Текст книги "Собрание сочинений. Том 3. Дружба"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
Варя сняла санитарную сумку, шинель, пилотку и, расстегнув воротник гимнастерки, присела на низенькие земляные нары. На улице стоял прохладный октябрьский день, а в блиндаже было душно; пахло сырым деревом, землей и горьковатым дымком: по ночам протапливали печурку, трубу которой накрывали каской, чтобы не летели искры, и оттого добрая доля дыма попадала в жилье.
– Подсаживайся к нам, Варя! – пригласила Лариса.
– Я по пути возле кухни пообедала, – угрюмо ответила девушка, глядя на четко обрисованный в свете коптилки профиль молодой женщины: ясная линия лба, легкий изгиб щеки под крылышком ресниц, над тонкой шеей тяжелый узел волос.
«И какая красивая!» – произнес в душе Варвары беспощадный голос, продолжив уже сделанное заключение.
– Ой! – горько и громко вздохнула она вслух и повалилась на свое место на нарах.
25
– Что с тобой? – обеспокоенно спросила Лариса и, доедая оставшийся кусок хлеба, присела возле девушки. – Ты нездорова?
Варвара не ответила – решила прикинуться спящей. Наташа уже спала рядом с нею, овевая ее чистым и сильным дыханием, – заснула, едва прикоснулась головой к постели. Варя тоже громко задышала, но чуткие пальцы врача, взявшие ее руку, уловили необычайное биение пульса.
– Варенька! Почему ты не хочешь говорить со мной?
Варвара порывисто села, гневно посмотрела Ларисе прямо в глаза:
– Вам хочется еще и поиздеваться надо мной?
Фирсова отшатнулась, пораженная.
– В чем дело?
– Вы не знаете? Неужели вы забыли своего мужа?! Ведь у вас есть семья! Зачем же вам еще Иван Иванович?
– Варя! Варя! Как ты можешь? Как тебе не стыдно?
Искреннее негодование, прозвеневшее в голосе Ларисы, обезоружило девушку, сломив ее гнев. Она закрыла лицо ладонями. В самом деле, по какому праву упрекала она эту женщину?!
– Варюшенька, родная! – Лариса вдруг поняла всю глубину ее страдания. – Не сердись на меня. Я стараюсь подальше держаться от любых ухаживаний… И от Ивана Ивановича тоже. – Тут голос ее стал глуше, но она договорила с той же искренностью: – Я никогда не забываю о муже. Я его ни на кого не променяю. Если случится с ним беда, просто не знаю, что со мной будет.
Она крепко обняла Варвару и сказала задумчиво:
– Ты знаешь, я тоже ревновала Алешу. Глупо, смешно это получалось, даже плакала, когда взбредет, бывало, такое…
Варвара, жалко, недоверчиво усмехаясь, высвободилась из-под руки Ларисы.
– Вы на меня не сердитесь?
– Нет.
Варя вздохнула без облегчения:
– Ну вот и хорошо!
– Вы поссорились! – Наташа, оказывается, проснулась и все слышала.
– Да так… пустяки! – ответила Фирсова.
– Знаю я ваши пустяки! – Наташа села, потянулась сладко, по-ребячески, позевывая, и сказала: – Как я хочу в ба-аню-ю! То хоть в Волге иногда купались, а сейчас холодно… – Она распустила русые волосы и стала расчесывать, прислушиваясь к их шелковистому треску. – Вымыла голову, а причесаться не удалось, так и заплела наспех. Давайте острижемся. Я уже измучилась с косами: вечно грязные. Такая пылища кругом, и все ползаем, ползаем. Тут каждый вечер надо мыться, а в санпропускнике только что белье сменишь. Ах, как я хочу в баню!
– Я сегодня тоже думала об этом. До чего хорошо по-настоящему вымыться! Много горячей воды, спокойно, чисто… – Варя вскочила, взяла свою санитарную сумку и вынула оттуда картонную коробочку. – Пиретрум! Средство от всякой гадости. Можно на шинель посыпать, на голову… Раствором этого порошка смачивают белье…
– Отлично! Шинель я уже наперчила этим зельем, а волосы все равно остригу – надоели! – сказала Наташа решительно и, не откладывая дела, подсела с ножницами к Фирсовой.
– Товарищ хирург, пожалуйста!
Лариса вздохнула, но упрашивать себя не заставила.
– Покороче! Покороче! – требовала Наташа, на глазах подруг превращаясь в хорошенького мальчика. – Легко-то как! – Она встряхнула русым чубчиком, в самом деле радуясь, надела пилотку, посмотрела на себя в зеркало. – Прелесть, до чего хорошо!
