Текст книги "Белый конь"
Автор книги: Арчил Сулакаури
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Я долгое время не знал, от чего она умерла. От меня это скрывали, а я и не интересовался. Между тем время шло, и я все чаще вспоминал о матери, думая: что же с ней стряслось, что произошло? Потом уже догадался, что она была неизлечимо больна, – потому от меня эту болезнь и скрывали.
Мы проработали почти до вечера. Взмокшие от пота, рвали и рвали траву – ни одна коса не смогла бы скосить ее так ровно. Сил и времени мы положили много и очень радовались результату. Мы расчистили и прибрали могилу и, облокотись на чугунную ограду, молча на нее смотрели. В тот вечер я впервые ощутил, что такое хоть в малой степени выполнить свой долг перед кем-то. Не знаю, откуда пришло это сладостное чувство… Мной овладело блаженное спокойствие…
А к Зизи я наведался только спустя месяц, в первых числах октября. Дверь мне открыла хозяйка. Сначала она не узнала меня. Но когда я напомнил, пригласила войти в дом и посадила на прежнее место. Из открытого окна была видна гора Мтацминда.
– Вы, наверное, к Зейнаб?
– Да, калбатоно[29]29
Калбатоно – уважительная форма обращения к женщине.
[Закрыть]. – Я вспомнил, что настоящее имя Зизи было Зейнаб.
– Зейнаб здесь больше не живет, ушла, – сказала она спокойно.
– Куда ушла?
– Не знаю… Дней десять назад я вышла получить пенсию и, вернувшись домой, обнаружила на столе записку.
Она выдвинула ящик шкафа, достала оттуда клочок бумаги и протянула мне.
Я взял записку:
– Если позволите…
– Разумеется, я для того и даю, чтобы вы прочли.
Взглянув на записку, я узнал почерк Зизи:
«Калбатоно Мариам!
Вы очень добрая, очень хорошая женщина, но я не могу у вас жить. Простите меня. Я сняла другую квартиру и переезжаю. Матери я все сообщила. Тороплюсь, не смогу вас дождаться.
Ваша Зейнаб».
Я с изумлением посмотрел на хозяйку, которая, поправив золотое пенсне, села напротив меня.
– Удивлены? – спросила она с улыбкой.
– Очень.
– Я-то особенно не удивилась, но немного обиделась. Я вообще не собиралась брать постояльцев, у меня никогда их не было, но все уговаривали – ты старая, тебе одной трудно… Возьмешь эту девочку к себе, сделаешь доброе дело, она будет тебе как дочь, а когда одряхлеешь, за тобой присмотрит. Одним словом, уговорили. Потом я привыкла и даже полюбила ее. Думала: «Она талантливый ребенок, я ее воспитаю, дам образование, поставлю на ноги». Я могла, действительно могла многое дать этой девочке, но она не захотела.
Она подперла лицо руками и задумалась. Я чувствовал себя неловко – сбежала и даже адреса не оставила… Я готов был вместо Зизи извиниться!
– Мне не нужна сиделка, я уйду из этого мира так, чтобы никому не пришлось за мной ухаживать. Но есть у меня сокровище, за которым уход действительно нужен. Я получила его по наследству… Кстати, я ведь не знаю вашего имени…
– Меня зовут Озо.
– Милый Озо, когда я решила взять Зейнаб к себе (она подчеркивала: «Зейнаб», а не «Зизи»), я, разумеется, думала о своем сокровище. Хотела приобщить ее к нему. Она решила стать актрисой, не правда ли? Пожалуйста! Ко мне приходил сам Алекси-Месхишвили, Мако Сафарова-Абашидзе, сам Сараджишвили[30]30
В. Алекси-Месхишвили, М. Сафарова-Абашидзе – известные грузинские актеры.
В. Сараджишвили – прославленный грузинский певец.
[Закрыть].
Говорила она длинно и скучно, я хоть и слушал ее внимательно, но все же не мог понять, о каком сокровище она так часто упоминает и почему к ней ходили известные артисты. Потом она долго объясняла мне, какая трудная и сложная профессия у актеров и как она старалась внушить это Зейнаб.
– Я хочу показать вам свое сокровище и доказать, что я права, – сказала она под конец и встала. Отодвинула портьеру за креслом (которую я считал деталью декорации) – и мы оказались перед дверью. Прежде чем открыть дверь, она указала рукой на книжные полки: «Это только разные энциклопедии».
