Текст книги "А. Разумовский: Ночной император"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
Что-то шумлива и весела была в последнее время цесаревна Елизавета…
Ее напускная веселость могла обмануть доверчивого хохла, гоф-интенданта, но сама-то?.. Кошки на душе когтями скребли. По смерти Анны Иоанновны ее бессменный фаворит Бирон был возведен регентом при годовалом императоре. Значит, шестнадцать, ну пускай пятнадцать, лет золотой власти? До совершеннолетия малютки-то.
Но самовластный курляндец и этим не обольщался. Хотелось пожизненного царствования: коронованной власти. Не слепой, не глухой: в гвардии ропот, в народе смута. Открыто толкуют: «Где дщерь Петрова?!» В церквах провозглашали: здравие императора, его матери Анны Леопольдовны, цесаревны Елизаветы, и только уже в четвертую очередь – герцога Курляндского, словно забывая, что он регент. Второе лицо после императора. Пытки и казни не помогали; смута ходила по улицам, даже по Невской першпективе. Вот почему Бирон вновь зачастил в скромный «малый дворец» цесаревны. Иностранные послы открыто писали ко своим дворам: «Герцог Курляндский неравнодушен к цесаревне Елизавете, а коли женится на ней, дочери Петра Великого, так сразу и законное право на русский престол приобретет».
Вышел Указ о ежегодном содержании цесаревны Елизаветы – в 50 000 рублей. От имени колыбельного императора – но ведь кто стоял у колыбели? Не мать же, не отец, трусливый Антон-Ульрих; он со слезами на глазах, униженно присягал Бирону. Говорилось при этом вслух: «Он отец императора, но вместе с тем и его подданный». А подданных вольны и миловать, и казнить. Принцесса Анна, мать императора, повисла на шее у Бирона, умоляя не оставлять ее своей милостью. Не оставлял пока Бирон, терпел. Недовольство-то всеобщее – он ведь ясно видел.
Еще во время присяги лежавшему в колыбели Иоанну Антоновичу, – а присягали на Царицыном лугу, недалеко от дома цесаревны Елизаветы, – тогда еще в военных шеренгах слышались отчетливые голоса:
– Не обидно ль ей?
– Вот император Петр Первый – что нам завещал?..
– Великого отца дочь от всех дел отставлена – как терпеть далее?!
– Потребно ей присягать!
Правда, присягнули все-таки регенту…
Но лейб-гвардейцы, идучи от присяги, заносчиво посматривали на дом цесаревны. А голоса-то, голоса!.. Без Тайной канцелярии все доходило до ушей Бирона.
И что удивительно, вопреки всеобщему страху, шептуны и открытые крикуны отделались и от четвертования, и от плахи – просто отослали служить кого в Оренбург, кого и еще ближе. Новый слух пошел: «Цесаревна заступилась…»
Замечено было: Бирон удостаивал цесаревну Елизавету частыми свиданьями. Иногда по целым часам…
Не мог же он не знать: ее гоф-интендант и главный управитель с нелицеприятными людьми точит на камне армейские сабли; тут же крутится какой-то отставной полковник, и даже безногий солдат петровских еще времен. Мушкеты и багинеты замечены были. Все вроде бы на законных основаниях: старый полковник был возведен в коменданты. Как без охраны цесаревне?
Разве что презрительный смех спасал: тоже воители! Герцога в поездках целый эскадрон сопровождал.
Не доверяя гвардии, в Петербург призвали шесть армейских батальонов и две сотни драгун. По ночному времени толпы народа на улицах топтали копытами тяжелых драгунских лошадей. С издевательскими, кучерскими криками:
– Пади! Пади!
Ладно, когда Бирон в карете скакал, а разные его подхалюзники?..
Визг точильных камней не только же из-под рук ревнивого гоф-интенданта слышался. Где-то собиралась гроза. Но где? Никто не знал.
После каждого отъезда Бирона цесаревна вбегала в служебный флигель, превращенный в кордегардию, и со слезами кричала:
– Вас всех – в Сибирь! А меня – куда?!
