Текст книги "Белый конь"
Автор книги: Арчил Сулакаури
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Появление Джелалэддина немного раздосадовало дядю Григола – беседа только было потекла в желанном направлении, и вот, перекинули ее в другое русло. Старику очень хотелось знать мнение Зеленого френча, как он расценит его встречу с ученым и историю со щенками… А когда Зеленый френч наклюкается да разума лишится, грош цена тогда и словам его, и мнению. Это дядя Григол хорошо знал.
И Зеленый френч, словно заглянув в душу старика, пропустил рюмку-другую и вернулся к рассказу Эзекиа.
– Значит, щенят ученому растишь? – спросил он безучастно.
– Будет про щенят, давайте пить, есть, – сказал Эзекиа.
– Почему, милый человек?! – задело дядю Григола. – Когда и о щенках поговорить стоит.
– Ученый сам заявился к вам, дядя Григол?
– Я на скамейке сидел, у калитки, отдыхал себе, он и подошел. Нет, не так было, я еще издали приметил, как он свернул на нашу улицу.
– И что? Собаки, говорит, мне нужны?
– Да, так прямо и сказал… Нет, сначала он про Муко спросил, про собаколова Муко… Где он, дескать, живет…
– А на кой черт они ему сдались, что ему с ними делать?
– Не знаю… – Старик помедлил, усомнившись в чем-то. – Для науки использует, говорит, людям на благо…
– Кого использует – Муко или собак?
– Собак, понятно! – ответил старик слегка обиженно.
– И сколько щенков ему выкармливаешь, дядя Григол?
– Пятерых принесла чертяга… Слепые еще.
– Видишь, Джелалэддин, что творится на свете, – с неожиданным волнением произнес Зеленый френч.
Джелалэддин передернул плечами, не понял, видимо, что творится на свете.
– Ты прав, мой Джелалэддин, – люди всю свою жизнь обманывают друг друга! Вот этот славный, честный старик слепых щенят какому-то ученому растит, думает – для доброго дела, на благо людям, и не подозревает, не представляет, на какие муки обрекает бедняг!
Джелалэддин опять промолчал. Зато Эзекиа вскинулся на Зеленого френча:
– У, идол, долго будешь брехать! Встану да уйду, ей-богу уйду, ни есть, ни пить не хочу за таким столом!
– Погоди, Эзекиа! Убережем старика от греха, не то совсем померкнет свет в его душе – и так еле теплится. – Зеленый френч поднялся, облокотился на перила и уставился в волны Мтквари. Потом стремительно обернулся. Глаза его помутнели, челюсть съехала вбок.
– Все, кончился! Прибрал бы тебя творец! – бросил Эзекиа, выразительно махнув рукой.
– О, какие страшные муки ждут бедняжек! Весь свой короткий век придется скулить и стенать! Им вскроют череп, заглянут внутрь, через голову электрический ток пропустят… То закормят, то голодом заморят. – Голос у Зеленого френча дрожал, на глазах заблестели слезы. – И вы еще о боге и добре толкуете? Что, собака не тварь божья? Джелалэддин, открой рот, поддержи…
– Я ничего не скажу, этим почтенным людям не по нутру мои слова, раздражают их почему-то.
– Хоть подтверди, правду говорю или нет!
– Правду-то правду, хотя…
– Что – хотя?..
– Я столько людей повидал, которых не так еще мучили, стоит ли о собаках горевать… Все верно, и череп вскроют, и ток пропустят. Ты человека пожалей, собака – собака и есть, выдюжит… А вот ради чего их мучить? Станет ли мир лучше от их мучений – этого никто не скажет!
– Слыхал, Эзекиа? Он знает, что говорит, он многое повидал, много претерпел и хлебнул лиха. – Зеленый френч взял рюмку и одним махом осушил. Потом схватил принесенные Джелалэддином бутылки и вскинул их, точно напоказ всему свету. – Спасибо, господа! Я еще не раз выпью за вас! Пошли, Джелалэддин. Поблагодари этих достойных людей за радушное гостеприимство. – Зеленый френч, шатаясь, перебрался через мостик, соединявший мельницу с берегом, и, не оглядываясь, двинулся через двор к калитке.