Хозяйка дома вошла в «сокровищницу», и я за ней следом. Мне сразу ударил в нос запах старых книг и пыли. В комнате было темновато, но она зажгла свет, и вдруг я увидел, что нахожусь в огромном книгохранилище.
– Можете не верить, но этими книгами пользовались великие Илья… Иване Мачабели… Яков Гогебашвили…[31]31
И. Чавчавадзе – выдающийся грузинский писатель; И. Мачабели – публицист, переводчик; Я. Гогебашвили – педагог, детский писатель.
[Закрыть]
– Вы были знакомы с Ильей Чавчавадзе?
– Конечно.
– Вот это да!
– Эта библиотека замечательна тем, что здесь в свое время работали великие люди. С этой стороны отдел истории. Иване Джавахишвили[32]32
И. Джавахишвили – крупный грузинский историк.
[Закрыть] целую неделю сидел здесь, с утра до ночи.
Мы ходили между полок, и калбатони Мариам с восторгом говорила:
– Это английская литература! На английском языке, батоно!
– Это русская классика! Редчайшие издания.
– Это греческая и римская поэзия! Уникальные книги!
– Это грузинская литература и история!
– Это французские книги… Это немецкие!
– Это уже Восток! Персия, Аравия, Индия, Япония!..
– Это живопись! В Грузии самая большая коллекция альбомов – у меня.
– А это театр!..
Здесь калбатони Мариам остановилась и многозначительно посмотрела на меня.
– Это все я предлагала Зейнаб, но «госпожа» не пожелала. Я хотела, чтобы она, если ей суждено стать актрисой, была человеком образованным. Литературу на грузинском языке она могла читать сама, а книги русские и французские я бы ей переводила… Только бы она следила за книгами, стирала с них пыль… На это ушло бы полчаса в день, не больше. Я постарела, не могу уже… Высота здесь пять метров, как мне достать?
Мы вышли из книгохранилища, но она продолжала.
– Пять лет никто не приходил… Правда, война была, но ведь и во время войны книга нужна. Нетронутые книги – это ужасно. Боже, кто только ни приходил, кто только ни пользовался этими книгами. И Василий Барнови здесь бывал, и Михаил Джавахишвили, Павле Ингороква, Дмитрий Узнадзе, Евгений Микеладзе… Семь лет назад сюда трижды приходил Галактион… А однажды пришел Гамсахурдия[33]33
Речь идет об элите грузинской творческой интеллигенции конца XIX – начала XX века. В. Барнови, М. Джавахишвили, К. Гамсахурдия, Г. Табидзе – писатели. Д. Ингороква – историк, филолог, Д. Узнадзе – психолог, философ. Е. Микеладзе – инженер.
[Закрыть] и спросил какую-то немецкую книгу, не помню какую, он попросил дать ему книгу домой… Он не знал, что я никому не даю книг на дом, и, кажется, ушел обиженный.
Я больше не садился, да и калбатони Маро не предложила сесть – со счастливой улыбкой она углубилась в воспоминания, называла и называла фамилии людей, которых я, за редким исключением, не знал. Я слушал ее оглушенный, эти книги ошеломили и напугали меня. Никогда раньше не видел я столько книг вместе и не представлял себе, как у одного человека может быть такая библиотека.
– Дом этот целиком принадлежал моему отцу, – продолжала калбатони Маро, – но я предпочла жить в этой комнате, чтобы книги были под рукой.
Еще она рассказала, что раньше преподавала классические языки в женской гимназии, а потом устроилась учительницей французского в школе… «Сейчас получаю пенсию и живу, как все». Под конец в ее счастливую улыбку вкралась грусть, и с сожалением она сказала:
– Трудно, когда никто не приходит… Да и кто придет в эту пыль и темноту, когда существуют чистые и светлые залы…
Дольше я не задерживался, распрощался и ушел. Хозяйка дома проводила меня и вежливо пригласила:
– Если книги понадобятся, не стесняйтесь.