Не ведала того душа изнемогшего Алексея. Разве Карпуша, попрыгивая на одной ноге, заряженным мушкетом грозил:
– Да мы им… матушка!..
– Вы! Вы! – фыркала цесаревна. – Дурачье! Пусть немцы друг дружке глотки рвут. А мы еще поглядим, погляди-им!..
А пока глядели да оглядывались, по ее словам и вышло: фельдмаршал Миних, немец еще петровских времен, в два часа пополуночи, всего-то с сотней солдат, вошел в Летний дворец, где жил регент, и своими громадными ботфортами растоптал благостную тишину. Прямиком в спальню! Хоть и сватался Бирон к цесаревне, а ведь был женат, – с семейной постели подняли. Муж и жена разом вскочили с криками: «Караул!» Но караул-то уже был смещен. Всесильный Бирон пытался спрятаться под кроватью… Миних самолично свалил его на пол, а подбежавшие солдаты изрядно поколотили, в потасовке и ночную рубаху порвали, с кляпом во рту выволокли на мороз…
О шести утра – нарочный прискакал к цесаревне Елизавете, забарабанил в дверь:
– Арест! Арест!
Ее личная кордегардия всполошилась, и только что пушки не начали запаливать – мушкеты похватали. А дело-то другое:
– Миних арестовал Бирона!
Как ни вальяжно, как ни трудно поднималась с постели Елизавета, а на этот раз собралась быстро. С одним гоф-интендантом отбыла во дворец.
Там уже был весь синклит, во главе с немцами же – Минихом и Остерманом. Лихие воители, еще славной петровской выучки. Одно плохо: спровадив Бирона в Шлиссельбург, и сами не могли сговориться. Кому править при малолетнем императоре?
Спор грозил перерасти в новую свару.
Уже цесаревна Елизавета, вопреки всякому ожиданию, подала голос:
– Кому же – матери, вестимо.
Ее внутреннего недовольства никто не заметил…
Новая регентша, Анна Леопольдовна, руки цесаревне целовала:
– Славная дочь Петрова! Знай же: я твоя до гроба!
Не привыкшие так рано раскрываться, но все же бездонно-синие глаза цесаревны глядели ясным-ясно. И голос был невозмутимо певуч:
– И я твоя… Только устала. Непривыкшая так рано вставать. Дела-то государственные лучше по светлому времени вершить…
Она отбыла к себе.
Состарившиеся петровские генералы, провожая, уважительно прищелкнули каблуками.
У крыльца солдаты взяли «На караул!».
Выскочивший из саней гоф-интендант обе руки протянул:
– Ваше величество, да?!
Она тихо и покорно поправила:
– Высочество, Алешенька. Пока – высочество. По-прежнему…
Темноту его глаз и свет зимнего утра не осветил. Мрачно уперлись они в невозмутимую поволоку:
– Так как же – опять господыня?
– Господыня, Алешенька. А ты ж – мой господин! Чем плохо? Жених-то в Шлиссельбурге!
– Жених?.. – не мог он ничего взять в толк. – Какой жених?..
Она не стала ему объяснять, что пережила за последние дни. Устала душа – требовала воли. Разгула, что ли…
Сани неслись под лихой клич кучера:
– Пади! Пади!
Народ по улицам толпился, тоже что-то прослышал. Ветер петербургский – он ветер быстрый. Веселый ветер. Из бешеных придворных саней, кажется, прямо из-под копыт так же бешено, безумно неслось:
Отчего не веселиться?
Бог весть, где нам завтра быть!
– Знай, Алешенька: все только начинается. А ты смурый-то чего?..
– Все с того, Лизанька… – успокаиваясь, не хотел он дальше договаривать.
– С того, с того… Привыкать мне придется, да и тебе: теперь каждый день меняй парики. Во дворец же ездить потребно. Анна Леопольдовна – правительница, а я ее наперсница. С муженьком дружи. Он выпить не дурак… хоть дурости излишней, право.