– Остригите и меня, – сказала Варвара, соблазняясь примером.
– Стригите, Лариса Петровна, – скомандовала Наташа, заметив колебание хирурга.
Холодные ножницы щекотно прикоснулись к шее, хрустнуло возле уха, и прядь густых волос тяжело свалилась в руки девушки. Варвара погладила ее и разостлала на коленях.
– Сиди смирно, – приказала Лариса, с сожалением поглядывая, как отпадали роскошные, черные до синевы волосы Вари. – Вы знаете, девчата, я сейчас подумала, что нам еще долго-долго придется воевать.
Она посмотрела на странно легкую теперь головку Варвары, на маленькие ее уши, открытые короткой стрижкой, и стала вынимать шпильки из своей прически.
– Омолодите и меня…
– Вот так да! – изумленно вскричала вбежавшая Лина. – Весь блиндаж волосами завалили. Прямо как на покосе, хоть граблями греби! – Она, дурачась, подцепила обеими руками мягкий ворох черных, темно-русых и светлых, Наташиных, волос. – Надо хоть подушки набить, что ли?
Веселость Лины была несколько неестественной, глаза подозрительно блестели.
– Выпила, что ли? – сурово поинтересовалась Наташа.
– Чуть-чуть. Очень уж просили ребята. Ушли они. И Сеня… Целая морская бригада в район заводов… Трудно там. Очень! – Лицо Лины сразу стало серьезным, углы пухлого рта опустились, и слезы покатились по щекам. Она отерла их ладонью и сказала горячей скороговоркой: – Бьют наших в заводских районах. И на Мамаевом кургане тоже бьют. Ночью там моряки танковую атаку отражали… Побросали бушлаты и в одних форменках гранатами отбивались.
– Отбили?
– Конечно.
– А говоришь, наших бьют!
– Так ведь сколько полегло!
– Не зря же. Нечего с ума сходить! Чтобы я не видела тебя больше такую! – сердито крикнула Наташа.
– Ох, изверг ты мой! – улыбаясь сквозь слезы, сказала Лина. – Посмотрите вы на нее! То хоть на девушку походила, а теперь больше четырнадцати и не дашь. Отправит тебя за Волгу Решетов. Как увидит, так и отправит! И я за тебя не заступлюсь, если ты меня притеснять будешь.
26
Три высоких, сильных человека стояли у карты страны, как братья возле любимой больной матери; глубокую тревогу выражали их лица.
– Да, да, да, большой кусок захватили.
Иван Иванович положил ладонь на карту и, точно ожегся, отдернул руку: проведенная темным карандашом траурно чернела полоса отторжения через всю страну. Кольцо блокады душило Ленинград, оттуда черная полоса тянулась к Москве, огибая ее с запада, разрезала Воронеж, подходила вплотную к Волге в Сталинграде, отсекала Донбасс, Кубань, вклинивалась глубоко в горы Кавказа…
– Страшно становится… – тихо сказал Злобин. – Вон какую петлю накинули на Ленинград! Не устоим, пошатнемся мы здесь – подастся линия фронта за Волгу, – и захлестнет эта петля ленинградцев. А они там держат фронт. На двух узлах висит сейчас тяжесть обороны. «Чем крепче стоит Ленинград на Неве, тем тверже защита Сталинграда на Волге», – очень верно сказано! – повторил он фразу из письма.
Глаза Решетова совсем ввалились, клочковатые брови нависли над переносьем. Как и все защитники города, он не знал отдыха, а теперь просто не щадил себя, ободренный известием, что младший сын его не погиб во время бомбежки Сталинграда, а ушел в армию добровольцем…
– Воронеж имеет большое значение, – напомнил он. – Там тоже идут бои, отвлекающие силы врага…
Иван Иванович вспомнил одну из довоенных поездок в Ленинград. Прелесть мягкого, светлого северного лета. Гиганты заводы, вздымавшие по окраинам свои трубы… Влажное дыхание Балтики, шум порта, незатухавшие зори над вольным разливом Невы, когда рыбаки целыми ночами колдовали над серым гранитом набережной. Вспомнил он дворцы и площади – чудо человеческого творения, и темные купы роскошных парков на бледной голубизне ночного беззвездного неба, и черные узоры чугунных оград, и тихие прямые каналы. Город декабристов, овеянный поэзией великого Пушкина, город революции, город рабочей и матросской славы – мог ли он сломиться перед врагом и сложить оружие в час грозной опасности для всей страны?!