11
Я пошел домой. Мне стало понятнее, почему Зизи без оглядки бежала из этой обстановки, бежала, даже адреса не оставив. Она не выдержала бы среди старухиных воспоминаний, среди книг и осколков чужого прошлого. Но куда она ушла и как рискнула уйти? Меня восхищала, но в то же время пугала Зизина смелость и ее способность моментально осваиваться в незнакомой обстановке. И все-таки куда она ушла? Наверное, туда, где обстановка подходила ей больше или где она свободнее в обстановку вписывалась. Но, как я уже сказал, поведение Зизи меня пугало, и я не находил ему оправдания. Не потому, что был устроен по-другому и поступил бы иначе, чем Зизи, нет, совсем нет. Зизи быстро привыкала к удобной ситуации, разбиралась в ней и могла принимать самостоятельные решения. Все это она совершала не из хитрости, а непосредственно и искренне. Зизи была жертвой своей искренности, которая то делала ее капризной, то наполняла чувством превосходства. Заблуждаясь, она видела будущее в розовом свете.
Вернувшись домой, я рассказал отцу, как обстоят дела. Отец задумался и, почесав в затылке, сказал: «Завтра же посылаю письмо ее матери». Сказал и сразу, ни минуты не медля, сел писать.
Зизи знала мой адрес, и я ждал, что не сегодня-завтра она зайдет, но осень пролетела, а она так и не появилась. Да и письма от Маро-учительницы мы не получили: она, как видно, знала, где ее дочь. В конце концов, не бросила же она дочку на произвол судьбы? И Зизи не смогла бы прожить без матери, ведь та снабжала ее и деньгами и продуктами.
Одним словом, Зизи я из виду потерял.
Да, я знал, что Зизи жива-здорова и что она в Тбилиси. И все же мне было странно, когда время от времени до меня долетали вести о ней; часто – совершенно неожиданными путями. Я не видел ее, но мне то и дело слышался ее голос. Я физически ощущал, что Зизи в Тбилиси. Где? Где – я точно не знал. Может, в Дидубе или в Нахаловке, в Сололаки или на Вере, в Ортачала или на Авлабаре или… Адреса я не знал, но знал, что она есть, существует, живет, а значит – поет, танцует, читает стихи…
Как-то раз мы, парни и девушки, стояли в институтском коридоре: смеялись и дурачились. Был среди нас и Дурмишхан Цилосани, бывший мой одноклассник, а ныне – однокурсник. Вдруг он обратился ко мне:
– Озо, кстати, вчера я был в Сололаки у одного приятеля на вечеринке… Там я познакомился с твоей родственницей.
– С моей родственницей? У меня нет родственницы.
– Как она танцевала! Как пела! Всех с ума свела… Из нее выйдет интересная штучка!
Я неприязненно сжался, подумав: не про Зизи ли он говорит?
– Ты слышал, как она кричит по-тарзаньи? Прикрывает рот рукой и да-а-авай… Мы трижды за столом заставили ее этот номер повторить.
Все засмеялись и я тоже. Дуреха, зачем она кричала по-тарзаньи?
– Не ври, что Зизи тебе не родственница, – не унимался Дурмишхан.
– Да не родственница, честно говорю.
– Зачем темнишь? Она мне сама сказала, что вы родственники.
Я снова засмеялся.
– Бичо[34]34
Бичо – обращение типа «парень».
[Закрыть], разве ты с Зизи не тащил недавно корзину по улице? Держали с обеих сторон по ручке и ворковали. Прямо идиллия!
Все были настроены на шутливый лад – снова послышались смешки и хихиканье.
– По-тарзаньи кричала! – сам себя подзадоривал кто-то.
– Да! От Тарзана не отличишь.
Что мне оставалось, – я смеялся тоже…
Время от времени я слышал снова:
– Озо, недавно я с твоей родственницей познакомился. Бичо, как она здорово танцует и кривляется…
И снова:
– Озо, в эту субботу…
И снова:
– Озо…
Однажды я потерял терпение и заорал: «Да, родственница она мне, родственница! Знаю, кричит, как Тарзан!» Но это был минутный взрыв. Я сразу успокоился, взглянув на себя и на Зизи с юмором.
Мне было не до Зизи. Я варился в студенческом котле и едва справлялся с делами. А Зизи была как пущенная пуля – назад не воротишь.
