Текст книги "Собрание сочинений. Том 3. Дружба"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
– А чего же ему врать! Так и пишет. Урал – это, мол, тайга, густая, темная, да озера, да горы, опять же деревьями покрытые. А вода в озерах словно стекло: видно, как по дну рыбы ходят, хвостами шевелят! По заливчикам белый песок да камыш. А в камышах уток диких – пропасть. Вот бы куда я поехала со Светланочкой. Посмотрела бы. Светланка у меня бойкая, рыбу удить любит. Везде, бывало, понасует этих крючков. Я боялась пускать ее на Волгу, а там вода прозрачная, тихая.
– Как же нашел тебя муж? – спросила Лариса, у которой сбивчивый рассказ Галиевой вызвал столько мыслей, щемящих сердце.
– Через тетку.
– Значит, поправляется?
– Поправляется. – Галиева весело улыбнулась. – Пишет: «Будем Светланку на доктора учить. Я теперь, пишет, нейрохирурга Михаила Григорьевича навсегда запомнил, а то и не слыхал, что есть на свете нейрохирургия». Аржанов наш – тоже ведь нейрохирург, – как бы между прочим добавила Галиева, переводя взгляд с портрета дочки на Варвару.
Муслима сочувствовала Варе и, заметив внимание к ней со стороны доктора, радовалась. Хороший человек Аржанов. Ученый и простой сердцем. Конечно, Варя еще не может похвалиться образованием, но десятилетка у нее почти есть. То, что Варя якутка, а Аржанов русский, тоже было приятно Галиевой.
Лариса подметила и взгляд Галиевой на Варю, и тон ее, когда она заговорила об Аржанове. Снова мелькнула тоскливая мысль:
«Встретится Галиева со своим мужем… Поженятся Аржанов и Варенька… У них будет счастье, а у меня нет. У них родятся еще дети, а я буду одна. Ведь у Алеши лет через пятнадцать сложится своя жизнь… Пятнадцать лет! Прожить столько времени без любви, без ласки! А я еще не старая буду! Ох, эта война! Не мы ее выдумали, и не наша вина, что мы и сейчас хотим любить и быть любимыми!»
– Что твой муж, пишет? – спросила Галиева Ларису. – Хорошее у тебя звание: женщина-хирург. Здорово это получается, гордо!
Лариса молча, словно не расслышала, встала и забралась на свое место на нарах. Забыться на несколько часов, а там опять – раны, кровь, стоны.
44
Под берегом появились первые партии пленных. Шли к Волге цепочками румыны в помятых, грязных шинелишках и высоких папахах из овчины, немцы – тоже в летних шинелях, в нелепо больших ботах и эрзац-валенках. Красноармейцы смотрели на пленных с угрюмой неприязнью, а те проходили, тревожно озираясь, шли, не поднимая глаз.
– Туго сдаются в плен, хотя наши самолеты засыпают их листовками, – сказал Коробов, стоявший у входа в блиндаж, накинув на плечи ватник. – Надеются на помощь. А генералу Манштейну под Котельниковой всыпали.
– И здорово всыпали! – отозвался Логунов, тоже вышедший взглянуть на пленных. – Десять дней шел там бой, почти не прекращаясь. Сейчас наши громят их аэродромы. В станицах Тацинской и Морозовской и дальше за кольцом окружения громадные склады зимнего обмундирования: шинели на меху, валенки. А эти тут – налегке…
– Окружены теперь полностью. В районе Среднего Дона их подкрепление тоже отброшено. – Нечаев поглядел вслед фашисту, который отстал было от своих, но, увидев моряка, припустил рысцой. – Ишь как торопится! Покуда дерутся кучей – храбрые. А взять любого в одиночку – размазня. Так, дрянь какая-то!
– Однако ультиматум о сдаче они опять отклонили! И стреляют по нашим парламентерам, – сказал Коробов. – Все ждут чего-то! Но скорее всего тупо повинуются своему фюреру, который решил их угробить тут, но не отступать. Пойдемте, товарищ Логунов, до хаты. Накормим вас гитлеровскими гостинцами.
– Какими? – Платон и не тронулся с места.
