Текст книги "А. Разумовский: Ночной император"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
Новый облик – новые заботы. Не одни же Гостилицы были у цесаревны. Все подпало под руку главного управителя, для пущей важности названного гоф-интендантом. Еще от батюшки оставались поместья – под Петербургом, под Москвой, и даже в Малороссии. Внимания на дочерей, и на Анну, и на Елизавету, государь-батюшка мало обращал, а деревеньки дарил. То день ангела, то день очередной победы, а то и стыд заедал: эва, все-таки царские дочки! Когда Елизавете исполнилось тринадцать, надумал ей публично «крылышки подрезать». Мода тогда такая завелась: к платьям несовершеннолетних девочек на лопатках крылышки пришивать. Вот она и трясла пыль этими ангельскими крылами до поры до времени. Петр со всей своей решительностью вздумал уже в тринадцать годиков дочку во взрослую жизнь возвести, для чего и приказано было созвать наивеселейшую ассамблею. Когда гости собрались и изрядно ужа выпили, Петр потребовал ножницы, которые сам же и смастерил по немецкому образцу. Их немедленно подали на торжественном подносе, Петр возгласил тост «за невестушку Елизавет!» – кубок на пол швырнул, ножницы схватил – и чик-чик!.. Крылышки шелком ненужным свалились к ножкам дочери, которая немалым своим ростом была уже почти в отца. Как было в очередной раз не подарить деревеньку под хорошее настроение в самом ближайшем окружении Москвы? Да и мать, уж на что мало занималась последней дочкой, не могла же царской милостью пренебрегать. Так что у Елизаветы этих деревенек скопилось порядочно. В последующие темные годы не могло же все разбазариться.
Отправляя в Москву, Елизавета без всякой улыбки наказала:
– Мой гоф-интендант! Сам знаешь, не только Гостилицы: все мои именьица под твою крепкую руку передаю. Смотри не осрамись, Алексей Григорьевич.
– Не посрамлю тебя, свет Елизавета Петровна, – заверил он, истово перекрестясь.
Доверие-то – доверие страшное…
С тем и ездил от именьица к именьицу, подчиненных-управляющих менял. Пьяницы да казнокрады, осатанели под женской рукой. Ну, он им покажет, руку-то!..
И показывал, чего стесняться.
Поехал, минуя Москву, сразу в некое Перово – наказывала Елизавета обязательно посетить. Ехал, да ось сломалась. Вынужден был заночевать в трактире: грязь, тараканы, щи в вонючей глиняной миске. Отшвырнул ее к порогу:
– Мне? Мне это пойло?!
А из дверей явление некоего пресветлого офицера, с еще большим криком:
– Хлев! На царском тракте?!
Выдернутая из ножен шпага описала крутую дугу и рубанула по какой-то свисавшей занавеске, а там – лежбище детское, на полатях. Визги, слезы, вскрики:
– Муту-уля!..
– Тя-ятя!..
Офицер остатки рядна отмахнул шпагой и шагнул в горницу, – если можно назвать горницей некое подобие чистой половины. Здесь он и уперся взглядом в развалившегося на лавке, на медвежьей шубе, единственного постояльца. Глаза застило гневом, ничего не видел, один требовательный рык:
– Кто т-таков?
Алексей сразу признал его, хотя прошло уже с тех пор лет восемь. Ничего не скажешь, возмужал, заматерел даже. Зеленый гвардейский мундир лишь с одного плеча прикрыт черным, походным, плащом.
Уже порядочно выпил Алексей, и тоже при шпаге, не хухры-мухры. Но что шпажонка какая-то? Когда от своего ответного гнева поднялся с лавки, с медвежьей взъерошенной шкуры, совсем нешуточно дернул за правый рукав:
– Опять иль оторвать?
Офицер явно не понимал такого обращения, да и денщик ему в спину подпирал: как же, оскорбление! Он намерился было пырнуть шпагой своего явно невоенного обидчика, но Алексей ее несокрушимой рукой за острие перехватил малость только и окровянило.
– Ай-яй-яй, шляхетский кадет! На меня ж с оглоблей надо.
Офицер, в самом деле бывший когда-то кадетом шляхетского корпуса, дико вперился в супротивника:
– Пе-евчий?!