– И мне пора, господа, охотно бы остался, познакомился поближе. На этот раз извините. И я научусь, когда и где что говорить, и постараюсь не оставлять такого дурного впечатления. – Джелалэддин учтиво поклонился и бегом пустился догонять приятеля.
– Постойте, куда вы! – дрогнувшим голосом крикнул им вслед Эзекиа, в глазах его таился неведомый ужас. – Постойте, нехристи, как можно, замутили душу и улепетываете!
Зеленый френч и Джелалэддин будто и не слышали слов Эзекиа.
День угасал.
Под заходящим солнцем в разрывах широко раскинувшейся тучи лазурно сияло небо.
Все трое удрученно молчали, то ли растерянные, то ли обеспокоенные.
Подавленный услышанным, старик не решался поднять глаз на Эзекиа и Чумдатуа. Словно загнанный в темный загон, он тщетно искал выхода. Это было выше его сил… Вспомнил ученого в золотых очках, с его доброжелательной улыбкой, душевный разговор с ним, в какой-то мере вернувший ему былые силы и охоту к жизни. Ученый даже приснился однажды старику – мальчиком, звонко певшим в церковном хоре, а потом с лопатой, отводившим воду в виноградник. Сказанное Зеленым френчем как-то не вязалось с представлением старика о человеке, которому он всем сердцем поверил и доверился. «Череп вскроют, говорит… ток пропустят…» Одна мысль об электрическом токе приводила старика в содрогание и кидала в жар.
– Эх, сколько чего надобно знать человеку, – произнес Чумдатуа – Может, выпили бы еще по стаканчику?
«Ушел бы я вовремя и не узнал бы ничего, не раскровенили бы мне душу, – корил себя старик. – Какого лешего сидел, и сил проклятых недостало встать убраться…» Он с трудом поднялся и ухватился за перила, с усилием распрямляя спину.
– Сядь, – сядь! Куда это ты собрался? – попытался удержать его Эзекиа.
– Не знаю. Пойду…
– Может, выпили бы еще, а? – повторил Чумдатуа.
– Не дело на старости лет сворачивать со своего привычного пути, как жил человек, так и надо ему дожить жизнь. Стариком надумаешь учиться на пандури[7]7
Пандури – струнный музыкальный инструмент.
[Закрыть], на том свете придется играть! Так-то оно с нами… Поздновато вздумал ты служить науке с этими своими щенками… Что теперь думаешь делать с несчастными, дядя Григол?
– Пропади я пропадом! Почем я знаю что…
– Поступай, как всегда поступал… пока еще слепые. Да не тяни, как глянут на свет божий, грешно будет! – Эзекиа потер ладонью лоб, вздохнул. – И тихомолком, никто чтоб не проведал. Будто камень в океан…
– А как же я тому человеку в глаза гляну?
– Ко мне его приведи! Скажи, что я собачник, что у меня орава собак. Я отвечу ему.
– Нет, негоже так…
– Пусть сам печется о своей науке, благословенный, тебе-то зачем печалиться?! Мало других людей, чего тебя вводит в грех на старости лет!
– Деревня, говорит, снится, будто мальчиком в церковном хоре у отца пою… Разве подумал бы я…
– Поступай, как всегда поступал.
– А это не грех? Не зло?
– И грех, и благо, а то – один только грех. – Эзекиа поднялся, взял дядю Григола под руку. – Послушайся меня! Пока еще слепые. Тихомолком… Будто камень в океан.
– Чего вы встали! Куда спешите! Выпили б еще по стаканчику!
С тяжелым сердцем миновал старик двор. У ворот он столкнулся с мельником. Степанэ торопился, но все же остановился, спросил дядю Григола – не за мукой ли для собаки приходил. Старик молча помотал головой и заковылял дальше. Медленно, передыхая, взбирался он по крутой улице вверх к Арсеналу.
«Будто камень в океан…»
Домой добрался в сумерки. Устало отворил калитку. Во дворе никого не было, но ему и не хотелось встречаться сейчас с кем-либо. Вошел в комнату, отыскал спички, зажег лампу. Собака со своими щенками лежала в корзинке и все так же виновато смотрела на хозяина. Старик, пряча глаза, поставил лампу на стол. Внезапно ему стало тягостно в комнате, грудь стеснило, и еще духота эта. Пожалел, что покинул мельницу. Растравленный, смятенный, не находя себе места, крутился он по комнате, и сомненье все же точило душу. Решить он уже решил, как быть со щенками, но что-то мешало, что-то останавливало, как будто услышанного на мельнице было недостаточно.