Январское солнце пригревало бревна выступавшего над входом наката, блестело в хрупких льдинках подтаявшего сугробчика, наметенного наверху. Небо было синее-синее. Застывший плес реки за освобожденной от врага заводской территорией ослепительно белел, покрытый снегом, а лес в Заволжье вроде уже побурел. Все звало к жизни. Логунов думал в эту минуту о Варе. Не пишет ничего. Только ответила на письмо о смерти Дениса Антоновича и снова молчит. Получил Логунов на днях ответ и от Елены Денисовны…
«Дорогой Платон Артемович! – писала вдова. – Нет у меня таких слов, чтобы выразить свою печаль. Одно скажу: кончилась теперь моя жизнь. Знаю – надо детей растить, знаю – работать надо. Все умом понимаю, а на сердце черным-черно. И печаль эту никаким уговором не снимешь. Чем больше думаешь, тем больше травишь себя. Может, и стерпится со временем, да ведь со временем и смерть придет. Прикинешь этак, и еще тошнее становится…»
«Да, плохое это утешение!» – подумал Платон.
– Что за гостинцы? – переспросил он Коробова.
– Сегодня ночью упала к нам на блиндаж бомба. Ждем – взрыва нет. Оказывается, немецкий транспортный самолет сбросил кассету с начинкой. Как стукнулась – раскрылась, и все вывалилось: шоколад, галеты, консервы…
Гулко разорвался неподалеку снаряд, раскидав мерзлую землю, второй, третий…
– Можно и такой гостинец получить, – хмуро пошутил Нечаев. Яркий день в предвесеннем блеске солнца вызывал в нем печаль, и, как он ни противился ей, она все росла, все жгла его сердце. – Айда вниз, я расскажу, как дрались мои дружки на речке Червленой под хутором Цыбенко. Вчера в штабе двоих оттуда встретил… А транспортных самолетов к окруженным фашисты шлют без конца. Летят и летят, а наши их сбивают да сбивают. Уже несколько сот сбили между Доном и Волгой.
– Так что там, под Цыбенко, было? – напомнил в блиндаже заинтересованный Логунов. – Это ведь на юго-западе?
– Точно… А было то, что фашисты намертво закрепились там на крутом берегу, на вырытом нами же внешнем обводе, уперлись – не пошатнуть. Когда они отклонили ультиматум, дали нашим задачу – взять Цыбенко. Десятого января провели артподготовку. Вся степь ходуном ходила. Вы думаете, они после того сдались? Черта с два! Организовали группы офицеров-смертников, раненых поднимали и заставляли участвовать в бою. Но наши бойцы подналегли и прорвали-таки оборону. Прорвали и ударили на Ракотино, Карповку и Воропоново. В тылах за Цыбенко фашисты уже спать полегли. Врасплох их застали. Ребята рассказывали: выскакивали офицеры из блиндажей босиком, в пижамах, полосатые, как тигры. Некоторые мертвыми прикидывались. Попадали, а пар из ноздрей, как из самовара: мороз-то поджимает!
– До чего изнеженные! – с удивлением заметил Петя Растокин. – Окружили их, и жрать-то им уже нечего, а спать ложатся в пижамах, будто на курорте.
– Как же! Иначе нельзя: Европа! Они еще горшки ночные с собой возят! – посмеиваясь, говорили бойцы. – Он и в плен-то, гад этакий, норовит со всем награбленным барахлом попасть.
– Верно, товарищи! – сказал Логунов. – Культура у фашистов невысокая. Но имейте в виду, излишняя жестокость к ним приведет к тому, что они будут бояться плена.
– Они и так не очень-то сдаются, – ответил Нечаев. – На все подлости идут, надеясь избежать заслуженной кары.
– Правда! – перебил дружка Коробов. – Сегодня мы дорогой ценой взяли одну развалину… Только закрепились в ней, видим, рядом белый флаг выкинут… Значит, переговоры о сдаче. Так ведь? Отвлекли наше внимание, а половину своих солдат нам в тыл бросили. Внезапно ударили. Ладно, мы не растерялись. Как это называется, товарищ командир?
– Вот именно: как это называется? – подхватил Нечаев. – Выходит, и парламентерам верить нельзя! Бить их надо!
– Нет. Поднять руку на того, кто готов в плен сдаться, – значит усилить сопротивление.
45
– Лариса Петровна, дорогая! – Варвара схватила врача за руки, закружила и неожиданно поцеловала в губы, в щеку и опять в губы. – Как замечательно!