Я ходил на лекции. Пропускал их лишь изредка, чтобы разговоров не было. Не сказать, чтобы я изнывал от жажды знаний, но мною двигала инерция и взятый разгон: раз поступил в институт, должен учиться. Посещение лекций ввело меня в рамки, приучило к порядку и обострило чувство времени. Труднее оказалось наладить дружбу с однокашниками. Некоторых сжирала жажда самоутверждения. А мне хотелось укрыться в своей скорлупе. Порой мне казалось, что они не умеют прислушиваться к другим, их просто-напросто не интересовало, о чем ты говоришь. Иногда говорить тебе вообще не давали. А если и давали, то лишь для того, чтобы потом высмеять сказанное тобой… Лишь потом я понял, что это один из путей самоутверждения и завоевания дешевой популярности. Последствий я до конца не осознавал. Я лишь страдал, чувствуя, как этот стиль общения разрушает наши мечты и принципы. Стиль этот вселял в нас робость, убивал желание высказаться, поделиться, открыть душу…
Как-то отменили лекцию, и мы, десяток студентов, остались в аудитории. Идти было некуда, и мы болтали. Сначала я хотел пройтись по улице, но передумал, поскольку с нами осталась девушка, на которую я обратил внимание с первого дня. То есть, не то чтобы обратил внимание, а как-то случайно выделил ее в суматохе первого студенческого дня. В то время все и вся были на виду – улыбки, смех, радость, восторг. Переполненные счастьем, мы тянулись друг к другу. Вели себя так, словно давно знакомы. Я встретил нескольких одноклассников и знакомых – кого узнавал я, а кто меня, В этой неразберихе я издали увидел огромные глаза, и сердце у меня внезапно сжалось. Вот и все. Потом выяснилось, что мы учимся на одном факультете и на одном курсе.
Она была странная. Молчаливо держалась в стороне, никого к себе близко не подпускала и сама ни к кому не обращалась. Думаю, держалась она так не потому, что была надменной недотрогой, а из робости и застенчивости. Внешне она была невзрачная, с фигурой как у подростка (это, наверное, тоже сковывало ее), но глаза… Не знаю, как кого, а меня они зачаровали – эти большие затуманенные глаза.
Итак, именно из-за этих глаз я остался в аудитории. Когда мы вдоволь наболтались, воцарилось тягостное молчание. Первым молчание нарушил я – мне вспомнились Илоевы дети. Вообще, я часто вспоминаю деревню, Анано, Сабу, Иотама… И коней… Мне остро захотелось хоть слово сказать об удивительных Илоевых детях, которые в глухой деревне исполняли «Сказки Венского леса». Словно этим я думал отсюда обнадежить, подбодрить их… Студенты как будто внимательно слушали мой рассказ, я даже заметил в их глазах проблеск сочувствия, но вдруг Дурмишхан Цилосани, как бы между прочим, спросил:
– Бичо, ты случайно не народник?
Неожиданно раздался такой взрыв хохота, что я растерялся и даже не понял, чему они смеются, что их развеселило. Рассказ я, конечно, не продолжал, да и они не интересовались, что дальше, – шутки сыпались одна за другой. Они смеялись, смеялись, смеялись, кто-то вспомнил даже, что на экзамене писал тему «Творчество народников». Сначала и я смеялся, но потом разозлился. Меня все сильнее охватывала жалость к детям, которые стояли у дороги и с грустной улыбкой махали рукой вслед уезжавшим в Тбилиси односельчанам.
Настроение упало, и я сразу ушел, подумав: «А ну их всех, пропущу две оставшиеся лекции». Когда я выходил из аудитории, Дурмишхан Цилосани шепнул мне: «Что с тобой, бичо, шуток не понимаешь?» А потом, дружески похлопав меня по плечу и выйдя за мною в вестибюль, спросил: «Ты случайно не в деревне чувство юмора оставил?» Я улыбнулся в ответ: «Ладно, ладно». Но когда он, довольный собой, пошел обратно, я вдруг вспыхнул: «Почему я должен уступать!» Я окликнул его. Он, не повернувшись, косо посмотрел на меня, и улыбка с его лица сошла.
– Я хочу, чтоб ты знал: цинизм – не юмор, а издевка – не шутка, – сказал я тоном дружеского наставления.
– Ва! – его глаза зло заблестели. – Сам дошел или где вычитал?
– Сам ли дошел, вычитал ли – не твоя забота. А что я сказал – запомни! – Голос я слегка повысил.
– Ва!
– Что ты заладил, «ва» да «ва»!
– Ты не шутишь, совсем распустился в деревне, ва!
– А ты все тот же шут, каким был в школе!