Люди погибают от бомб и снарядов, семьями вымирают от голодного истощения, цинга одолевает, а солдаты и ополченцы воюют, рабочие до упаду стоят у станков, готовя оружие своим защитникам. Сколько жертв! Вот только что сюда, к столу, подходила Софья Шефер. Она хотела, как ленинградка, сказать речь – и не смогла. Слезы потекли по ее лицу, она прикрылась ладонью, подписала письмо к землякам и ушла, так и не вымолвив ни слова.
– Немцы уже подобрались к цехам нашего «Красного Октября», – сказал Решетов. – До последней возможности работал на оборону Тракторный… Теперь рабочие смазывают станки и топят их под берегом. Достанем ли их оттуда?!
– Да что вы опустили крылышки? Зачем же мы сейчас на митинге обратились к ленинградцам? – неожиданно напустился на него Злобин. – Ведь сегодня сотни… тысячи людей кровью распишутся под этим письмом!..
Иван Иванович смотрел с удивлением: вспылил Леонид Алексеевич! Но Злобин уже успокоился, сказал ласково, даже виновато, вспомнив горе коллеги.
– Эх вы, а еще звание заслуженного хирурга получили!..
Решетов, правда, только что получил это звание за работу в сталинградских госпиталях Наркомздрава, переданных теперь Наркомату обороны.
«Как же я не поздравил Григория Герасимовича!» – подумал Иван Иванович, засмотревшись на Злобина.
Злобин был красив, но таким крупным, сильным и мужественным казался, что прежде всего это и бросалось в глаза. Затем внимание привлекалось выражением спокойной и умной доброты, и только потом – откровение: а ведь хорош, удивительно хорош собой!
В постоянно напряженной, беспокойной обстановке некогда было приглядываться друг к другу, и последнее открытие Иван Иванович сделал только сейчас.
– Красивый вы, Леонид Алексеевич!
Злобин осекся на полуслове, глянул из-под светлых бровей черными глазами, будто из глубины откуда-то.
– Спасибо! Но не зря говорят: не родись красив, а родись счастлив.
– Разве вы не были счастливы?
– Трудно судить, потому что сейчас все минувшие неприятности кажутся такими пустяками. А в свое время они мешали жить.
27
– Однако же, Григорий Герасимович, с вас причитается… хотя бы по стакану чая, – заявил Злобин, распахивая шинель и по-домашнему присаживаясь к столу.
Решетов свернул и убрал карту, достал из угла литровый термос, две алюминиевые кружки и вязку жестких, как кость, баранок.
– Наверное, еще довоенные! – пошутил он, открывая жестянку с сахаром, поставил все на стол, посмотрел, усмехнулся. – Поглядела бы моя женушка! Любила она справлять разные торжества. Только свои дни рождения после сорока лет отменила. И то! Что за радость, когда начинаешь набирать пятый десяток.
Иван Иванович с острой нежностью представил прекрасное, еще нетронутое годами лицо Ларисы, молодые ее руки и серые глаза. Двадцать восемь лет – расцвет сил и чувств, но все задавлено войной. Доктор тоже подсел к столу, взял нагретую чаем кружку.
– Заслуженному хирургу – ура! – Положил кусок сахара в чай, помешал вместо ложки обломком баранки. – Товарищ пишет из Уфы о работе нейрохирургического госпиталя… Собственно, это даже не госпиталь, а эвакуированный московский институт… До шестисот коек. Созданы все условия для лечения ранений черепа и периферической нервной системы…
– Вот где поработать-то, а! – поддразнил Злобин.
– Чуйков нам верно сказал: санитарное обслуживание фронта поставлено блестяще, хотя напряжение в стране огромное, – продолжал Иван Иванович, словно не заметив поддразнивания. – Если бы Пирогов – создатель военно-полевой хирургии – мог увидеть, как мы осуществили его идею этапного лечения! Ведь в то время раненые, скученные возле линии фронта, гибли не столько от ран, сколько от дизентерии и тифа. И лечить было нечем, и питания не хватало. В войну четырнадцатого года так же было. Да еще газовая гангрена свирепствовала…
– А как тот лейтенант, которому вы закатили сразу пять доз противогангренозной сыворотки? – поинтересовался Решетов.
– Поправляется.
– И все-таки надо бы вам пойти к нейрохирургам в спецгоспиталь, – снова взялся за свое Злобин. – Или в группу ОРМУ [1]1
ОРМУ – особая рота медицинского усиления (здесь и далее примечания автора).
[Закрыть]. Большую роль играет в этой войне нейрохирургия! Недаром главным хирургом Красной Армии назначен Николай Нилович Бурденко. Право же, не место вам здесь!
– Нет, я чувствую себя на месте.