– Что, Варенька? – Фирсова даже растерялась. Эти девчата всегда так: щебечут, улыбаются, целуются, плачут, а ничего не поймешь!
– Улыбнитесь вы хоть чуточку! Ленинград взяли! – выпалила девушка.
– Как взяли? Кто взял?
– Ой, что я говорю! Не взяли, а блокаду прорвали. Наши восемнадцатого января прорвали блокаду Ленинграда. Я уже по привычке: «взяли».
Только что было сообщение «В последний час». Успешное наступление наших войск в районе южнее Ладожского озера, – громко говорила сияющая, запыхавшаяся Варвара. – После семи дней боев войска Ленинградского и Волховского фронтов соединились.
Взволнованная Лариса подхватила на руки подбежавшего сынишку, высоко подняла его:
– Ура! Мы еще раз победили, Алеша! Наши храбрые солдаты прорвали блокаду Ленинграда!
– Мама, а я тоже солдат?
– Ты сталинградец, Алеша. Это больше, чем солдат.
– А в Москве вступила в строй третья очередь метро, – сказал раненый на верхнем ярусе нар. – Удивительные дела!..
– Иван Иванович! С Ленинградом вас! – окликнула подходившего главного хирурга заплаканная Софья Вениаминовна.
Лариса чуть вздрогнула. Взглянув через плечо сынишки, она увидела Аржанова. Улыбка так и цвела на его лице. Как редко видела эту улыбку Лариса, но запомнила ее, кажется, навсегда.
– Да-да-да! – ликующе басил он. – Выстоял наш могучий красавец!
Говоря эти слова, Аржанов смотрел на Варвару: он улыбался ей…
Фирсова крепко прижала к груди сынишку, отвернулась и, точно убегая от чего-то страшного, поспешила с ним скрыться за перегородку.
– Ты рада, мама? – спрашивал он, обеими ладошками взяв ее за щеки и стараясь заглянуть ей в глаза.
– Очень рада.
– Зачем же ты голову вешаешь? Иван Иванович мне всегда говорит: «Не вешай голову, герой! Скоро на улицу пойдешь. С ребятишками играть будешь!» Он добрый, мама?
– Кто, сыночек?
– Доктор. Он добрый и сильный. Я его тоже полюбил.
Женщина растерянно, почти боязливо взглянула на сына. Кого же еще он имеет в виду?
– Леня его очень любит. Целый день только и говорит: Иван Иванович да Иван Иванович. Будто он может мертвого вылечить. Это правда, мама?
– Нет, Алеша, мертвые… никогда не оживают!
46
Фирсова открыла глаза, прислушалась. За тонкой перегородкой стонали и громко дышали раненые, а рядом сопел маленьким носиком Алеша. Когда отдых Ларисы совпадал с дежурством Мотина, она ночевала у сына.
«А я, мама, тоже солдат. Родной ты мой, как бы я хотела, чтобы тебе никогда не пришлось быть солдатом, чтобы на твою долю не досталось больше ни одной войны!»
Снова, как в первые дни знакомства, встает перед Ларисой образ Ивана Ивановича, желанного, душевно близкого. Да, она любила своего мужа. Очень любила, хотя иногда смотрела на него как на мальчика, он был только на два года старше ее. Ни одной ссоры не произошло между ними. Много забот было и трудностей: двое детей, учеба, работа, но все преодолевалось. Только когда задумывались о будущем, тревожила молодую женщину избранная мужем профессия – военный. Ведь в будущем не будет войн…
«Тогда я стану работать механиком, – серьезно говорил Алексей. – Не бойся, дорогая, мне и при коммунизме найдется дело».
Он отлично знал моторы, мог ездить и летать на чем угодно. Да, ему всегда нашлось бы дело.
Но вот не закончилась еще война, еще столько страшного впереди, а командира танковой бригады Алексея Фирсова уже нет на свете…
«И уже думает его жена о другом!» – мелькает у Ларисы горькая мысль.