С того и началось: ни покою, ни отдыха. На женской половине – наряды, портные да ювелиры; на мужской же – время летело под серебряные перезвоны…
VIАлексей Разумовский, управляющий всеми дворцовыми именьями цесаревны Елизаветы, уже привык к своему новому обличью. Где роскошные смоляные усы, роскошная борода, чуприна – чуб истинно казацкий! Все разнесло ветром из-под ножниц и бритвы цирюльника, француза, как водится. Хочешь не хочешь, а через день кати на дрожках, на санях ли к доброму Жаку. Казацкая щетина быстро растет. Как предстанешь пред светлые очи пресветлой Елизаветы?
Впрочем, теперь он уже не утруждал себя излишней ездой. Жак сам в положенное время приходил с неизменной кожаной сумкой. Стар он был и по старости неряшлив, но помнил, что еще брил царя Петра. К новому двору его теперь не допускали, там опять сплошь немцы засели. Смерть Анны Иоанновны и арест Бирона ничего не изменили. Немец, он и есть немец. Любо-дорого, как нянчили царя малютку Ивана Антоновича! Колыбельный самодержец не стукнет кулаком по столу, не крикнет: «Швайн няньки! Сами пошли на горшок!» Слаб голосишко.
Одно хорошо: можно теперь не таиться. Мамка-правительница, Анна Леопольдовна, даже ласкала опальную цесаревну, а следовательно, и ее гоф-интенданта, возведенного к тому же в звание камергера. Для любви и тихой семейной болтовни создал ее лютеранский Бог – кака-ая регентша, при како-ом императоре?! У него то поносы, то запоры, то колики в животе. Не своей любвеобильной грудью она кормила писклявого самодержца – толпами водили кормилиц-чухонок. Считалось, свои, прибалты. Шепталось в отягченное царскими камушками ушко: своим доверяй, не этим же русоволосым бестиям! Чего доброго, прибьют. Не ровен час, отравят! Под такой шепоток могла бы и гроза искрой мимолетной порскнуть; даже сырая тряпица в пожар вгонит. Руби тогда головы направо и налево, а особливо прямо: по царской шейке цесаревны! Дщерь Петра, прозванием Великого?! Это ежели на русский взгляд. Не то, совсем не то – на взгляд немецкий. В чужой земле, в проклятой стране – как не оберечься? Окружи себя лифляндцами да курляндцами – и правь сквозь частокол их громадных ботфорт. Пролезь-ка к ней, в жарко натопленную диванную, меж этих, в телячью кожу обшитых, ножищ! Каждая – крепость; каждая – бастион. Новейшей чугунной пушкой не пробьешь, не то что медной, оставшейся от баталий Петра. Можно преспокойно спать с вечера до утра и с утра до позднего обеда. Разве что с перерывом для кушанья марципанов да болтовни с услужающими фрейлинами. Царю-малютке фрейлины пока ни к чему, царствующей полусонной мамке слух услаждали. Скука, она не тетка. Не дочка и не падчерица, даже не приживалка.
Поэтому и возлюбила Анна Леопольдовна развеселую цесаревну; при шумной возне по смерти Анны Иоанновны трон ей предложить позабыли, а тут – пожалте! Может, и ленивым своим умишком регентша понимала: не отвергай, если уж прямо говорить, законную наследницу трона! Лаской, как паутиной, белы ручки ее свяжи. Многие годы отвергаемая затворница о тридцати-то годах стала желанной гостьей и при большом дворе. А кто ее, незамужнюю, должен сопровождать? Доверенный управитель и личный камергер к тому же. Нельзя столь высокой даме без мужского сопровождения во дворец являться. Никак нельзя, невозможно.
Вот и выходило: держи камергерскую марку. Что цирюльник Жак! И другие услужающие по полному штату теперь обслуживали. Очень сердилась цесаревна, если в нарядном одеянье камергера, а особливо лицевом виде, непорядок замечался.
– Алексей Григорьевич, – язвительным шепотком говорила. – Не из спальни ли кухаркиной вы явиться изволили?
– Нет, Елизавета свет Петровна, – и он отвечал тем же манером. – В подобных грехах не замечен.
– Почему ж парик на ухо съехал? Почему чернущее волосье произрастало?
– Так борода ж…
– Бородища, говори! Брадобрей? Где бороды бреющий Жак?..