– Бывший, шановный пане. Сейчас гоф-интендант ее высочества. Чару выпить со мной не изволите? У меня не здешнее пойло – из дворцового погреба.
Офицер опустился на противоположную лавку, куда денщик успел набросить его походный плащ.
– Вот так встре-еча!.. У меня тоже неплохое, из подмосковной деревеньки.
Вышколенный денщик – вроде никуда и не отлучался, а уж с дорожной корзиной тут как тут.
Выпили, как водится, петербургского, выпили и московского.
Офицер уже не был хлюпким кадетиком: тоже крепкий мужик, ничего не скажешь. Хорошо посидели, хорошо и поспали – на сдвинутых вместе лавках. Снизу медвежья шуба, а сверху суконный офицерский плащ.
Утром друзьями распрощались – один в Москву, а другой, починив за ночь ось, в подмосковное Перово.
Тесен мир, как говорят.
Алексей еще несколько раз встречал Сумарокова. Тот с некоторой опаской удивлялся: надо же, теперь не певчий? Даже гоф-интендант? И хотя он, высокородный офицер, с пренебрежением относился к разным гражданским выскочкам, не мог отказать в уважении Алексею Разумовскому – такова была теперь фамилия бывшего Розума.
После нескольких встреч Сумароков напросился:
– Как знать, Алексей Григорьевич… На ловца ведь и зверь бежит. Не откажите в просьбе. Вы не знаете, а я пиит. Когда-то вместе у преподобного Феофана Прокоповича встречались…
– Да! – от доброго воспоминания встрепенулся Алексей. – Многим и я обязан своему знатному земляку… Но в чем же просьба?
– Презент государыне цесаревне передать. – Он протянул конверт. – Не запечатан. Без секрета. Вирши!
– Мало я смыслю в виршах. Сами-то чего ж?
– Как-то разошлись наши пути, Алексей Григорьевич. Давно не встречались. Неловко о себе напоминать…
– И-и… зря! Цесаревна – доброй души человек.
– Вот-вот! Добрая… Не откажете в просьбе?
– Вам – не могу отказать, Александр Петрович.
Сумароков не догадывался об истинных отношениях бывшего певчего. Мало ли услужающих у цесаревны. Хоть и в опале, да не простая ж смертная.
Конечно, подмывал бес Алексея – прочитать содержимое конверта; в последний год он изрядно к грамоте приобщился, Елизавета даже учителя наняла. Не велика премудрость – чужие письма читать! Но… дрогнула рука на конверте… У них в Лемешках так не водилось – сквозь чужие пальцы подглядывать.
Так и не заглянув в открытый конверт, принес его Елизавете. Она мельком спросила:
– Ты сам-то читал?
– Нет, господыня?
– Зря я, что ли, учителя для тебя держу?
– Грех – лезть в чужие тайны.
– Тайна? Гм!..
Елизавета села в кресло, стоящее перед туалетным столиком. Две женщины. Два отражения радостной смуты. Потом и голос – голосок восторженно взмывающий:
Пляскою своей любезна,
Разжигай мое ты сердце,
Пением своим приятным
Умножай свою горячность.
Моему, мой свет, ты взору,
Что ни делаешь, прелестна.
Все любовь мою питает
И мое веселье множит.
Обольщай мои ты очи,
Пой, пляши, играй со мною.
Бей в ладони и, вертяся,
Ты руками подпирайся.
Руки я твои прекрасны
Целовал неоднократно.
Мной бесчисленно целован
Всякий рук твоих и палец.
Она сама целовать готова была явно надушенный лист бумаги!
– Это про меня. Кто ж такой лукавый… Уж не ты ли, Алешенька?
– Куда мне! – взгрустнул от такого предположения Алексей. – Один бывший кадетик. Я в бытность еще певчим у отца Иллариона с ним подрался и оторвал рукав…
– Как это – оторвал?
– Да вот так, господыня, напрочь. В извинение предлагал ведь пришить, да заартачился кадетик. Сумароковы в заплатах не ходи-или!.. Древний род Сумаро-оковых!..
– Погоди, Алешенька. Я знавала этого кадетика, хотя тогда он слишком молод был, чтоб пальчики мои целовать… Да, да. Каков сейчас-то?
– Сумарок-то?.. Офицер.
– А служит где?