«Да, думаю. Но разве я виновата в этом? Все зависящее от меня я сделала, чтобы не дать волю своему чувству, и помогла отойти Аржанову. Он не пошел бы к Варе, если бы я сама не оттолкнула его. И нельзя упрекнуть его за слишком скорое увлечение. Скорое ли? Если здесь каждый метр приравнивается к километру обычного фронта, то к чему же можно приравнять один день, проведенный в Сталинграде? Не стоят ли пять месяцев в этой обороне пяти лет мирного времени? Но почему на меня сваливается еще это несчастье? – вдруг бурно протестует душа Ларисы. – Казалось, уже убито, умерло все женское, кроме любви к сыну, а вот опять проснулось оно. Проснулось, когда уже поздно, когда ничего исправить нельзя…»
Алеша, повернув головенку, сонно вздохнул возле самого уха. С мучительной нежностью женщина вспомнила слова сына: «Я его тоже полюбил».
Да, только Аржанова и могла она полюбить после своего Алексея. Никто другой не смог бы завоевать ее привязанность. Хуже Фирсова она никогда не приняла бы, а лучше, наверно, невозможно. Только Ивану Ивановичу позволила бы она стать ее новым мужем и отцом для Алеши.
«Мы оба полюбили Аржанова». Она взяла теплую ручонку сына и тихонько поцеловала его крошечные пальчики.
На работу она вышла совсем измученная.
– Лариса, милочка! Мы наступаем, радоваться надо, а ты ходишь как неживая, – сказала ей Софья Шефер.
Не успев ответить, Лариса услышала шаги и голос Аржанова, невольно подтянулась:
– Устала, вот и настроение пониженное!
– Ой, не то! Мы все устали, а настроение – куда! У меня, по крайней мере, на двести пятьдесят процентов поднялось, а уж у Вареньки – прямо на тысячу.
Обе – и Софья и Лариса – разом оглянулись на Варвару, так и цветущую густо-розовым румянцем. Варвара держала в руках белый колпачок и собиралась надеть его на черноволосую голову.
– Почему она надевает докторскую шапочку? – вполголоса, но так, чтобы услышала Варвара, сказала Фирсова. В ее нервно напряженном голосе прозвучала неприязнь.
– Зачем ты? Что за предрассудки? – прошептала Софья укоризненно.
А Варя покраснела так, что и лоб, и остренький подбородок, и хорошенький ее носик сравнялись по цвету со щеками. Смущенно моргнув, она отложила в сторону колпак и, протянув узенькую руку, взяла марлевую косынку.
«Какая кошка проскочила между ними? – Софья проницательным взором окинула Ларису, уже готовую провалиться сквозь землю от стыда за свой некрасивый выпад. – Не Аржанов ли? – Вспомнился горячий август, госпиталь на подступах к Сталинграду, беленькая хатка в далеком степном дворике. Вечер наступал. На дорожке двора стояла полуодетая Лариса, а рядом с нею Аржанов, высокий, сильный, но робкий, как влюбленный школьник. – Неужели они поменялись ролями? Да, кажется, так оно и есть!»
Софья Шефер засучила рукава, подтягивая пояс халата, искоса взглянула на главного хирурга. Он тоже услышал слова Ларисы и, по-видимому, понял, в чем дело… Сочувствие его оказалось на стороне Вари. Он подошел к ней, и Софья заметила, что лицо Ларисы стало белее ее халата…
– Ну, коллега, – громко, шутливо и ласково заговорил доктор, обращаясь к медицинской сестре, – согласны вы быть сегодня моим ассистентом?
Варя кивнула молча, лишь посмотрела на него, но что это был за взгляд! Даже у Софьи Шефер, бывшей целиком на стороне Ларисы, не хватило бы духу осудить девушку.
«В конце концов, Аржанов свободный человек, Варенька тоже, и напрасно Фирсова позволила себе такую бестактность. Все мы фронтовые медики, и совершенно безразлично, кто в какой шапочке работает».
47
В подвале было холодно, дым выедал глаза. Отодвинув с губ заиндевелый шарф, сделанный из половины женского пухового платка, Курт Хассе направился в дальний угол, где виднелся огонек… Свет карманного фонаря падает на лицо безумного. В куче соломы – дети. Да полно, дети ли? Как же тогда выглядят старики?! Курт вспомнил прехорошеньких русских и украинских девочек, до которых был такой охотник доктор Клюге и его отец – генерал Хассе, называвший их дарами войны. А здесь они ужасны. Уже застывший мертвец лежит поперек кровати. Видно, собирался встать, но не хватило сил… Теперь ему не о чем больше хлопотать.