Трезвон поднимался такой, что Жака и с полупьяну доставляли. Помнил он гнев петровский, а дочь чем лучше?
Камергера брили заново, бритва в дрожащих руках со свистом ходила. Помолись, садясь в кресло перед зеркалом. Как саданет по глотке-то!..
Но старый Жак и с потухшими, заплывшими глазами мог брить. Таким уж истинно русским брадобреем стал. Забыл, из какой цирюльни за шиворот его грозен царь выхватил да неумолимой рукой в Петербург перенес, – кажется, в Риге дело было, а может, еще где, какая разница. Все равно не мог Жак подводить память о своем грозном благодетеле: свое дело знал.
Как ни присматривалась уже снаряженная цесаревна, после повторного бритья ни к чему придраться не могла. Разве что для отвода души – парик!
– Скиньте с него это мочало… Новый.
Заменяли парик… на тот, что вчера не подошел для ее глаза. Сегодня – для другого гнева… Отходчива цесаревна. Авось не заметит.
А камергеру что? Как ни серчай, а знал он: под вечернее настроение самоличной ручкой снимет. Без парика-то больше нравится…
Но ведь сейчас – не вечер? С кудлами чернущими во дворец не пойдешь. Хотя коротко подстрижен, чтоб свое-то власье не вылезало или под цвет парика мешалось бы. Одно к одному подбирали.
По самому строгому наказу цесаревны.
Она теперь в деньгах удержу не имела. И в долги влезала, и личные именья под крепкой рукой управителя доход давали. Да появилось и содержание изрядное от царского стола, то бишь от горшка малютки Ивана Антоновича. За него, само собой, матерь властвующая щедроты раздавала. Само собой, не считая доходов-расходов: не царское это дело – цифирь трясти. Не хватает ни дня, ни терпенья, чтоб в платьях разобраться, даже на пару с такой же досужей цесаревной. То-то шелка, кружева да парча по всему будуару летали – горничные не успевали ловить.
Управитель Алексей Григорьевич, он же гоф-интендант, он же и камергер при цесаревне, в святая святых, разумеется, не ступал. И муж-то, Антон-Ульрих, не решался. Нет, на его мужской половине и коротал время. Мог приживальщик-муженек отвести душу с таким обходительным камергером?
– Проклятая немчура! – жаловался, забывая, что и сам той же крови. – Обсели правительницу… как тараканы, да, тараканы! А я кто?..
Красивый мужик этот, Антон-Ульрих. Ничего не скажешь, умеет одеваться: камзол озолочен и осеребрен, пальцы от каменьев огнем горят, парик – что плакучая ива, к воде ниспадающая, то бишь к плечам – целое утро чешут и поливают всеми возможными снадобьями. Как ни ухаживали за камергером Алексеем Григорьевичем перед поездкой во дворец, а его коротенький паричок убого выглядит рядом с такой расчесанной роскошью. Но настроение прекрасное. Дамы тут не мешают. Попивая из серебряного бокала винцо, камергер тоже непроизвольно вопрошает:
– Вас тараканы обсели, а кто ж меня?..
– Помилуйте, Алексей Григорьевич, – перевирая русские слова, пробует возразить Антон-Ульрих. – У вас положение известное…
– Управитель при царственной женщине?
– Но ведь я… я даже не управитель… при правительнице-жене!
– Несчастные мы люди, ваша светлость.
– Верно, Алексей Григорьевич… Как у вас говорят? Да, подкаблучные! Чем царственнее каблучок, тем хуже. Моя Анна совсем супружеские обязанности забывает…
– Ой-ей, ваша светлость… А моя так…
Камергер, будучи благовоспитанным, смущенно осекся. Хорошо, что герцог Антон-Ульрих не разбирался в тонкостях русских намеков. Его жалобам на жену-правительницу можно только поддакивать. Не приведи Бог в открытую говорить! Не успеешь выйти из дворца, как все переврут и переиначат. Дворцовые дела – не для него. Пускай цесаревна сама разбирается.
Кто он? Хохол?.. А хохлы всегда под дурачков валяют. Где уж русскому-то разобраться!