– Не спрашивал, господыня.
– Да?.. Откуда ж – бесчисленно целован всякий рук моих пальчик?.. И на балах-то не бываю!
– Вот-вот, и я о том же думаю…
Тревога в его сбивчивом шепоте была. Какая-то неурочная ревность…
– Я лучше уйду, коли позволите!
– Не позволяю! Не пойдешь!
Она как ошалелая сорвалась с кресла – и в пляс, в припляс пошла! Алексей во все глаза вытаращился. Бывало и такое, но не с бухты же барахты?
Елизавета плясала с истинной лихостью. Он уже за время своего управительства успел насмотреться – именно так и плясали дворовые бабы в ее именьицах, которые он посещал. Тоже засматривался на их пляски, но кровь-то оставалась холодной. Чего ж сейчас в жар бросает?
У ней откуда и плат в руках взялся! И легкое домашнее платье шелковым колоколом поднялось, открывая крепкие, ладные щиколотки. Ах, грех его возьми!..
Туфельки у Елизаветы были домашние, но твердые, прищелкивали. «Топ-топо-топ!..» – вспомнились ему самоободряющие вскрики дворовых баб. Как он ни строжился, а ведь не запретишь потешить вдруг нагрянувшего главного управителя, который успевал уже к тому времени выгнать очередного казнокрада, может, и муженька одной из этих баб. Но видит Бог – ни разу не соблазнился! Как ни обхаживали его… Баня в Гостилицах навеки уроком стала. Что же сейчас-то с ним творится?
Не утерпел! Сам того не понимая, что подыгрывает, схватил правой рукой правую же – вкруг себя повел, поза спиной, по-за спиной, да вывернул, за плечи ее обхватил, все ниже, ниже, до рук опущенных, пальчики, все десять, без зубов, одними ярыми губами, изжевал, изъелозил…
Она вдруг опомнилась:
– Ты ли это, Алешенька?
Наплясавшись, в бессилии рухнула на колени Алексею.
– Дуралей ты все-таки, Алешенька. Почему не порвал, как тогда рукав, эти вирши?
– Зачем же?..
– Из ревности хотя бы! Вот неотесанный…
– Верно, плохо меня тесали. Топором разве что…
Она знала эту историю. Очнулась. Начала перебирать остриженные под парик волосы. Рука дрогнула на старом шраме:
– Бедненький ты мой…
– Нет, господынюшка, богатый. Не по заслугам даже…
Внимательно на него посмотрела. Задумалась. Загрустила:
– Давно это было… Преподобный Феофан умер. Антиох Кантемир то в Англии, то во Франции, сказывают, болеет очень… Один вот этот кадетик остался. Хорош ли собой? – Она круто поменяла настроение, вскочила и снова крутанулась, распустив платье колоколом.
Алексей на ее мелькавшие туфельки смотрел, говоря:
– Не знаю, господыня.
– Что не знаешь?.. – замерла на одной ноге. – Пригласи его ко мне. Да, приведи! Притащи, ежели заупрямится.
– Слушаюсь, ваше высочество, – без тени улыбки сказал Алексей, поклонился и вышел.
Спиной закаменевшей слышал:
– Вот неуч! Связал же меня Бог…
И надо ж было так случиться: под вечер, выйдя поразмяться, встретил Александра Сумарокова. Тоже прохаживался в сумеречье для моциона. И первый вопрос:
– Ну как, передали?
– Передал. Цесаревна в гости приглашает.
– Да я уж и не знаю…
– Зато я – знаю. Мне приказано привести вас, Александр Петрович. Даже силком!
Сумароков с уважением посмотрел на грозную стать Алексея.
– Воспротивься, так не только рукав оторвут!..
– Да, да. Пойдемте.
– Прямо сейчас?..
– А чего откладывать доброе дело!
В дверях, которые перед ним раскрывались, конечно, безгласно, он попросил горничную все же доложить:
– Скажи, Александр Петрович Сумароков. Собственной персоной!
В этой прибавке была хохлацкая насмешечка, но кто ее мог заметить. Сумароков перед зеркалом в прихожей охорашивался. Алексей подтолкнул его в спину и ушел к себе во флигель.