Он снова вышел во двор.
Хотя бы соседи на балконах загалдели сейчас разом, уговаривая: потопи ты щенков, на кой плодить бродячих собак. Но соседи, занятые своими делами, и не заметили его.
«Будто камень в океан…»
Утром старик поднялся чуть свет. В комнате еще стоял мрак, и он припустил фитиль. С трудом оделся, пальцы не слушались, и он долго провозился со шнурками на ботинках.
Потом выпустил во двор собаку и закрыл двери…
Потом осмотрел щенков, каждого в отдельности – не прорезались ли глаза.
Потом порылся в сундуке, вытащил ветхий паласик и бережно завернул в него слепых щенят…
Потом уложил теплый подрагивающий и шевелящийся сверток в сшитую женой холщовую сумку…
На полдороге заметил, что собака по пятам идет за ним.
Он отогнал собаку и погрозил ей. Собака повернула назад, но на углу присела на задние лапы и оттуда следила за хозяином.
Старик поплелся дальше. Он знал, собака снова увязалась за ним, бредет на расстоянии, но что было делать, бранью и угрозами не подействуешь, а вернуться домой и запереть ее не хватало сил. И проклятой дороге не было конца, тянулась и тянулась. Старик шел и шел по ней, волоча тяжелую сумку. «Набрались же тела!» – подумал он с сожалением.
«Будто камень в океан…»
Возвращаясь с мельницы обратно во двор, он окинул взглядом балконы, не заметил ли его кто. Но люди, видно, еще спали. Пустынно было и на улице, лишь у духана Антона крутились любители утренней выпивки, нетерпеливо дожидаясь открытия.
Старик наискосок перешел улицу и понуро побрел по тротуару, оставив духан Антона позади.
Он выглядел спокойным. Покой дался ему ценой бессонной ночи. До самого утра убеждал он себя, что лучше потопить щенков, чем оставить в живых, – для них же будет лучше. Долго терзался он сомнениями, но в глубине его души незаметно разрослось чуждое и неведомое ему чувство мести, определившее участь щенят.
Дядя Григол уверил себя, что ученый в золотых очках обманул его, во всяком случае, не всю правду сказал. Может, не доверился или ни во что его не поставил – подумаешь, какой-то темный старик, неуч. Что собаки надобны для науки, он растолковал ему, это верно, да о главном умолчал, скрыл, как собирается использовать бедных щенков. И старик думал, что отплатит ученому, подтопив щенят и оставив его ни с чем. Заявится осенью за щенками, а дядя Григол отправит его с пустыми руками, даст от ворот поворот. Но сначала выскажет ему все.
На углу старика чуть не сбил с ног Зеленый френч. И старик наверняка бы упал, не поддержи его сам же Зеленый френч. Он извинился, недоумевая: «Столько улиц пробежал и никого не встретил, надо же было именно на вас налететь, дядя Григол!» И все переживал: «Не ушиб вас, не ушиб?» Глаза у него лихорадочно бегали, и лицо было ошалелое.
– Ничего, ничего, не ушиб, – успокоил его дядя Григол и пошел было дальше.
– Голова трещит! – простонал Зеленый френч. – Хоть бы рюмочку! Умру, если не выпью!
– Антон не открывал еще духана.
– Откроет, куда денется, – вымученно улыбнулся Зеленый френч. – В этом его работа – утром открывать, вечером закрывать! А вы куда направляетесь, дядя Григол?
– Домой иду.
– До утра на мельнице просидели?!
– Чего там было сидеть до утра!
– А мы славно провели вчера время, и вино было что надо! Я вас ничем не обидел, дядя Григол?
– Чем ты мог обидеть, сынок?!
– И их тоже?
– И их тоже.
– Это хорошо, мирно разошлись, значит! – Зеленый френч и говорил, и слушал равнодушно, без внимания, кроме водки, ничто его сейчас не занимало. Взгляд его прикован был к духану Антона.
– А ты здорово вчера ученого… Глаза открыл мне на него.
– Какого ученого?
– Того… моего знакомца… в золотых очках.