Были то не самые лучшие часы, что цесаревна проводила на женской половине дворца. Но – терпение, хитрован-хохол, терпеньице! Когда ему с женской половины приносили приказ спуститься вниз, он не особо спешил. Елизавета долго прощалась с правительницей; ему тоже было жаль напудренного, разодетого как напоказ герцога: не позавидуешь подкаблучнику…
Одно утешало: у цесаревны после таких визитов улучшалось настроение, и она уже на себя покрикивала:
– Чего нос вешаешь? Придет, придет и твой час!
Камергер Алексей Григорьевич понимал смысл ее дворцовых надежд, но предпочитал отмалчиваться. В карете ли, в санях ли – обычно не было горничной, но все ж… О чем говорить? Он вопрошающим взглядом просил ручку, и Елизавета уже без кокетства доставала ее из горячей собольей муфты.
Он бездумно припадал – и затихал головой на коленях. Следовало озабоченное удивление:
– Как ты дышишь, Алешенька!..
А как? Зверем, посаженным на ошейник. Сомом днепровским, пойманным за глупую губищу на крючок. Сиди и не трепыхайся. Губа у тебя не дура, но… знай свою меру. Не пыхти, как пыхтун запечный. Сладко? То ли не сладость, когда под париком взопревшим шарит услаждающая женская рука. Да что там – истинно царственная ручка…
В приливе такой нежности он и брякнул:
– Одного боюсь, моя господыня… Боюсь твоего царского гнева! Иль и тогда не прогонишь?
Она вздрогнула и уставила на него волоокие, ничем не защищенные глазищи:
– Не слишком ли много сказал, Алексей Григорьевич?!
Само покаяние ответствовало:
– Лишнее сказанул, государыня Елизавета Петровна. Но лишек этот со мной и умрет.
– Не сомневаюсь, Алексей Григорьевич. И все же… – Она прикрыла ладошкой ему рот. – Не торопи время: само придет, даст Бог…
В карете всегда висели две иконки. Его и ее, но сейчас она почему-то перекрестилась на промелькнувший храм Божий.
У Алексея так и опалило грудь: это была та самая церковь, где он начинал петь и где… Да, да. Где приметили и приветили его… и уж сколько лет возят за собой, хоть в карете, хоть в санях. Умер отец Илларион, по другим церквам, а то и по кабакам разбежались певчие – он один, верно, остался?
Выходило, что так. Давно уж он никого не встречал… Хотя – что это? Не пригрезилось?
У ворот цесаревниной усадьбы стоял самый настоящий хохол – в длинной суконной свитке, в алых шароварах, в низко приспущенных сапогах – и держал в руках смушковую шапку, то ли потому, что еще стояла теплая осень, то ли из вежливости.
– Кирилка?..
Забыв и руку цесаревне подать, Алексей вылетел из кареты.
Она ничего, спустилась с помощью кучера, даже ласково окликнула обнимающихся мужиков:
– Задушите друг дружку, гляди!
Они не сразу ее разглядели. Глаза полны были радостных слез. Но все же Алексей опомнился, пригнул голову братца:
– Кланяйся… Ниже! Ниже!
А куда уж ниже. Елизавета поняла смущение младшего Розума:
– Ну, гость желанный – писаный братец! Не заслонишь его?
Лукавый был вопрос, хотя и добрый.
Под их разговор издали кланялся и полковник Вишневский. Тоже ждал приглашения.
– Быть по сему! – откидывая плат, весело тряхнула золотой головой Елизавета. – Алексей, ты гоф-интендант? Так распорядись, чтоб все по-людски было. И полковника не забудь пригласить, – кивнула она Вишневскому, который сейчас же подбежал к ручке. – И меня не забудь. Я пока отдыхать пошла…
– Как можно, господыня! – повел он ее на крыльцо…
VIIНемцы, слава Богу, истребляли друг друга не хуже русских…
Бирон из Шлиссельбургской крепости отписывал вину на Миниха: «…Нрав графа фельдмаршала известен, что имеет великую анбицию, и притом десперат и весьма интересоват. Також слыхал я от него, что Преображенская гвардия ныне его более любит…»
Путался в русских словесах немец Бирон, но надо ж было себя спасать.