Там Карпуша хозяйничал. Наскучило в Гостилицах – Алексей уже несколько дней там не бывал. И здесь, как и там, Карпуша наливал-утешал свою солдатскую утробу. Истинного хозяина и в грош не ставил. Одно на уме: налей да возлей, возливай-ко да наливай-ко. Чем старее становился, тем настырнее. Но можно ли на него обижаться? Хорошо сиротливая душа Алексея ложилась к его солдатской, уж истинно сиротской, душеньке. Так что лихая мужицкая беседушка вышла, пока там в горнице у цесаревны читали да слушали… слушали?.. какие-то вирши… вирши?..
Даже и не заметил Алексей, как ранний вечерок в полный вечер обратился.
Из этого полузабытья вывел резкий стук двери. Алексей вскинул от стола голову: она?..
– Дурачок ты мой! Пойдем. Всякий ли пальчик поцелован?
Приказ не приказ, а не откажешься. Да и отказываться-то зачем, Господи, прости прегрешения наши!
IIIВездесущие хохлы знали ближнее окружение Петербурга получше, чем окрестности Киева. Давно прижились, к сырости попривыкли. Да заодно и к сытости, которой не могли обрести на Украйне. Хотя, конечно, многое пропитание как раз и оттуда везли.
Полковник Федор Степанович Вишневский опять с обозами туда да обратно ходил. Правда, уже не с царской подорожной, а с купеческой оказией. И не за вином мадьярским, а за чем придется. Дела такие…
Хоть и понравилось тогда Анне Иоанновне привезенное на пробу вино, хоть и допустила его к ручке, многие ласковые слова при тысяче пожалованных рублей говорила, но с зимним обозом вышла конфузия. Мало оправдания, что уже не он в обозных состоял, считая свое дело сделанным, – его обвинили, чуть не до плахи довели. Вино-то поступило совсем другое, не то, что было в пробных бочонках. На кого вину валить? Новый обозный, заранее учуяв расправу, куда-то к низовым казакам деру дал, – его, Вишневского, на спрос привели. Тем только и отделался, что продал все свои именьица и самолично доброе вино доставил. Для вящей убедительности с первого воза плаху с воткнутым топором принес. Бог миловал! А ведь под такое подозрение и доброе вино могло недобрым показаться…
Алексей не в первый раз слышал эту пьяненькую исповедь, – полковник давно уже был не полковником, а захудалым прихлебателем, наезжал с попутными обозами поесть щец в Гостилицах. Сейчас, по сухому-то времени, пяток телег сразу пришло. С изразцами для новых печей, с коврами, с мебелишкой кой-какой. Чувствовалось, что делишки цесаревны помаленьку поправлялись.
Более того – и сам полковник в радость. Душа у Алексея была незабывчивая. Благодарение архиепископу Феофану он мог слать только в молитвах, а благо своему хохлацкому собрату-полковнику – вот оно, сразу на столе являлось. Не в первый год, когда Карпуша сам кухарил, – был уже кой-какой штат прислуги. Повар Аверьян, прачка Аверьяша, по-настоящему Марья, горничная… да, та самая чухонка Айна. Так цесаревна повелела. Алексей подозревал, что испытывала его, но какая теперь испыталовка? Ни Айна, ни он сам даже в мыслях ничего такого не допускали. Наезжая время от времени сюда, Елизавета обоих прямо в глаза вопрошала:
– Ну как, мои дорогие? Не слюбились?
Айна в слезы, Алексей в смех:
– Господыня, сама ж знаешь!
Отвечала:
– Знаю. Потому и спрощаю. Хорошо-то как у тебя здесь, Алеша!..
И раз, и другой вроде как ненароком оговаривалась, а потом яснее:
– Ты дворянин теперь, а где твой двор?
Выждала долгую минуту, белые свои руки, не стесняясь застывшей Айны, на плечи ему положила:
– Здесь твой двор, Алексей Григорьевич. Жалую тебе Гостилицы со всеми прилежащими хуторами… Постой, постой, – остановила его, готового стать на колени. – Указом исполнить сие пока невольна, владей так… как и мной владеешь. Ведь тоже без указа?
– Нет, – возразил Алексей, – по самому крепкому указу. – И правую руку на левую грудину положил, вроде как перекрестился.