– В золотых очках?!
– Ну, которому я щенят растил.
– Каких щенят, дядя Григол? – неподдельно удивился Зеленый френч.
– Как – каких? Ты же сам отговорил, чего, мол, их растить, череп им вскроют, ток пропустят…
Зеленый френч воззрился на старика бессмысленным взглядом и недоуменно развел руками, всем своим видом говоря: ни о чем подобном слыхом не слыхал!
– Да ты послушай!
– Ничего такого не помню, дядя Григол! Помню, как Джелалэддин воротился, вина принес…
– Оба ведь уверяли – замучат собак, затерзают, погубят, жалко их, и собака божья тварь. Оба твердили!
– Убей, не помню!
– Постой, постой! Как так не помнишь?!
– Что за собаки, что за ученый! Провалиться на месте, будь я последний гад, если знаю! Кроме Джелалэддина, никто на мельницу не заглядывал, откуда взялся ученый?
Старик не ответил, не смог – сердце больно сжалось, подступило к самому горлу. Ему хотелось еще раз услышать услышанное вчера на мельнице и увериться в правильности своего поступка. Старик надеялся, что Зеленый френч припомнит-таки свои слова. Он схватил его за грудки, потянул к себе и, отдышавшись, еще раз попытался напомнить ему вчерашний разговор.
– Ладно, все это хорошо, да от меня что вам надо, дядя Григол?
– Что надо?! Не уразумел, что надо?!
– Если он ученый, так сам знает и сам отвечает за свое дело, – дернул плечами Зеленый френч. – Как захочет, так и проведет свои эксперименты. Разве могу я ему помешать?! Знаете, дядя Григол, что такое эксперимент?
– Ты не увиливай, не заговаривай зубы.
Но в этот момент Антон открыл духан и заложил в него постепенно всех алкавших похмелья.
– Давайте в другой раз поговорим, дядя Григол… Это хорошо, что вас к науке потянуло, дядя Григол, а теперь пустите, нутро пересохло, если не выпью – дух из меня вон! – Он отвел державшую его за френч руку и припустил к духану.
На бегу он что-то еще кричал, обещал, заверял, но старик ничего уже не слышал, потерянно ковыляя за ним.
– Постой, до водки ли тут! Что ты наболтал! Как можно эдак! – негодовал старик, потрясенный, ошеломленный. – Чем тебе щенки мешали, окаянный. Чего надо было от них! На что меня толкнул! Что я почтенному человеку скажу, какими глазами гляну!
Зеленый френч как очумелый ворвался в духан.
Доплелся до заведения Антона и старик. Заглянул внутрь, но там роилось столько народу, что он ничего не различил. Извлечь теперь оттуда пьянчугу не удалось бы никому и ничему – увести себя живым он бы не дал. Начав с рюмки, Зеленый френч пил, пока не наливался по самые уши.
Убитый возвращался старик домой.
Рассвело. В город ступил новый день.
В короткий миг пробуждается город, разом приходит в шумное суетливое движение.
«Сам виноват, – думал старик. – Нечего было других слушать, каждый норовит на ум наставить. И про щенков рассказывать нечего было – кому да для чего выкармливаю, кто меня неволил. И щенков загубил, и перед хорошим человеком сраму не оберусь. Сто голов – сто умов, своим умом бы раскинул… Заладили: потопи да потопи, доброе дело сделаешь. Вот, сделал… Теперь-то уймутся, утешатся! Не отстали, пока не уговорили погубить несчастных…»
Внезапно старик вспомнил о собаке – она же увязалась за ним, когда он шел к реке. Оглянулся вокруг, собаки нигде не было. «Наверно, домой воротилась», – попытался успокоить он себя, но раз закравшееся в душу подозрение не давало успокоиться.
Он прибавил шагу, но какой уж тут шаг – еле волочил отяжелевшие ноги.
Свернув на свою улочку, старик издали различил на скамье двух мужчин. Они тоже заметили его и поспешили навстречу. Старик догадался – кто они и зачем явились. Молча поздоровался с ними – с Эзекиа и Чумдатуа. Молча подошли они к его дому, миновали дворик. Дверь в комнату была распахнута – забыл, оказывается, запереть. Ступил в комнату и тут же повернул назад. Почему-то надеялся застать собаку на своем месте, свернувшуюся калачиком. Она всегда дожидалась его там, когда он уносил ее щенят.