Не спас! Генералитетская комиссия, состоявшая из восьми человек (графа Чернышева, Хрущева, Лопухина, Бахметева, Новосильцева, Яковлева, Квашнина-Самарина, Соковнина), без дальних разговоров приговорила: «Казнить бывшего регента смертью, четвертовать и все имение отобрать в казну». Генералы не забыли, как он четвертовал бывшего канцлера Артемия Петровича Волынского…
Разумеется, из императорской колыбельки последовало снисхождение: «Как мы по природному нашему великодушию…»
Да, да.
«…По отписанию всего имения на нас в вечном заключении содержать…»
Ах, милость, царская милость, подписанная вместо малютки нежной ручкой Анны Леопольдовны!
Перед принцессой Елизаветой посетовала:
– Не могу я казнить, дорогая цесаревна. Скушно это – на казнь смотреть…
– Скушно, ваше величество.
Едва ли слабый умишко правительницы постигал тайные думы цесаревны. Падая на дно Шлиссельбургского каземата, Бирон ведь тащил за собой и своенравного фельдмаршала, возомнившего было себя правителем. А женской ли ручке – зануздать Россию? Анна Леопольдовна со страхом видела, что она вроде и не правительница, а так, служанка при грозном фельдмаршале – покорителе Данцига, Хотина и Очакова. Ох как боялась Миниха! Стражу во дворце удвоили; Анна со своим Антоном-Ульрихом и малюткой императором каждую ночь меняла спальни…
Но ведь Миниху противостоял и другой грозный немец – Остерман.
Тоже из гнезда Петрова. И тоже в это смутное время напитавшийся самовластия. Что правительница? Ей скучно было заниматься делами, да и не смыслила она ничего в делах. Отсюда и шепот, и внушение:
– Богопротивные деяния замышляет фельдмаршал, потребно его укоротить…
А раз потребно – так и укоротили. Звание осталось, но от дел отстранен. Греми попусту саблей да топай громадными ботфортами! Нестрашно.
Можно маленько и милости прибавить. Опальных прежнего царствования – почему не возвратить?
Тверского епископа Феофилакта, брошенного в крепость Бироном, полумертвого привезли на новгородское подворье. Больше того, дали знать цесаревне: цени, мол, наше благо. Она велела своему управителю:
– Едем, Алексей Григорьевич. Бог даст, к себе заберем.
К приезду цесаревны Феофилакта очистили от многолетней грязи, и сам первосвятитель Амвросий Юшкевич, горестно прослезясь, одел его в монашеское архиерейское платье. Пристойно чтоб было предстать пред очи цесаревны.
Она припала к его замогильной руке:
– Узнаешь ли, владыко?
Он вгляделся полуслепыми глазами, скорее почувствовал, чем узнал:
– Ты искра Петра Великого.
Отвернувшись, заплакала цесаревна: не жилец уже был…
Наказав услужающим монахам, что приготовит ему достойное место у себя при дворе, на лекарства оставила триста рублей.
– Усердствуйте во здравие воскресшего владыки!
Но воскреснуть он уже не мог. Тут же и настигла ее весть: ко Всевышнему пошел великомученик Феофилакт… Но последние его слова уже разносились по Петербургу:
– Искра Петра Великого – да воссияет!
Значит, свети в глухой ночи. Ничего ведь не изменилось. Что Бирон, что Миних! Да хоть и великий царедворец Остерман. Несть числа немцам.
Для утешения цесаревны новые толки пошли: замуж ее, а как же!
– Алешенька, меня на этот раз выдают за Людовика Брауншвейгского, каково?
Он уже привык к таким неожиданностям. Не сладилось с Бироном – почему бы не сладить с каким-то Людовиком? Тем более что он самолично в Петербург прискакал.
– А что, ваше высочество, – славная партия!
Ответом было:
– Дур-рак!
Но ведь малое время спустя – опять:
– Свет Алешенька – за французского принца Конти сватают!