Вот и обзаводился теперь хозяйством, уже на правах хозяина. Невелик доход с бедных окрестных хуторов, но при разумном пользовании кое-что набиралось. Строился-обстраивался.
Полковник Вишневский в самую горячку как раз и нагрянул. Плотники по сходням катали уже бревна для верхних венцов нового флигеля. Замышлялся он не больше старого дома – куда там, не слишком густо в кошеле звенело, – но чистым И, главное, новым, собственной постройки. Имел он право свою господыню в свой дом под белы ручки возвести?
Самое заветное желание!
Полковнику-то что – ему и в старых хоромах хорошо, просто лучше некуда. При поваре Аверьяне да при неизменном Карпуше. Истинно, два сапога – пара.
Карпуша за это время сдавать начал, да ведь и полковник-скиталец не вечен. Тоже годы давали знать свое. А особливо дороги, а еще особливее – придорожные кабаки. Как без них отъезжему человеку?
Но главную заботу хозяина не забывал.
– Мати твоей наказ будет?
– Мати – грошиков, сколько мог собрать. Наказ до Кириллы. Скажи: старший брат в Петербург вызывает. Скажи: до потребы. Своим обозом и доставишь. Не в тягость?
– Помилуй, Алексей Григорьевич, какая тягость. Разве сомнение: не рановато?
– Не, Федор Степаныч. Неча ему быкам хвосты крутить. Самое время за ум браться.
– Время так время, Алексей Григорьевич. Исполню лучшим образом. А ты пока возлей на дорожку… да поспиваемо, мабыть? Не разучился?
– Не знаю… Голос сел. Все больше теперь бандуру ласкаю. У нее голосина добрая.
Карпуша уже тащил, не дожидаясь приказания: ему повод для лишней чарки. Хозяин тоже не промах, а ведь строжит. Потому – хозяин, владетель его души и тела. Как и тела той же Айны, что подавала на стол. В зале теперь, конечно, садились, не в медвежьем же углу Карпуши. Смотрел на них властным мужским взглядом первый хозяин Гостилиц, вопрошал: «Живете? По моим ли заветам?» Но вроде как не сердился при виде такого тесного застолья. Что новый хозяюшко, что старый крепостной, да хоть бы и незадачливый полковник, – все в обнимку, на равных. Песня, она чинов не соблюдает. Спивай, казак!
Казав мини батько,
Щоб я оженився…
Сейчас, когда старый Розум лежит при старой церкви в Лемешках, вроде как и злобы на него нет. Какая злость на батьку! Так разве потылица почешется, рука, загребая к виску, старый шрам заденет… Говорили, топорик у казака за поясом – это на случай неминучий, когда саблю выбьют из рук. Знатно когда-то метали топорики!
Поживи еще немного Розум – может, и в разум вошел бы. Свадьба! Каждому казаку следует сподобиться… «Сподобае!» – сам себя и поправил на хохлацкий лад. Но разве он решает? «Не, батько… господыня моя решае», – подумал без обиды, как должное.
Обида ли, грусть ли – к чему? Весело звенела бандура. Доброго казака с приветом к матери снаряжали.
Тут же, на застланной ковром старинной лавке, и спать казак-полковник завалился. Чуть свет идти ему через всю Россию до Киевского шляху, а там и до родимых Лемешков…
С приветом до мати.
С ответом от нее.
Через месяц ли, через два ли, как придется.
IVШинок в Лемешках встал как бы сам собой.
Если по всему великому тракту, от Киева до Чернигова и дальше, как подсолнухи торчали шинки, так почему не быть ему и в Лемешках?
Еще два года назад, получив так нежданно-негаданно деньги от сына – да полно, от сына ли? – порешила: копейки не проест, все на обзаведение пустит. Брюхо, оно и на бураках, на подсолнухах проживет. Конечно, дочки подрастали, какое-никакое приданое надо бы готовить. Конечно, и меньшой, Кирилка, заботы требовал – к грамоте его тянуло, добре уже читал и писал. Дьяк Онуфрий, который и старшего, Алешеньку, учил, не мог нахвалиться: младший, мол, будет даже поголовастее. Пасти скотинку – пускай пока пасет, но книжицы ли, бумага ли, чернила ли – потребны. Перья, те пущай из собственных гусаков дергает, а письменные приклады подавай, не скупись, мать. Она и подавала, но самые трошечки. О будущем думать приходилось.