– Мирное население! – вскричал Курт Хассе. – Такое мирное население хуже чумы – сплошная зараза! Пару гранат на всех…
– Пойдемте отсюда, – сказал Макс Дрексель. – Они сами погибают с голоду.
– Они переживут нас! – изрек Курт. – И у них есть жратва.
С этими словами он предстал перед крохотным костерчиком, разложенным на полу, в нише под сводами подвала. Женщина с ребенком лет пяти на руках сидела у огня, помешивала ложкой в банке, где что-то варилось. Это была та красавица степнячка, к которой заходили летом Иван Иванович и Хижняк после переправы через Дон.
При виде фашиста прозрачное, страдальчески нахмуренное лицо малыша сморщилось, послышался хриплый больной плач. Ударом ноги Курт опрокинул банку, посветил на зашипевшие головни: кусок чисто выскобленной шкуры не то бычьей, не то конской, две картофелины да с горстку зерен пшеницы… Курт наклонился, подобрал горячие полусырые картофелины.
– У них есть зерно! – обратился он к солдатам. – Искать!
Повторять приказание не потребовалось. Свет ручных фонариков зашарил по всем углам.
– У нас уже все забрали! Давно все забрали, – твердила женщина, которая только что сидела у огня. Она передала живой сверток в лоскутном одеяле двум девочкам не старше семи и восьми лет и теперь стояла, закрывая собою детишек.
Пуховый платок сбился с ее лаково-черных волос, стянутых на затылке в тугой узел. Она не поправляла его, может быть, боясь привлечь к нему внимание. Но зато ее черные глаза, огромные на исхудалом и все равно прекрасном лице, полные страха, мольбы, страдания, невольно привлекли внимание Курта.
– Какая красавица! – пробормотал он. – Но обстановка, прямо скажем, не располагающая!
Фашист оттолкнул женщину и начал сбрасывать малышей с тюфяка, на котором они сбились, как птенцы в гнезде.
– Ох, уж эти русские! Куда ни сунешься, везде полно детей… Так и есть! Килограмма два будет!
Он с торжеством схватил кулечек с зерном, который оказался под постелью. Возглас его слился с плачем ребятишек, и все было заглушено воплем женщины.
– Отдай! – закричала степнячка, вцепившись в кулек. – Отдай! У меня дети. Чем же я их кормить буду?!
И она вспомнила, как, застряв в Сталинграде, ходила со своей дочкой на элеватор и набрала там кулек зерна и как на обратном пути пристали к ним дети, потерявшие родителей: мальчик пяти лет и хорошенькая семилетняя девочка с тугими темно-русыми косичками, в богатом драповом пальтеце. Сидели все четверо под развалинами, занятыми врагом, – била советская артиллерия с левого берега, – и мучительно решала женщина нелегкий вопрос: взять, не взять? Свою дочку кормить нечем. Решила: не брать. Но когда поднялась крадучись и подтолкнула дочурку, забеспокоились, засобирались те двое и пошли следом – два беззащитных, напуганных маленьких человечка. Одни, а кругом рыщут, как жадные волки, беспощадные враги.
Не вытерпело сердце матери: приняла беспризорных малышей.
И вот теперь скалится в лицо голодная смерть.
– Отдай!
– Убью! – сказал Курт по-русски и пнул женщину в живот большим фетровым ботом, напяленным на сапог.
Но степнячка поднялась, подошла к фашисту вплотную. Глаза ее гневно сверкнули перед ним, и вдруг усмешка появилась в них – злая, торжествующая.
– Что, сукины дети, видно, плохо вас кормит Гитлер! У голодных детишек изо рта кусок вырываете! Ребенок болеет, а он суп пролил!.. Легкое дело: пришел да пнул. А я жизнью своей сколько раз рисковала! – Голос женщины окреп, звонкостью резал уши. Глядя на нее, заливались плачем дети, тянули ее назад за платье, за руки, но она все наступала на фашиста, охваченная яростью. – Не солдаты вы, а дерьмо! Хуже дерьма! Вот придут наши советские бойцы… Они вам…
Степнячка не договорила: жестокие пальцы Курта схватили ее за горло. Одной рукой он цепко держал кулек с зерном, другой стиснул тоненькую шею женщины, потом с силой швырнул степнячку в сторону. Падая, она ударилась затылком о разломанный ящик…
Солдаты что-то тащили, рассовывали отобранное по карманам, только Макс Дрексель стоял неподвижно. Плач осиротевших детей пронзил его сердце. Он сразу вспомнил свою семью. Что будет с детьми? Что будет с его дорогой Эльфридой, если русские разобьют всю армию Гитлера, как они разбили войска Манштейна на подступах к Сталинграду? Ультиматум отклонен, а надежды на спасение нет.