Дурмишхан обалдело смотрел на меня, словно не мог решить, злиться ему или принять сказанное за шутку. Он оглядел меня с ног до головы, примерился. Я почувствовал, что отступать нельзя.
– Они такие же, как ты, иди, скажи им! Хотите, подожду вас, а нет – догоняйте в дороге!
Я не стал их ждать, и они, кажется, меня не преследовали. До Верийского моста я шел маленькими извилистыми улочками, часто останавливался и оглядывался назад: я был готов к драке и отступать не собирался ни перед кем. Ни в детстве, ни потом я никогда не дрался, пальцем никого не тронул. Не знаю, смогу ли подраться, если до дела дойдет. Пожив в деревне, я чувствую мощь в руках и плечах, ощущаю себя сильнее, чем кажусь с виду. Во всяком случае, справиться со мной будет нелегко…
Кто-то позвал меня – голос был женский, незнакомый. Я оглянулся и увидел глаза – те, что остались в аудитории. Прекрасные глаза эти звались Ламарой. Я остановился, и запыхавшаяся Ламара подбежала ко мне: «Простите, с трудом вас догнала». Я подумал: «Уж не они ли послали за мной вдогонку эти глаза? Может, раскаялись и хотят помириться». Но по дороге выяснилось, что совесть никого не мучит, а Ламара ушла по собственной инициативе, решив, как и я, прогулять лекции.
Мы перешли через мост и двинулись по Верийскому подъему вверх.
– Знаете, я все слышала… Я как раз вышла в коридор и хорошо слышала, что вы говорили Дурмишхану… Дело в том, что в аудитории я тоже смеялась, но потом мне стало неловко… Я вас понимаю…
– Честно говоря, не уверен, что вы можете понять меня.
– Почему?
– Вряд ли вы поняли, что именно меня обидело.
Ламара на секунду приостановилась и взглянула на меня с такой улыбкой, словно подумала: «Ну и неотесанный же у меня спутник!» И правда, я ответил ей грубо, а в чем она виновата? Ведь эти прекрасные, с поволокой, глаза ничего плохого мне не сделали.
Она собралась что-то сказать, но я прервал ее:
– Простите, Ламара, наверное, лучше, чем гадать, я сам объясню, что меня обидело… Прямо скажу, в аудитории надсмеялись над моим чувством к детям. Они меня не выслушали и не знают, что это за дети, о которых я начал рассказывать. Я часто думаю о них, мне так их жаль… Сейчас я могу только одно: думать о них, болеть за них душой – сделать нечто большее пока не в моих силах. А он мне говорит: «Не народник ли ты?!» Что это – шутка? Не думаю… Вы не даете мне права сострадать? Если не способны понять, то хоть молчите!
Ламара задумчиво шла рядом.
– Та, что уехала, ехать не должна была… А те, кто достоин был ехать, остались стоять у дороги и махать рукой отъезжающим.
– Что вы сказали? Не поняла…
– Ничего… – улыбнулся я.
Мы одолели Верийский подъем и с площади Руставели свернули влево, в сторону проспекта. Ламара рукой осторожно остановила меня.
– Озо, вы мне нравитесь! – сказала она так просто, словно здоровалась со старым знакомым.
Правду говоря, я не ожидал такой откровенности и вдруг растерялся. Вот уж не думал, что так прямо, без обиняков, открыто и непосредственно можно сказать: «Вы мне нравитесь». У меня не хватало опыта, и я не знал, что говорить, как держаться. Но растерянность моя была очень приятной, в глубине души зажегся огонек, тепло которого разлилось по всему телу.
В такие минуты глупо сожалеть о недостатке опыта. Растеряться и покраснеть – что может быть лучше! Наверное, так и надо. Если не знаешь, что сказать и как себя вести, молчи и ничего не делай. Во всяком случае, на неопытность не сетуй. Опытность такого рода изнашивает и притупляет чувство, гасит первозданное сияние… (Это я говорю почти сорок лет спустя.)
Ламара заметила мою растерянность и отвела взгляд. Пройдя шагов пять, она обернулась: иду ли я следом? Я нагнал ее. Мое представление об этих глазах мгновенно рассеялось. Напрасно я приписывал ей робость.