Под эти думки и вырос шинок.
– Гарный! – изумились казаковавшие питухи.
– Паньски, шановные панове! – во все глаза оглядывали местные женихи, да и проезжие-заезжие с близкого шляху.
Чего удивительного: и левая Поднепровщина, не говоря уже о правой, не забыла панов. Да многие из них обратно до Польши и не уезжали, здесь прижились. Только по названию – паны, а из тех же казаков, из реестровых: королевских ли, царских ли – все едино. Пан, он пан и есть. Побольше рядового казака видал, побольше и поездил. Эка невидаль – Лемешки!
Но вот же останавливался, оглаживал приспущенные на польский манер, подстриженные усы, не до пупка, как у покойного Розума! Входил в новый шинок с насмешкой, а уходил с доброй усмешкой:
– Геть, жинка! Как пийдемо обратно – знов завертаем до тебя.
– Завертайте, шановные панове, – низко кланялась Розумиха. – Ваши покои – завседы будут вашими. Дитятки!..
На голос матери дочки выбегали, тоже кланялись. Ага, Вера набегом, легкомысленно, Анна уже с понятием, с приседанием на польский манер, Агафья по-взрослому, подражая матери. Крутилась и внучка, Авдотья Даниловна; после ранней смерти Данилы тоже осела в шинке. Истинно, девишник! И привлекал, и завлекал многих. Но Розумиха строго присматривала.
– Але, але, хлопче! – кричала на непонятливых. – Сватов засылай, зазря дивчину не соромь!
– Коли приданое будет гарное, – отвечали ей со смешком.
В самом деле, без приданого – какая невеста? Для того и проводила дни и ночи в шинке. Что за радостной спешкой не сделала в самом начале, доделывала сейчас, уже без спешки. С полным разумом – как истинная Розумиха. К старой, заброшенной хате, заново обмазанной глиной и хорошо побеленой, теперь бревенчатый прируб сделала, с хорошей светелкой. Туда был отдельный вход из расчищенного, прибранного сада. Панская ли, господская ли половина – несколько отдельных комнат, устланных даже коврами, с выходом для отдыха и веселых вечерниц в общую просторную светелку. Где подсмотрела это – и сама не знала. Но ее шинок мало походил на мрачные полуподвалы Козельца. Простой казак – заходи в прежнее, свое отделение. Заезжий пан – пожалуйте на господскую половину. Туда через особую дверь и кушанье особое носили. Уже вроде и не пьянчужный шинок, а трактир. Да и с постоялым двором при нем. Скотины-то раньше – много ведь было? Значит, и сараи просторные остались, теперь уж для лошадей. Для того и забор пришлось покрепче поставить, с воротами при въезде.
Дочки как горничные, в белых фартучках. Конечно, когда застилают кровати, и пощипать их ухитряются, чего доброго, для пробы постилки и под одеяло завалить, но Розумиха была настороже. В особо буйных случаях не церемонилась – все-таки казацкая дочь. Одного разудалого гусарика так гусаком из верхней светелки вниз спустила, что он пистоль из переметной сумы было выхватил. Ну и она из сеней тяжелый мушкет выволокла… незаряженный, правда. Но гусарик-то, как черное дуло, да с криком: «Геть!» – на него уставилось, сразу помягче стал. Приемную сиротку Авдотью хапать своими ручищами больше не захотел, без женской помощи на постель улегся, а утром чуть свет от стыда укатил на Киев. Так-то, Панове!
Во всех этих попутных размышлениях – ведь основное-то дело делалось – очередной день к вечеру катился. Спокойный денек, без разудалых пьянчуг и развеселых панов. Можно и самой до вечери.
– Дитятки! – благостно позвала. – Прибирайтесь да омовайтесь.
Она уже и фартук сняла, как подкатила лихая тройка. В этих случаях беги на крыльцо, встречать.
Но у нее, как открыла дверь, и ноги подкосились. Чуть ли не десять лет прошло, а не забылось…
– Матка Воска! Похититель Алешеньки?!
Он постарел, вылезал из коляски трудно, а приказал с легкой поспешностью:
– Чего уставилась, Розумиха? Принимай гостя.
– Да ты ж похититель Алешеньки?..