Русские в своих листовках обещают немецким солдатам сохранение жизни в плену. Питание. Возвращение на родину после войны. Их самолеты по целым дням медленно кружатся в вышине и ливень листовок – красных, зеленых, голубых, желтых и белых – обрушивается на землю, вызывая среди фашистов острое смятение и споры.
Во всех приказах и листовках гитлеровского командования говорится: «Держитесь! Фюрер выручит вас! То, что мы отсюда не уйдем, должно стать фанатическим принципом. Милости от русских не ждите. Пощады вам не будет!»
Да, какой милости можно ожидать, если судьба приведет столкнуться с мужем женщины, которую только что убил в подвале Курт Хассе? Значит, возмездие будет справедливое, но чем ближе оно надвигалось, тем казалось ужаснее, и все силы Макса, душевные и физические, ополчились против него. Но кольцо смыкалось теснее и теснее.
Советские танки со всех сторон сдавливали гитлеровские войска, которые стекались теперь из голодной, холодной, вьюжной степи в разрушенный ими город. А с берега Волги армия Чуйкова наносила им встречный удар…
Когда Макс Дрексель думал об этом, ему хотелось упасть на землю и закричать во все горло: «Ничего не хочу! Ничего мне тут не надо, только отпустите домой, к жене, к детям!»
Дрексель резко повернулся и первым вышел из подвала.
48
– Русские намерены рассечь нашу группировку в городе, – сказал Курт Хассе, доставая пилочку и рассматривая при свете коптилки отполированные до блеска ногти.
Он очень гордился формой своих ногтей, и у него, как у многих немецких офицеров, была привычка каждую свободную минуту заниматься маникюром. Голодные, грязные, обовшивевшие, с подтянутыми щеками, в помятых мундирах, сидели они кружком в полутемном блиндаже и машинально орудовали – кто пилочкой, кто щеточкой или кусочком замши.
– Слышите, как советская артиллерия бьет по центру? – продолжал Курт Хассе, склонив к плечу голову и издали рассеянно глядя на свою руку. – Командир полка сказал: нам туда незачем лезть.
Будем держаться по-прежнему в заводском районе: мы его все-таки изучили. До последнего патрона – таков приказ фюрера. Жаль, что мы не успели получить зимнее обмундирование, которое осталось на армейских тыловых базах за пределами этого проклятого сталинградского котла. Каждый день мороз до тридцати градусов.
Офицеры вяло переговаривались, прислушиваясь не к словам Курта, а к тому, как булькала в котелке «организованная» им каша из пшеничного зерна. Еще недавно русские девчонки на офицерской кухне по целым дням вертели мясорубки… Повара варили суп-пюре из конины, заправленной картофелем. Но теперь вертеть нечего: солдаты растащили все лошадиные трупы. Солдат тоже надо чем-то кормить. Иначе кто же будет сражаться? До рождества они получали по сто граммов хлеба в день на человека. После рождества паек этот сократили до пятидесяти граммов.
Сняв с печки готовую кашу, Курт достал ложку и сказал насторожившимся офицерам:
– Сегодня у меня день рождения. Дома я, конечно, пригласил бы вас всех к столу, но сейчас, вы сами понимаете… Мне придется отметить свой праздник одному. – И он стал есть кашу.
Офицеры смотрели на него и угрюмо молчали. Что же, каждый из них поступил бы так же. Только Макс Дрексель, гревшийся у порога, смотрел на «именинника» с ненавистью. Интересно, какой предлог Курт Хассе сочинит завтра?
«Он может и мою жену убить за килограмм зерна», – думал Дрексель, и ему хотелось подойти к нарам, на которых расположился Хассе, и хорошим пинком выбить из его рук котелок с кашей, и даже хотелось надавать пинков самому «имениннику».