– В самом деле! – вдруг весь как-то взъерошился Решетов. – Даже наши женщины не жалуются и не оглядываются на тот берег. Хотя невесело становится, когда рядом с блиндажом плещет Волга, а наверху, над обрывом, наседают немцы. – Решетов достал папиросу, почиркал пальцем о колесико зажигалки, потом заговорил спокойнее, но с грустью: – Раньше Волга текла в низовьях гораздо правее, потом произошел сдвиг, и остались там, в Сарпинских степях, лиманы, богатые травами, и цепь озер. На озерах камыши, в камышах волки да лисы, а кругом никогда не паханные земли – зимние пастбища южного овцеводства. Сизые и рыжие поля полынка, богатейший житняк, седина ковылей. Ветер да облака. Одинокий журавель колодца на дне сухой балочки. Полупустыня. А увидишь эти степи, вдохнешь запах полыни – защемит сердце, не забудешь. После осенних дождей там все зеленеет заново. Тогда начинается великое движение отар из Ставрополья, даже с Кавказа… Всем раздолье! Стрепеты ходят стаями, как куры, дрофы пасутся, разгуливают… А сайгаки! Ведь они, эти степные козы, бродят круглый год по нашим Сарпинским и Черным землям многотысячными стадами.
– Теперь? – спросил Иван Иванович, так просветлев, точно его вывели из душной землянки на неоглядные просторы.
– Теперь. Бродили… Их нигде в мире уже не осталось, кроме здешних мест да Южного Казахстана. Поэтому они под охраной закона… находились, – опять оговорился Решетов.
– Немцы их постреляют с самолетов, – сказал Злобин. – Мы берегли, охраняли, а они набросятся. Подумать только: миллионы гектаров пастбищных земель вольно лежали, а сейчас сидим на пятачках в двести – триста метров шириной!
28
Лина сдала раненых, привезенных ею в госпиталь в Ахтубинской пойме, вышла во двор, где ее ожидал такой же автобус, в каком ездила летом Варя Громова. Сбежав с крыльца большой крестьянской избы, девушка остановилась, пораженная тишиной в лесном поселке. Бегают ребятишки; свободно, не прячась, проходят взрослые; выздоравливающие раненые сидят на грудах бревен, греясь на проглянувшем из туч октябрьском, еще ласковом солнце. А воздух-то какой после прошедших дождей! И травами пахнет, и мокрой землей, и вянущими листьями. За серым стареньким плетешком бредут по улице, сдержанно гогоча, сытые гуси, помахивают на ходу крыльями, – искупались в протоке, что блестит за деревьями.
«Как тут спокойно, даже странно!»
Но издалека наплывало глухое гудение – отзвук сталинградских боев, и Лина сразу потянулась туда, к Семену, к своим бойцам, к Наташе. Задание выполнено, и надо как можно скорее возвращаться обратно.
Желтый лист слетел с еще зеленого тутового дерева, покружился в воздухе и послушно улегся в подставленную ладонь девушки. Широкий лист, он закрыл мозоль на подушечке большого пальца, набитую постоянным ползанием по земле, закрыл почерневшие черточки – все эти линии жизни, счастья, любви, о которых толковала однажды Лине цыганка.
Жизнь началась неизвестно где. По старому понятию, Лина явилась на свет незаконнорожденной. Мало того, ее еще подбросили к чужому порогу. Но все сложилось так, что никогда не чувствовала она себя подкидышем.
В детском доме были и такие, как она, и дети-сироты, помнившие родителей. Разница между ними заключалась лишь в воспоминаниях о прошлом. Жили хорошо. Играли. Работали в своем саду. Учились. Это был большой, теплый, действительно детский дом с массой цветов, вышивок, игрушек и настольных игр, стоявший на зеленой улице солнечной Одессы.
Теперь пришла любовь, и девушке, не знавшей родителей, с особенной силой захотелось иметь семью. Как бы она любила своих детей, воспитывала, ласкала, шлепала за шалости, пела бы им песни! Пусть бы росли, шалили, шумели, помогали ей по хозяйству: ведь она должна еще и работать.
Работать… Лина не зря говорила девчатам, что будет писательницей. В школе она удивляла учителей своими сочинениями. Очень коротенькие, со смешинкой, с красочной искоркой, они сначала возмущали преподавательницу литературы вольностью изложения, а потом она стала читать их классу. Все смеялись, а Лина краснела до слез, пока ей не сказали, что это талант, «который не надо зарывать в землю». Так родилась у девочки мечта сделаться писательницей. Она писала бы рассказики для детей – маленькие, для самых маленьких. В ладонь. Вот с этот лист. Кончится война, и она поступит в литературный институт. Семен тоже будет учиться.