– И Кирилла в похищение возьму. Зови! А пока – угощай, говорю, гостя, да получше. У тебя и заночую. Кони устали.
Она таки опомнилась, повела нежданного гостя на чистую половину. Походя крикнула дочкам, чтоб не разбегались, а принесли бы все для умыванья и печку кухонную вновь запалили б. Да петушка по головке рубануть! Да к рыбакам за свежинкой сбегать. Да к молочнице за сметанкой-варенушкой. Да на пасеку, на пасеку не забыть!
Примолкший было шинок вновь ожил и захлопал всеми дверями. Сутолока поднялась такая, что Розумиха и про напасть, грозившую Кирилке, позабыла. Гость остановил:
– Наталья Демьяновна, пока ужин поспеет, дайте мне чего-нибудь горло промочить… от пыли забилось, проклятое! – хорошо так, извинительно посмеялся над собой.
Розумиха мигом слетала в погребец, вернулась с запотевшими глиняным горлачом. Сама налила в лучший кубок.
– Добре, – отхлебнул гость. – Узнаю настоящее венгерское, которое я когда-то ко двору поставлял… Не разбавляете доморощенной бурдой?
– Для пьянчук, ежели, – не скрыла своих хитрых дел Розумиха. – Но как можно для поважных панов?..
– Вот-вот. Присаживайтесь и вы. Давайте, давайте, – видя, что она услужающе стоит, повелительно пригласил. – Думаю, всплакнете? Алексей Григорьевич приказал доставить к нему Кирилку. Тоже в люди выводить будет.
– Людцы?.. Як жа так?
– Да вот так, Наталья Демьяновна, – распоясался гость, кафтан по-домашнему скинул. – Дайте и второй кубок. Для себя-то.
Сама не своя, потянулась она к поставцу, где у нее хранилась лучшая посуда. Вкуса самолучшего венгерского и не почувствовала. А гость, растелешившись, с другого пояса, нательного, кошель отстегнул и вынул заклеенный в кожаную облатку пакет:
– Деньги от Алексея Григорьевича. Он, наверно, и сам в записке говорит, а мне на словах наказал: пусть мати дом новый строит, в Козельце. Не подобает дворянской матери в старой хате ютиться.
– Да яка ж она стара?.. – обиделась было Розумиха.
– Мое дело – сказать-передать. Поторопи с ужином. Да зови Кирилку. По девкам бегает?
– Яки девки, ваша панская милость? Живелу пасе. Пригонит, зараз и до тебя прийде. Тильки як жа его с ридной хаты отпускать?..
– Вот так же! – прорвался у гостя полковничий голос. – Много говоришь, Наталья Демьяновна.
Она ничего и не говорила. Опять со всех ног кинулась на кухонную половину. И уж загремело, понеслось оттуда:
– Агафенка, снедать давай! Анка, добре ли судачка обжарили? Верка, геть до хаты Кирилку!..
Мертвый прибежал бы с такого переполоху, но хлопец-то был живой. Он предстал как есть – босой, в соломенном капелюше и с кнутищем, который волочился за ним следом. Пониже старшего брата был, но в плечах широк и крепок.
– Хор-рош! – благодушно осмотрел его гость, он же Степан Федорович, конечно. – Хочешь в Петербург?
– Коров там пасти?.. – переступил с ноги на ногу Кирилка, доверительно и серьезно посматривая на важного гостя.
– Коров? В Петербурге?.. – таким хохотом разразился гостюшка, что влетела к нему в горницу Розумиха, дочки из дверей смазливыми мордашками высунулись.
Степан Федорович с удовольствием уже отдавал приказания:
– Помыть. Постричь. Одеть во все лучшее. Кнут выбросить… и до утра меня не беспокоить! И горилки мы, кажется, отпробовали?.. Прямо в животе горит, бес ее возьми!
Но бес не взял Степана Федоровича, бывшего царского полковника и бывшего реестрового казака, ни его отдохнувших, хорошо накормленных коней. Какие бесы при двух пистолях, сподручно засунутых за пояс! Разве что бесенок – все тот же Кирилка. Поутру ему пореветь надо было, а как же.
Мать в голос, сестры подголосками. Соседи прибежали провожать, опять же с плачем. Вот дела, и другого сына к москалям увозят!