– Чего ж, принц да принцесса. Не чета хохлацкому пастуху…
И тот же ответ:
– Дурак, уж истинно. Мой батюшка гнушался ли безродной матушкой? Чем глупости-то говорить, смотрел бы ты лучше за нашими именьями… управитель! Малы доходы – велики расходы. «Дворик» – содержать надо? Благо ближнему дарить? Детишек гвардейских крестить?
Она была неутомимой крестной в гвардейских полках. А деток-то у сержантов да капралов сколько рождалось? Иль в предвкушении грядущих баталий?..
Баталии не замедлили себя знать…
Великий дипломат и великий интриган Остерман присоветовал правительнице:
– Ваше величество, отправьте гвардию в Финляндию. Благо, война со Швецией назревает. Пусть разомнутся. Нечего на балах паркеты протирать, тем паче вкруг дворика цесаревны крутиться…
Верно, новая война со Швецией надвигалась – все из-за глупости правительства. Войска пошли под Выборг – почему бы не пойти и гвардии?
Гвардейские полки были страшнее шведов… Они привержены цесаревне-затворнице.
– Мой гоф-интендант! – бросилась к Алексею. – Они идут в поход! Им надо дать денег! У меня мало…
Алексей поцеловал грустно опустившуюся ручку:
– Моя господыня! Все придворные – твои слуги. Мы отказываемся от жалованья – в пользу гвардейских солдат. Дай им всем хотя бы по пять рублей.
– А не в обиде ль будут твои подчиненные?
– Какая обида! За честь сочтут.
– Так бери все, что найдешь в моей казне… и прибавляй свои. Чего жалеть, Алешенька. Бог весть, где нам завтра быть! Беги к солдатикам моим. Да с французиком встреться, тоже денежек попроси. Нечего ему попусту вздыхать.
Французик – это посланник короля Франции, юный маркиз Шетарди, безумно влюбленный в российскую цесаревну. Как ни горько гоф-интенданту, оставшемуся к тому же без копейки, а ведь надо идти. Надо выручать.
Через слуг условились: в лесу на Выборгской дороге. Ни при большом, ни при малом дворе даже послу нельзя встретиться с цесаревной: следят. Вот дела!
Гоф-интендант и личный камергер цесаревны приехал в скромной коляске. Блистательный маркиз на этот раз завернулся в черный походный плащ. Истинно версальские заговорщики!
Маркиз почти не говорил по-русски, посланец цесаревны с трудом, хоть и нанят ему был учитель, осиливал французский. Но время поджимало: некогда учиться. С грехом пополам все ж объяснились.
– Цесаревна просит французского короля одолжить ей пятнадцать тысяч рублей. Для верной гвардии, – без обиняков и без смущения сказал камергер.
– За честь сочту! – забыв, что он сегодня в шляпе без перьев, взмахнул маркиз рукой… – При мне две тысячи – располагайте. Остальное займу у ваших банкиров. Под честное слово моего короля! Как ее высочество цесаревна?..
– Цветет, как… как… – попробовал втолковать ему Алексей.
– А-а, как?.. Роза?.. Конечно же роза! – начал свое измышлять маркиз.
Алексей взял две тысячи и учтиво поклонился, присовокупив:
– Я передам самый нижайший поклон цесаревне.
Жестами дополнил свою хохлацко-французскую речь.
Понял ли, нет ли маркиз – надо было уходить. Какие-то темные личности между деревьями замелькали: наверно, за гоф-интендантом от домашних ворот следили. Бросился к своей коляске и шепнул кучеру:
– Геть, милый!
Это значило: вороного не жалеть. Чужая коляска, спохватившись, тоже следом первым снежком запылила. Но разве догонишь!
Как ни печально ему было предавать приветы от маркиза, но все исполнил в точности.
Елизавета грустно повинилась:
– Разве я виновата, Алешенька… что я вот такая?..
Даже в это тревожное время не меркла она. «Воробьиные глазыньки», – лучше ничего не мог в своих думах выдумать Алексей под ее волооким взглядом.
– Так все забирай, что осталось, – и к солдатикам. Не медли, мой гоф-интендант.