– Пораньше бы нам прийти, – посетовал Эзекиа.
…Старик не помнил, до самой ли мельницы шла за ним собака. Помнил, что перебрался через мостик и с настила оглядел соседние дома – не смотрит ли кто, потом перегнулся через перила и выпустил из рук холщовую сумку. И не видел, только слышал, как она грузно шлепнулась и скрылась в волнах. И сразу пошел обратно. Уже перейдя мостик, он снова расслышал шум, словно что-то бултыхнулось в воду. В тот момент он не обратил внимания, и только теперь это показалось ему странным.
– Нечего было слушать пустобреха… – продолжал Эзекиа. – Запьянели мы, вот и развесили уши. А ты чего спешку порол, взапуски, что ли, бежал топить?
– Да, не следовало их топить, – в тон ему сказал и Чумдатуа.
Вокруг них уже собрались соседи, любопытничали – что-де случилось? Некоторые даже в комнату старика забрались и тщательно осмотрели корзинку с драной ручкой, словно блох искали, а не щенят.
На балконах вокруг дворика показались люди, спрашивали, – что произошло.
Обронив голову и плечи, дядя Григол с видом преступника стоял посреди двора. Он различал, узнавал голоса соседей… Даже те, что еще вчера или позавчера убеждали его сделать доброе дело и выкинуть, потопить щенков – зачем-де плодить бездомных собак, – даже те возмущались теперь и осуждали его. «Что ты натворил, дядя Григол! Как мог выбросить в реку подросших щенят?!» – слышалось отовсюду.
Старик, правда, выдохнул разок: «Еще слепые были», но на эти слова никто не обратил внимания. Да и какое имело значение – слепых он потопил или зрячих?!
И если раньше соседи не верили рассказу старика об ученом в золотых очках, то теперь не сомневались, что он существует и непременно явится в конце сентября.
Озабоченные случившимся, они судили и рядили, как выгородить, обелить старика, чем и как извинить его перед уважаемым человеком, когда тот придет за щенками. Спорили, галдели, не чинясь и не стесняясь, кидались словами, да с таким пылом обсуждали случившееся, словно речь шла о их насущных проблемах, решить которые завтра будет уже поздно.
Наиболее великодушные простили старику его проступок, говоря, кто знает, как мы поступим в его-то годы, не следовало, понятно, топить, но что тут особенного, что он такого сделал, нам бы дожить до его лет… Кое-кто даже ученого винил – неужели в целом квартале никого, кроме бедного старика, не нашел, нас бы попросил, вырастили бы ему щенят, куда старику в его-то годы…
Все верещали разом, всякий судил на свой лад, и в этой словесной пучине потонули и старик, и ученый, а вместо них всплыли мелкие личные горести и болести.
Тараторили о своем, наболевшем, выуживали затаенное на сердце, выносили на свет божий застарелые обиды и огорчения, то ли отводя душу, то ли утешая себя.
И все валили, разумеется, на превратную судьбу.
Среди гама и шума, сетований и споров старик побрел к калитке, незамеченным выбрался на улицу.
Он шел один.
Никто его не догнал, никто не окликнул.
Не торопясь миновал улочку, свернул на другую, сбегавшую к берегу Мтквари.
В конце улицы за тихим двором стояла на реке ветхая мельница, и крутилось мельничное колесо, шлепая воду лопастями и крутя жернов, заставляя его перемалывать зерно.
До бредущего старика донесся понятный ему теперь звук – словно что-то бултыхнулось в воду.
«Будто камень в океан…»
___________________
(1979 г.)Перевод Э. Джалиашвили
В снегопад
Снегопад на дворе…
Я вижу из окна, как валит снег, как покрываются белыми хлопьями деревья, крыши, улица, люди. Снегопад начался недавно. Начался как-то сразу, неожиданно. Улице словно не хватает воздуха. Словно вытеснили его эти большие, снежные, величиной с крылья бабочки, пряди; они кружатся беспрестанно и застилают все вокруг.
– Снег, – слышу я голос жены из другой комнаты, – выгляни. – По голосу жены я догадываюсь, что она рада снегу, и говорю:
– Да, знаю.
– Давно не видела я такого снега.