– Озо, думайте что хотите, только не поймите меня плохо. Сказанное мною ни к чему вас не обязывает… Я говорю то, что чувствую. Думаю, в этом нет ничего дурного…
Разговор на «вы» явно мешал нам, лишая слова естественности и непосредственности, будто разговаривали не мы, а другие, старше нас. Я тут же поделился этой мыслью с Ламарой, и она без колебания согласилась: да, да.
– Куда мы идем? – спросила она, когда мы подошли к оперному театру.
– Не знаю, – ответил я.
– Тебе не скучно бродить?
– Наоборот, я странствующий рыцарь!
– Разве есть еще рыцари?! К сожалению, перевелись.
– Тогда, я конь странствующего рыцаря!
– Конь? – засмеялась Ламара.
– Да, чему ты удивилась?!
– Может, ты Росинант?
– Нет, я белый конь – лурджа! – вырвалось у меня, и я улыбнулся.
Вдруг сердце мое сжалось, и меня охватила грусть: «Думаешь, я говорю? Нет, прислушайся хорошенько… Ты слышишь ржанье…»
Я почему-то вспомнил Сабу, которому встретился задранный волками конь… Сейчас я как наяву увидел: Саба падает на колени, а старый конь медленно вытягивает шею и осторожно обнюхивает голову упавшего… Я как будто даже фырканье услышал.
– Хорошо, что я на лекции не осталась, – сказала Ламара.
Вот так неожиданно сблизились и подружились мы с Ламарой. Что же касается Дурмишхана и тех, кого я оставил в аудитории, то с ними я встретился назавтра. Встретился как ни в чем не бывало! Они были слегка смущены, но спустя два дня жизнь вошла в привычное русло.
С Ламарой я виделся почти каждый день и уже не мог без нее. Если мы не встречались, то я звонил: дома у них был телефон. Однажды я привел ее к себе домой и познакомил с отцом. Отец засуетился, накрыл стол, но я почувствовал, что в качестве будущей невестки она ему не понравилась. Проводив Ламару, я вернулся и ждал, что он хоть что-нибудь скажет. Но отец не проронил ни звука. Прибрав со стола, он подсел к радиоприемнику – послушать последние известия. Мне на месте не сиделось, я вышел на балкон, взглянул на Куру, вернулся обратно в комнату, попробовал читать книгу, но не смог. Не в силах выдержать молчания, я обратился к отцу сам: «Как тебе моя невеста?» – словно бы в шутку спросил я. «Не торопись», – спокойно и серьезно ответил он, при этом одним ухом слушая репродуктор. «Но все же, какая она?» – не отставал я. – «Видишь, как изменились времена, – сказал он с явным сожалением, – такие девушки были и в наше время, только не нравились они таким парням, как ты». – «Почему?» – спросил я. «Бичо, если у женщины нет женских атрибутов, что это за женщина!» – он почесал затылок и улыбнулся. Понять, что он подразумевает под «женскими атрибутами», было нетрудно, но я не обиделся. Напротив, успокоился и повеселел. Говорить на эту тему мне было неловко, и я с деланным смешком сказал: «Видно, времена и впрямь изменились». «Сынок, как бы времена ни изменились, входя в дом, женщина должна внести сначала груди, а потом – задницу!» – Он по обыкновению развел руками и захохотал, потом встал и обнял меня. Внезапно перед глазами у меня возникли Кариаулевы дочки, и я почему-то подумал, что отец, хохоча, тоже видел перед собой девиц-дэвов…
А с Ламарой мы вскоре расстались, расстались навсегда, но не из-за «атрибутов». Случилось такое, после чего оставаться вместе было невозможно.
Ламара жила недалеко от площади Руставели, на маленькой улице в четырехэтажном доме. В то время даже проспекты почти не освещались. Неудивительно, что оказавшиеся за городскими кулисами маленькие улочки с наступлением вечера погружались во мрак. Ламарина улица была в центре, и поэтому на ней горело несколько тусклых лампочек. Мы выбирали закоулки потемнее: здесь нам было уютнее.
Однажды холодной декабрьской ночью я провожал ее: мы устроились в темноте, но Ламара, замерзнув, сказала: «Очень холодно, я пойду», – и до подъезда мы всю дорогу бежали. Я, конечно, отправился домой. Улица была пустынна. Не прошел я и двадцати шагов, как со стороны площади Руставели показался некто и двинулся мне навстречу. Он шел пошатываясь, зигзагами. «Здорово напился», – подумал я. Он дремал на ходу, во всяком случае глаза у него были закрыты. Я думал было обойти его, двинулся вправо, но и он рванулся вправо. Я попробовал обойти слева – он преградил мне путь. Одним словом, мы столкнулись. При столкновении он испуганно вскрикнул и с неожиданной быстротой отскочил в сторону, в страхе прижавшись к стене. Это был маленький, худой человек в большой меховой шапке.
