младокозацкий клич:
– Чого сидемо? Рви на себя батожье!
Пока архиепископ загребал полами дорожную пыль, батожье-то в руках его певчих парубков оказалось. Верховодил, конечно, Алешка Розум. Садил направо и налево, толпу мужиков как под запорожской саблей на две стороны развалило, а уж образовавшийся проход другие, младшие, дочищали.
Бегом пришлось поспешать архиепископу, да все с возгласом:
– Алешка, бес тебя бери?..
Знай ухмылялся Алешка в отросшую за такую дорогу бородку. Скалил из-под смоляных усишек ярь непочатых губищ. Что ему, такому дылде? Забава.
– Прокляну… возверну обратно!..
Архиепископ Феофан расстегнул висящий у пояса кожаный кошель и наделил всех мужиков. За щедрость они на радостях обратно повернули, доругаться не успев. А что делать с этими бисовыми душами?
– Возверну, Алексей… не Божий ты человек!
– Как скажете, отче праведный.
Покорно к руке припал губешками побитыми. Как ни ярился, а тоже досталось.
– И скажу, Алексей Розум… детина без розума! И кто только прозвание такое тебе дал?
– А татка-козаченько.
– Видел, видел твоего татку! Зело разумен! В него, что ль, пошел? Так и ступай к нему. Пешью!
Алексей покорно полез на телегу за торбой своей дорожной. Да со зла-то слишком глубоко сено копнул, а оттуда курица-дурища – пырх-пырх, крыльями бьет, ногами сучит. Второпях плохо, видно, повязали. Развязалась-распахталась вот, вначале пробежкой, а потом и влет.
– Мясов-то скильки улетело!.. – единственное, о чем и потужили певуны-ревуны.
– Вось тоби и вечора!..
– …не як вчора!
– Без Алешки-то голодайка буде… Не до писен!
Вся пастырская злость в гомоне да в реве потонула. Дитятки еще, хоть и вымахали выше плетней. Ни ума, ни разума, уж истинно…
А этот еще над душой:
– Благословите, отче… пойду прямиком на Киев. Чого мне в Лемешках робити. Татка вослед топором порубае…
Уже и рука сгоряча поднялась, чтобы отпустить куриные грехи черниговскому греховоднику… да не опустилась во крест рука, видит Бог, не могла согласиться. Слово, данное полковнику Вишневскому? Жалость? Но только ли… Какие ж песнопения без Алексея! За дорогу наслушался. Он на целую октаву выше других берет, как и в драке, за собой этих певунов-губошлепов ведет. Чего доброго, осрамятся в Петербурге без него.
– Полезай в телегу… дитятко неразумное!
Архиепископ Феофан, не оглядываясь, попылил обратно к карете. Охотно подсадили монахи услужающие, тоже с охоткой прислушивались в дороге к этом певуну. Пока залезал, стыдливо поохивая, телеги совсем близко притерлись, и оттуда понеслись покорные, покаянные Давидовы псалмопения:
Не ревнуй элодеям, не завидуй делающим беззаконие,
ибо они, как трава, скоро будут подкошены
и, как зеленеющий злак, увянут.
Уповай на Господа и делай добро…
«Нет, не гайдамачина», – утешал себя архиепископ Феофан, почти не сомневаясь, что поперед куриных да огуречных баталий не миновать. Осень в первом разгаре, самое благое время и для Московии, полевые, лесовые и всякие другие яства сами собой в подорожную телегу просятся.
Пастырский пропыленный обозик, теперь и без служивой охраны полковника Вишневского, тащился да тащился с жаркого юга в незнаемо какой Петербург…
Вот и дождик стал накрапывать. Вот уже вместо пыли и грязь под колесами чавкает. Как подумать, так ничем она не лучше киевской иль черниговской пыли. Даже глотки у спиваков затвердели – молчат.
И то сказать: не первую неделю шляхом немереным трясутся. Наберись-ка голосов!
Дороженька!