– И я давно не видел…
Мохнатые снежинки липнут к стеклам окна и тут же тают. Снаружи стекла мокрые, испещрены каплями талого снега. Прохожие топчут снег, покрывший мостовую. Я не слышу, но чувствую, как хрустит под ногами прохожих свежий снег. Со двора на улицу выбегают – с салазками тепло закутанные, краснощекие дети и исчезают в вихре снежных хлопьев.
– Видел детей? – спрашивает жена.
– Видел, – говорю я.
В комнате тепло. Я сижу у окна, опершись локтем о письменный стол. В печке что-то глухо, потаенно гудит. Хорошо, что в комнате тепло, когда на дворе снег; сейчас, думается мне, тепло дороже всего.
А снег идет.
Улица становится похожей на рисунок, и кружение бесчисленных снежинок придает ему таинственность… Во всяком случае мне так кажется.
Я чувствую плечом прикосновение сначала руки, потом – теплого тела.
– И наши дети тоже будут вот так бегать в снегопад, – говорит мне жена.
– Конечно, – говорю я, – конечно, и они будут так бегать.
Пальцы жены вплетаются в мои волосы. Я чувствую, что она хочет мне что-то сказать. Я знаю, она улыбается и, полузакрыв глаза, смотрит вниз, на заснеженную улицу.
– Странно, – говорит жена, – сейчас я вспомнила нашу первую встречу. Снега такого не было, но зима… – повторяет она с особым выражением. – Помню, я спускалась по улице Бесики. Скользко было, я боялась упасть. Потом я заметила внизу ребят, они кучей стояли на углу и кидали снежками в девушек, вот точь-в-точь, как эти.
И правда, на углу нашей улицы крутились запорошенные снегом озорники, они галдели во всю глотку, быстро лепили снежки и бросали их через мостовую. Мне не было видно, в кого они старались попасть, но я слышал взвизгивание, смех и представлял себе, как девушки, испуганные и все-таки довольные, ловким движением тела уклоняясь от летящих снежков, пробегают под моим окном.
– Я не так боялась снежков, – говорит жена, – как боялась упасть – поскользнуться и грохнуться на виду у всех, когда в меня запустят снежком… Смотрю, как раз в это время ты идешь, я и попросила проводить меня. Конечно, очень неловко было просить совсем незнакомого человека… Но ты был так вежлив… Так добр…
Я слушаю и смотрю на улицу. На дворе по-прежнему метет. Низкую черепичную крышу всю занесло. Из закопченного дымохода клубами ползет серый дым, плывет вверх, рассеивается, бледнеет и исчезает в снежинках.
– Потом ты проводил меня до проспекта Руставели, – вспоминает жена, – и там мы очень вежливо распрощались… Могла ли я тогда подумать или хотя бы на минуту допустить, что…
Почему-то мне вспоминается Бакуриани… Не помню уже точно, когда это было, кажется, года два или три назад. А может быть, и все четыре года прошло с тех пор…
В Бакуриани, в парке на холмике, я встретил компанию ребят и девушек, тоже студентов, как и я сам. Со всеми ими я был более или менее знаком. Они как раз надумали пройтись на лыжах до Либани. Я присоединился к ним, и мы все вместе спустились с горки. Торопились. В Либани мы должны были успеть к поезду, чтобы в тот же вечер вернуться с ним обратно.
Никто из нас не умел даже как следует стоять на лыжах. Но вот мы уже выбрались на лыжню, тянувшуюся через нетронутые снега, будто рельсовая колея. Здесь наши лыжи заскользили сами собой, от нас не требовалось ни большой ловкости, ни мастерства.
Вытянувшись гуськом, мы шли по заснеженному сосновому лесу. Небо было чистым, солнце припекало. Снег, блестевший в его лучах, резал глаза. Тяжело нагруженные снегом сосны бежали навстречу и пропадали где-то позади.
Иногда мы останавливались и прислушивались к безмолвию леса. Неподалеку стучал по стволу дятел, разрывая величавую снежную тишину. Мы натирали снегом пылающие щеки, потом, закрыв глаза, опять подставляли солнцу наши лица, чтобы согреть их. Потом снова скользили между стволами и скрюченными ветвями деревьев.