– Чего тебе надо? – спросил он строго, отчетливо и внятно.
– Ничего, батоно, я иду своей дорогой. – Его резкому окрику я противопоставил спокойный тон.
– Отвечай, чего тебе надо?
– Ничего не надо, батоно! – В знак удивления я развел руками.
– Опусти руки, молокосос! – процедил он сквозь зубы.
Он выглядел не таким уж пьяным, как мне показалось сначала. «Стукну разок, и конец недоразумению», – подумал я, но мог ли я ударить ровесника моего отца? К тому же он явно принял меня за другого и боится.
– Кто ты такой?!
– Вы меня не знаете, батоно, – попробовал я успокоить его, в знак примирения сделав шаг вперед. – Я не тот, за кого вы меня принимаете…
– Ни с места! – заорал он.
Оказавшись в глупом положении, я решил: уберусь-ка отсюда. Но в темноте что-то щелкнуло, я взглянул на его руки, и мне показалось, будто блеснул револьвер. Я так испугался, что у меня руки и ноги отнялись.
– Не двигайся, не то на месте прикончу!
Я уже ничего не соображал, голос у меня пропал. Направленное на меня дуло в темноте дрогнуло.
– Повернись! – приказал он.
Я не мог повернуться. Не из упрямства – я просто остолбенел.
– Повернись, ублюдок!
Мне с трудом удалось двинуть ногами, и я повернулся. Встал спиной.
– Теперь иди!
«Он пьяный, к тому же напуган, – подумал я. – Возьмет и выстрелит».
– Шагай, шагай! – крикнул он и дал мне пинка под зад.
Я споткнулся, и грохот револьвера оглушил меня. Когда я пришел в себя, то оказалось, что бегу со всех ног. Не оглядываясь назад, я сломя голову сбежал по каменной лестнице сквера и бросился к Верийскому мосту. У моста я остановился, прислушался. Ниоткуда не доносилось ни звука. Было, как видно, очень поздно. «Ух, спасся, – первое, что я подумал, – но стрелял ли он? В меня стрелял или в воздух? Неужели промазал в двух шагах?..» Постепенно я очухался и собрался идти домой. На середине моста я вновь остановился: дул холодный ветер, и я, подняв воротник пальто, уткнулся в него лицом. Мне хотелось плакать, я чувствовал себя растоптанным, оскорбленным. Кто был этот безумец? А я вел себя как трус, чуть на колени не встал. Испугался. Кого и чего испугался?!
Я не мог справиться с собой, сердце разрывалось, нервы были на пределе, а мозг – в тумане. Почему? За что я так наказан, по какому праву меня унизили, зачем оскорбили? Лучше бы пуля настигла меня. Я бегом вернулся назад, взбежал по каменной лестнице и оказался на том месте, откуда недавно бежал, как напуганный заяц. Улица была пуста и безлюдна, было так тихо и спокойно, словно этот покой не нарушался веками.
Домой я вернулся опустошенный и разбитый. Отец лежал, но не спал. Ждал меня. «Где тебя носит ночами?» – сказал он и отвернулся к стене. Я подробно рассказал все, что со мной приключилось, раскрыл душу до дна. Я ждал от отца сочувствия и понимания, ждал, что он меня успокоит, приведет в равновесие. «Ты еще хорошо отделался», – сказал он, даже не взглянув на меня. Я постоял перед его кроватью – не скажет ли он что-нибудь еще. Но он заснул, не проронив больше ни слова.
Утром я встал рано, отец уже ушел. Так рано из дому он не уходил никогда.
Два дня я был сам не свой, никуда не выходил. В расстроенных чувствах я начал прибирать квартиру, подмел пол, перемыл скопившуюся за неделю грязную посуду. С отцом я демонстративно не разговаривал. Я ведь не требовал от него многого, мне нужно было лишь утешение. Я хотел почувствовать, что не одинок. Но он словно не замечал, что я обижен и дуюсь, даже ни разу не спросил: «Сынок, что стряслось, почему ты со мной не разговариваешь?» Он приходил с работы, обедал, ложился поспать и уходил снова. Теперь он, словно мне назло, стал возвращаться домой поздно ночью.