Какое промедление! Стрелой полетел к преображенцам. По пять рубликов каждому солдату вручил. Офицерам, конечно, только поклоны от любимой цесаревны, офицеры должны подождать будущих щедрот… А надоумил не мелочиться пред офицерами не кто иной, как Сумароков. Именно он, на счастье, и встретился. Полной дружбы не было, но было доверие. Мир тесен: Сумароков уже прослышал о раздаче денег гвардейцам. Потому и присоветовал:
– Похвально, Алексей Григорьевич. Только офицеров малой суммой не оскорбляйте.
– На большее негоразды. Где взять?
– И не надо брать. Офицер побогаче солдата. Меня даже просили предупредить вас, а особливо цесаревну. Бог даст, не оставит своей милостью.
– Бог даст, Александр Петрович… Я передам ваше слово цесаревне.
Ей не терпелось и самолично творить благо. Но как сокроешься от людей? Стоило по хорошей погоде прогуляться по заснеженному Летнему саду, даже без мужского сопровождения, с одними горничными, как ее обступили гвардейские офицеры. Явно подстерегали. Один их них, указывая на своих товарищей, начал говорить:
– Матушка! Мы все готовы и только ждем твоих приказаний!..
– Ради Бога – молчите, – был ее испуганный ответ. – Не делайте себя несчастными, дети мои. Время еще не пришло. Я дам вам знать…
Она находилась в самом затруднительном положении. У нее было множество приверженцев, но не было человека, который встал бы во главе. Разумовский?.. Ах, Алексей-Алешенька! Не простят ему безродства. Не дано ему полки водить, а дано водить женские души. Воронцов? Слишком много лишних слов говорит… Лесток? Да, главный ее лейб-медик славно топает своими ботфортами, горяч и предан, но тоже в генералы не годится. Иноземец вдобавок… Кто же?!
«Видно уж, так, самой придется, а остальные на запятках».
Дело к зиме шло, на широких запятках ее саней места всем хватит. Но вожжи-то, вожжи в чьих руках?.. Ведь так и норовят вырвать! Правительница, окруженная шептунами со всех сторон, уже всякое дружество к ней потеряла.
Куртаг[7]7
Куртаг (устар.) – прием, приемный день в царском дворце.
[Закрыть] был назначен на 23 ноября. Правительница нервно ходила из угла в угол. Наконец отправилась в отдаленную комнату и велела позвать цесаревну – не как раньше, чтоб под локоток, а через камер-лакея передать. Не отвечая на приветствие, спросила:
– Какие у тебя, голубушка, дела с маркизом?
– Шетарди? – все поняла Елизавета. – Чисто светские. Разве можно отказать французу в приеме!
– Можно. Я требую.
– Раз сказали, что меня нет дома, второй раз сказали, а вчера он подъехал, когда я как раз выходила из саней…
– Да, голубушка, мы все знаем, – проговорилась она о неприличной слежке. – И мы решили просить французского короля отозвать этого повесу. Нечего ему мешаться в российские дела…
Невелико обвинение – повеса. Но вот вмешательство в дела – это посерьезнее…
С Елизаветой сегодня говорила не подруга-наперсница, а правительница. Славно ей в ушки надули! При ее-то безвольном характере. Елизавета потупилась, не считая нужным оправдываться.
Правительница продолжала:
– Слыхала я еще, голубушка, что ты раздаешь гвардейцам деньги. Иль богата?
– Какое богатство, ваше величество! – уже без намека на женскую дружбу пришлось отвечать. – Доходы с моих имений самые скудные…
– А ежегодное содержание, нами пожалованное? Пятьдесят-то тысяч?
Неприятно укололо это напоминание, но что делать.
– Благодарствую, ваше величество. Но надо же мне свой «дворик» содержать. Неприлично и для вас, если меня в скупости обвинят. Я деток у многих гвардейцев крестила, как не порадеть? Хотя бы на пелены…
– Ой, голубушка, смотри, как бы тебя саму не спеленали!
В сердцах отошла правительница. Славно ей в ушки надули – и Остерман, и собственный муженек, да и всяких подхалюзников не счесть. Не было уже секретом: для цесаревны опять, как и раньше не раз бывало, готовят монастырь…
Сколько это еще может тянуться?
Ну, день, ну, два…