За лесом садилось солнце. Фиолетовые тени скользили по снегу, постепенно увеличивались, бесконечно удлинялись и переплетались между собой.
Вдруг мы услышали гудок паровоза. Он раздался где-то совсем близко. Невольно все мы, как один, остановились, переглянулись, напрягли слух. Теперь паровоз прогудел еще ближе. Некоторые из нас сказали даже, что услышали стук колес. Я не слышал стука колес и потому стоял молча. Впервые уходил я так далеко на лыжах, и меня охватил внезапный страх. Стоило нам опоздать к поезду, и одному богу известно, где бы мы переночевали.
Мы отказались от мысли идти в Либани. Свернули к Сакочави. Думали, хоть туда успеем к поезду.
Всего нас было шестеро. Я шел пятым, след в след за идущим впереди. Каждый гудок паровоза разрывал мне сердце, он слышался то издалека, то совсем вблизи, со стороны Бакуриани, а то и Либани. Я бежал, испуганный и растерянный.
Вечерний сумрак несся за нами и постепенно настигал нас. Он тоже, как и мы, скользил по лесу. Прозрачный, он незаметно завладевал просветами между деревьев и беспощадно наступал на нас; он надвигался быстрее, чем мчались мы.
Сзади меня окликнули. Я обернулся и остановился: наш шестой, оказывается, упал и махал мне рукой. Я не помнил, кто из нас шел шестым, в темноте я видел только черное, шевелящееся пятно, упавший старался приподняться. По голосу я догадался, что это кто-то из девушек, хотя какое это имело значение, все равно я обязан был прийти на помощь.
С трудом я развернулся, лыжи мои разъехались в разные стороны. Я чуть было не упал. Потом встал на лыжню и быстро подъехал к упавшей. Шестой оказалась Лела, девушка из университета, мы с ней были немного знакомы. Она всегда доброжелательно здоровалась со мной, я, со своей стороны, все старался познакомиться с ней поближе, хотя и не мог понять, чем же привлекала меня эта смуглая худенькая девушка.
– Я думал, ты впереди, как ты очутилась здесь? – удивился я. Лела неловко лежала на снегу. Ноги, лыжи – все у нее переплелось между собой. Она пыталась упереться рукой в снег и привстать, но не могла: рука провалилась по самое плечо.
Лела улыбалась, хотя я заметил, что улыбка ее была горькой. Я с трудом поднял Лелу. Перчаткой стряхнул прилипший к ее лыжному костюму снег. Поставил девушку на лыжню, пропустил ее вперед. Но, едва сделав шаг, Лела тут же присела, схватилась рукой за щиколотку, и лицо ее исказилось от боли.
Ботинок с ее ноги я снял, не открепляя его от лыжи. Снял и носок. Ногу ее сперва как следует потянул, потом стал растирать. Бедная девушка кричала от боли, старалась вырвать ногу. Я снова надел Леле носок, вложил ее ногу в ботинок и завязал шнурки…
Осторожно двигались по склону. Некоторое время шли молча. Сперва я думал, что мы догоним ушедших вперед, но когда показался перекресток, где множество лыжных следов пересекалось и перепутывалось, я растерялся и встревоженно уставился на Лелу. Я понятия не имел, куда идти дальше. А Лела спокойно стояла и с любопытством оглядывала все вокруг. Она надеялась на меня. Наверно, она думала, что я знаю эти дороги, как тбилисские улицы…
– Потом мы встречались на улицах, – прерывает мои мысли жена, – случайно встречались и здоровались.
И она рассказывает, как я остановил ее на улице и заговорил с ней. Я слышу мягкий, немного грустный голос жены. Сама она вовсе не грустная, только голос у нее такой, и я очень люблю ее разговор, особенно когда она что-то вспоминает… Но сейчас на дворе снег, я смотрю из окна на большой снегопад. Я снова переношусь в Бакуриани, на тот перекресток, где мы стояли с Лелой. Не помню теперь, по какой же дороге мы тогда пошли, помню только, что вскоре мы очутились около полотна узкоколейки. Лела и здесь упала; она призналась, что у нее очень болит нога и ей трудно идти. Я посмотрел вокруг: наших товарищей нигде не было видно, наверно, они пошли другой дорогой.
Снизу послышался гудок паровоза.
– Думаю, успеем, – сказал я Леле, – станция должна быть поблизости.