Едва Курт успел управиться с кашей, как его вызвали в штаб полка, вручили запечатанный конверт и послали в поселок Орловку, расположенный северо-западнее Тракторного завода.
– Неармейский офицер связи! – съязвил он по собственному адресу, выходя с провожатым-автоматчиком в метельную ночь.
Желтая луна просвечивала в небе сквозь снег. Он сыпался так, словно кто-то тащил в вышине парусившие под ветром частые сети. Черные коробки домов, уцелевшие среди развалин, таращились пустыми проемами окон, в которые виднелось то белесоватое небо, исполосованное трассами светящихся пуль, то размытый диск луны, стремительно плывущий в кипящей подвижной мгле. Еще ни разу разрушенный город не производил на Курта такого жуткого впечатления. И повсюду виднелись окоченевшие трупы. Какой-то кошмарный склеп.
«Вот это наворочали! – подумал Курт. – А сколько крыс! Так и шмыгают под ногами. Нет, нам все-таки повезло. Просто чудо, что не возникла чума. Ее только и недоставало для полноты ощущений! А ведь дошли уже до Волги, уже чувствовали себя победителями! И вдруг окружение… Что же произошло? Прошлогодний успех русских под Москвой был объяснен в Германии как следствие жестокой русской зимы… Но здесь еще не было холодно, как началось это неожиданное наступление. Мы даже не успели выдать войскам теплую одежду! Откуда русские взяли столько техники? Со всех сторон наступают. Они рвутся мстить. И выход у нас один – драться. Фюрер нас не оставит в беде. Блокада, конечно, будет прорвана».
49
Отдыхая в старой, добротно сделанной траншее, Курт Хассе достал карточку, полученную от невесты, зажег спичку, – коробок захватил в том подвале, где задушил женщину.
Эльза сидела на шоферском сиденье, распахнув дверцу кабины, свесив на асфальт длинные ноги в белых туфлях и темных чулках, – она сама водила машину. Автомобиль стоял у калитки в парк. Наверно, был солнечный день: светлые пятна лежали на асфальте, выделяя тени деревьев, нависавших над чугунной решеткой. Хочешь – войди в парк, в прекрасный удобный дом, хочешь – садись в машину, кати на пляж, в горный ресторан, на стадион. Куда душе угодно. Об Эльзе думалось холодно. Она никогда не волновала Курта: вопрос был решен заранее. Но теперь так далеко уплыло все: женитьба, поместье, автомобиль, военная карьера.
«Да, неважно мы с вами сыграли, дорогой фюрер!»
Сознание безнадежности все более охватывало Курта. Находиться наедине с собственными мыслями было страшно. Он встал, вылез следом за автоматчиком из траншеи.
– Двигаем дальше!
Наконец-то добрались до Орловки. Сожженная деревенька. Над буграми блиндажей та же метель. Подступы к Орловке со всех сторон забиты военной техникой: танки, пушки, невероятное количество машин. Но топлива для них нет, и все стоит на приколе. Даже за дровами в город съездить не на чем. В щелях-землянках, блиндажах немецкие и румынские солдаты. В укрытиях холодина, голодно. С помощью патрульных Курт нашел штаб. Настроение у штабных тоже подавленное. Внешний облик плачевный: ничего похожего на блестящих офицеров армии фюрера – никакого внимания к мундиру. И тоже нечего жрать… Кажется, довоевались!
На обратном пути Курт Хассе и сопровождавший его автоматчик попали на заминированное поле. Раньше Курт двигался впереди, а автоматчик, как тень, следовал сзади. Теперь, наоборот, автоматчик, сгорбясь и вглядываясь в указки саперов, шагал первым. Ветер повалил колышки, повернул на иных стрелки.
«Мины! Мины!» – резало в глаза. Каждый шаг грозил смертью, но взрыв все-таки произошел внезапно. Курт Хассе упал и сразу ощутил: жив и, кажется, цел. Автоматчика разорвало на части.
Курт посмотрел на останки погибшего. От них шел пар. Лежать дольше на морозе – верная гибель. Фашист встал и побрел, одинокий, как волк, взяв левее. Мины? Не все ли равно, от чего подыхать?!