Через два дня я встретил Ламару, и снова это маленькое создание помогло мне. Я не поведал ей о своем унижении и постыдном бегстве, но она несла покой и надежду. Рядом с ней я всегда чувствовал себя хорошо, надежно… Я снова провожал ее по ночам до дому, мы искали и легко находили темное и уютное убежище, где время шло не по обычным часам, а гораздо быстрее.
Уходя от Ламары, я всегда чувствовал, что кто-то следит за мной. Вернее, в темноте я несколько раз замечал крадущуюся тень, и это навело меня на мысль о слежке. Не могу похвастать, что упрямая эта тень не беспокоила и не пугала меня. Все же я старался не поддаваться страху, держался настороже, так как не исключал внезапной встречи… Вначале я думал, что следит за мной человек в меховой шапке, но вскоре убедился, что это другой. У него была иная комплекция – по сравнению с тем новый казался мне богатырем. Впрочем, не знаю: у страха глаза велики, тем более в темноте.
Время шло, тень ко мне не приближалась, наоборот, пряталась. Думала, наверное, что я ее не замечаю… Я был вконец озадачен: как видно, человек этот искал подходящего момента, но если у него какие-то счеты со мной, то лучшего времени, чтобы свести их, не подберешь. Была зима, на улице холодно, по ночам темно, прохожие попадались редко. Да у них, наверное, и своих забот хватало, куда им было до чужих.
Но человек привыкает ко всему, и я привык к тени. «Наверное, это моя судьба», – думал я. И если бы вдруг не увидел ее за деревом или за углом дома, то непременно стал бы искать. Впрочем, повторяю, у страха глаза велики, и я преувеличиваю: игра в прятки длилась всего неделю. Хотя и это нелегко.
Приближался первый послевоенный новый год. Еще четыре дня, и будем праздновать наступление 1946 года. Ламара вдруг заявила: «Вечером приходи к нам в гости», – и добавила, что будет несколько студентов, среди них Дурмишхан. «А в чем дело?» – спросил я. «Ничего особенного, – ответила она. – И смотри, не подведи, обижусь». Я вспомнил, что у нее, кажется, день рождения: однажды она вскользь упомянула о нем. И как я забыл об этом? От некоторых просто невозможно свой день рождения утаить, у них на такие даты память, крепкая. Я же, напротив, даты не запоминаю, и все никак не удосужусь купить блокнот, чтобы записывать в него дня рождения своих знакомых и следить, не пропустил ли хоть один. Но как я мог забыть о Ламарином дне рождения?
Я от всей души хотел подарить ей что-нибудь запоминающееся. Что ни говори, а домой к Ламаре я шел впервые. Собственными силами я бы с этой задачей не справился, поэтому необходимо было обратиться за помощью к отцу. Но вот уже неделя, как я объявил ему бойкот за то, что он не вник в мое состояние.
Я ушел из института пораньше. Придя домой, первым делом принялся брить редкую еще бороду, потом умыл лицо и шею и по случаю дня рождения нарядился. На этот раз отец вернулся с работы вовремя, и мы пообедали вместе. Теперь главное было сказать о подарке, да так сказать, чтобы он понял: его недавнее бездушие еще не забыто. Я все никак не мог начать, но выхода не было, и я наконец решился. Сначала у него вырвалась непонятная фраза: «Понесешь, пожалеешь, не понесешь, пожалеешь…» Потом он задумался: «Если дать тебе денег, что ты сейчас купишь?.. Можно цветы, но время позднее, не достанешь. Да и не похож ты на парня, который цветы дарит… В Дессау, в реке Мульде, тонул немецкий ребенок, и я его спас. Так вот, его мать отыскала меня в тот же вечер и с почетом вручила подарок на память». – Сказал он и достал из посудного шкафа синюю фарфоровую чашку с блюдечком и поставил на стол: «Вот, у нас в доме нет вещи красивее и дороже этой. Если хочешь, отнеси в подарок». Поскольку не было у меня никого красивее и дороже Ламары, я согласился. Отец осторожно завернул подарок и отдал его мне. Провожая, он повертел меня, оглядел с ног до головы, как я выгляжу, и выпроводил.