Я снял лыжи с Лелы, отстегнул свои, положил на плечи две пары лыж и зашагал вдоль линии железной дороги вниз. Лела, прихрамывая, шла за мной. Я поторапливал Лелу. Я хотел успеть на станцию к поезду.
Лела просила меня: «Иди потише», – но я, боясь, как бы ночь не застала нас в пути, почти бежал. Металлические крепления лыж на моем плече иногда касались подбородка и щек, было такое ощущение, словно к лицу прикладывают раскаленный шомпол.
– Подожди, – кричала сзади Лела, – я больше не могу.
А я не мог больше ждать; злой, я кричал на Лелу, и, спотыкаясь, она покорно шла за мной.
Через минуту сзади опять слышалось:
– Стой, отдохнем немного.
– Совсем чепуха осталась, не слышишь, паровоз пыхтит?
– Вот ты какой, оказывается!
– Какого видишь. Пошевеливай ногами!
– Ты иди, если хочешь, я дальше не пойду.
– Что, здесь собираешься оставаться?
– Да, здесь!
– Пошевеливай ногами!
– Не пойду, не пойду!.. Вот сяду на эти рельсы и не пойду!.. Понимаешь ты или нет, что я не могу?
Лела все же продолжала идти за мной. Падала, вставала и снова шла следом. Я двигался вперед в ночи. Рельсы блестели, и я слепо следил за этим холодным блеском. Иногда я останавливался и поджидал отставшую Лелу, иногда на нее прикрикивал, иногда подбадривал ее. Я считал себя очень стойким и волевым и хотел силой своей воли воздействовать на шедшего сзади хромавшего и хныкавшего человека.
Лела расплакалась, взбунтовалась. Меня окончательно вывел из себя ее плач, прямо все нервы она мне истрепала. Я еще раз крикнул на нее, не то что крикнул, а категорически приказал, чтобы она перестала плакать. Лела замолчала, плач прекратился.
Она шла, падала, поднималась и снова шла…
Жена что-то говорит мне. Я не расслышал, прошу повторить, и она повторяет:
– Знаешь, мне кажется, что снег идет для других…
Пораженный, я смотрю на нее.
– Странно, правда? – говорит жена.
Я улыбаюсь и киваю головой в знак согласия:
– Да… Принеси мне выпить чего-нибудь…
Жена наливает вино в стакан, приносит мне.
– А ты не хочешь?
– Нет.
– Ну немного, один глоток…
– Нет, мне нельзя.
– Да, верно, тебе нельзя.
Я медленно тяну пахучую янтарную жидкость, закуриваю сигарету.
…Наконец-то показалась станция, я вздохнул с облегчением, и крик радости вырвался у меня из груди:
– Вот станция!
Поезд стоял у перрона, паровоз пыхтел, выбрасывая из трубы искры и дым.
Я молча вбежал в здание станции. Там было тепло, глухо гудела печка. Я был разгорячен и вспотел, но все-таки тепло это было мне приятно. Я даже поежился от наслаждения. Взяв два билета до Бакуриани, я в один миг очутился у вагона, где ожидала меня уставшая и измученная Лела.
В одном из вагонов мы нашли наших товарищей и устроились с ними в купе. Я упрекнул ребят за то, что они бросили нас одних посреди пути, но друзья только ухмыльнулись и ничего не ответили. Я тогда не догадался, почему они так подозрительно улыбались и почему косо поглядывали на вывозившуюся в снегу Лелу. Вторая девушка из нашей компании – ее имени я сейчас уже не помню, – словно на что-то обидевшись, сидела особняком и даже не смотрела в сторону Лелы. А я был рад, что мы все же успели сесть на поезд и что все так благополучно кончилось.
Маленький вагончик был битком набит лыжниками. Сразу же завязались нескончаемые разговоры, каждому хотелось раньше всех поделиться своими впечатлениями. В конце вагона какие-то ребята пели. Дав гудок, паровоз, шипя и пыхтя, пошел на подъем в сторону Бакуриани. Я наклонился к Леле и многозначительно сказал:
– Разве не лучше так?!
Лела молча смотрела в окно. Оставались позади слабо освещенный, выбеленный снегом перрон, маленькое здание станции, труба которого дымила на фоне усыпанного звездами неба.