И вдруг впереди зачернели под снегом какие-то постройки. Курт Хассе остановился, вгляделся. Танки! Беспорядочное нагромождение мертвых танков. Он подошел ближе. Знакомые черные кресты смотрели на него со всех сторон. Вот она, могучая техника, краса и гордость гитлеровской армии! Можно ли было сомневаться в победе, когда она двигалась, изрыгая огонь, сотрясая воздух и землю? Что же тут произошло? Огромное кладбище стальных гигантов, раскинувшееся на необозримом просторе… Снег шуршит по задымленной броне, ветер свистит в зияющих пробоинах. Вон танкист, не успевший выползти из люка: обгорелый труп его застыл, как прогнувшийся мостик. Где рука торчит из наметенного сугроба, где нога… И в мглисто-желтом небе движется луна, освещая сквозь метельную сумятицу картину невиданного разгрома.
Невозможно было остановить лавину немецких танков. Но остановили! И кто же? Те русские, которых Курт Хассе считал дикарями!.. Как это понимать?! Просто с ума сойдешь!
Фашист снова осмотрелся: не столкнуться бы с советскими солдатами. Проверил, на месте ли пакет штаба, и, согнувшись под порывами леденящего ветра, побрел к развалинам города.
50
Наташа работала теперь на Мамаевом кургане вместе с Вовкой Паручиным. Они сразу поладили, потому что оба умели ценить храбрость, ловкость и верность слову.
Если этот мальчишка сказал «сделаю», то расшибется в лепешку, но обещание выполнит. Отчего же он задержался сейчас? Значит, случилось что-то серьезное. В ожидании своего посыльного Наташа не сидела сложа руки: она вывозила раненых с поля боя на салазках в укрытия, накладывала им жгуты и повязки, а санитары тащили их по ходам сообщения вниз, к берегу.
Выбравшись в очередной поиск, Наташа вдруг увидела на склоне кургана Вовку. Он пристроил себе на спину котомку – мешок с перевязочными материалами и медикаментами, и быстро полз среди обломков железа. Вот он исчез – пробирается по ходу сообщения, вот снова выставилась его круглая ноша. Поблизости разорвался снаряд миномета. Он, конечно, бьет не по Вовке. Смешно было бы обстреливать из миномета одиннадцатилетнего мальчишку, хотя груз он тащит такой, что под стать и взрослому. Что это? Неужели ранен? Наташа, лежа на снегу, сдвигает на затылок каску, щурится от солнца, потом делает рывок, собираясь ползти к Вовке. Но в этот момент он тоже шевельнулся и исчез, словно провалился под землю.
«Куда же он скрылся? Наверное, прыгнул в окоп…»
Наташа взглянула на город. Отсюда он представлялся сплошным пепелищем, перерезанным оврагами, идущими к Волге. В центре, где когда-то жила Наташа, коробки разрушенных домов стояли чаще и гуще клубился дым. Там тоже шли жестокие бои.
«Скоро капут фашистам, – сказал вчера Наташе Ваня Коробов. – Прогоним их с Мамаева кургана, добьем в центре и в районе заводов, и можно будет отдохнуть немножко».
Теперь девушке все нравилось в Коробове, даже его полушубок, который из белого в первый же день превратился в грязно-серый, но придавал лейтенанту очень бравый вид. Наташе приятно было сидеть рядом с Ваней в минуту затишья в блиндаже КП, и она неожиданно подумала: «Похоже, я люблю его. Может быть, мы поженимся, когда кончится война?!»
Трудно было вообразить, как он стал бы ее мужем. Тогда она, конечно, обнимала бы и целовала его. Наташа внимательно посмотрела на губы и шею Коробова, но тотчас застыдилась своих мыслей. И когда он попробовал подсесть поближе, да еще тронул легонько руку девушки, она осадила его таким нелицемерно строгим взглядом, что молодой командир сразу занял подобающую дистанцию.
– Эх, Наташа! – сказал он, не сумев скрыть огорчения. – Помнишь, как ты уходила с Линой в разведку к вокзалу? Мы встретились в доме у мельницы, который обороняла группа сержанта Павлова. Ты сердито разговаривала тогда со мной, а у меня все пело в душе. Разве мог я ожидать, что увижу тебя? Но как увидел – сразу понял: ждал этой встречи, верил в нее. Если бы не верил, не ждал, то и не дожил бы до того часа. Вот и сейчас, сколько ни хмурься, а я надеюсь по-прежнему: все равно мы будем вместе!