Только прогнать бы немцев с родного берега. И будет тогда исполнение всех желаний. Глупая цыганка – легко она говорила о счастье, как будто все должно осуществиться само собой. Нет, счастье так не приходит. Его завоевать надо.
– Поехали! – Лина садится в кабинку, дает гудок – сигнал водителю, успевшему завести у колодца знакомство с молоденькой санитаркой.
Машина идет по расхлябанной после недавних дождей проселочной дороге. Кругом лес: лохматые в осенней пестряди тополя, со стволами, обросшими какой-то черной бахромой, раздерганные ветром плакучие ивы, могучие дубы… Лина возвращается в Сталинград не той дорогой, по которой ехала летом Варя Громова, и она не отмалчивается, когда водитель начинает разговаривать с нею. Интересный народ шоферы. Возят и возят, все видят, и рассказов у них – короба.
Девушка расспрашивает: как идут дела в Красноармейске, нижнем по течению Волги, районе Сталинграда, куда фашисты до сих пор не смогли пробиться? Правда или нет, что оборону там держат моряки? Верно ли, что бронекатера Волжской флотилии успевают штурмовать фашистов повсюду? Кто на Волге главный командир? В каком он чине? И еще, вспыхнув лихорадочным румянцем волнения, спрашивает девушка, не случалось ли шоферу видеть, как ходит в бой морская пехота?
Юный, но бывалый водитель, не без хитрецы поглядывая на Лину, заявляет:
– Да! Морская пехота самый неотразимый род войск!..
Шофер рассказывает, девушка с жадностью слушает, по-детски блестя ясными глазами. Оба в военной форме, обоим вместе не наберется и сорока лет.
Автобус идет, пыхтя, по вязкой грязи, раскачивается на ухабах, разбрызгивая черную жижу, так и норовит сунуться тупым носом в любую придорожную яму, промытую вешними водами. Местами дорога подправлена ветками, хворостом и бревнышками – то вмятыми, то торчащими из глубоких колей, – видно, не одна машина тут буксовала!
Вдруг с жестким шорохом пролетел снаряд и разорвался неподалеку.
– С Дар-горы бьют, – определил шофер, для чего-то прикрывая стекло кабины. – Смотри ты, все подступы к переправам обстреливают из дальнобойных. А я думал, здесь спокойнее проедем.
Рвануло близко, за деревьями. Машина закачалась, задергалась и замерла на месте.
– Ах, лопнуть бы твоим глазам! – выругался шофер, выключил мотор и в крайней досаде выскочил прямо в грязь, черпнув ее голенищем широкого сапога.
Осколок снаряда пробил капот и повредил мотор.
«Застряли! Вот некстати!» – с беспокойством подумала Лина, глядя на хмуро-озабоченное лицо водителя.
Сзади начали напирать другие машины, и сразу шумно и оживленно стало на лесной дороге. Потом из лесу появились солдаты, такие бравые парни, и, не дав девушке выпрыгнуть из кабины – «Раз, два – взяли!» – вытолкнули самодельный автобус на заросшую травой площадку под высокими осокорями.
Поток по дороге двинулся своим чередом, а пока подоспевший слесарь, тоже в шинели, взялся помогать шоферу, бойцы пригласили Лину выпить у них чашку чая. Бойкая девушка охотно приняла их приглашение – не успев пообедать в заволжском госпитале, не отказалась бы и от миски щей или каши.
29
Лагерь воинской части раскинут под сенью мощных дубов. Повсюду щели-укрытия, хитро замаскированная самоходная техника. На полянах возле стогов сена, на берегах ерика, светлевшего неподалеку в тростниковых зарослях, возле палаток и под деревьями – везде солдаты. Все были чем-нибудь заняты: чистили оружие, писали письма, занимались починкой, постирушками, перетряхивали содержимое вещевых мешков.
Земля здесь была плотная, утрамбованная тысячами ног, опаленная кострами; между землянками протоптаны широкие дорожки; выступающие бревна накатов и остовы палаток посерели, почернели, как бы засалились от времени. Чувствуется крепко обжитое место, и, видно, немало бойцов прошло через это временное пристанище.
Лина сразу заметила новенькое обмундирование и свежие лица бойцов и командиров, а на ней шинель грязная, вся в пятнах, помятая, заштопанная. Руки?.. Лина смутилась и спрятала их в карманы. А сапоги?.. Их-то не спрячешь! Она вспомнила, как обрадовалась, получив эти грубые сапоги вместо своих изношенных ботинок, и осмотрелась почти вызывающе. Но встретила такие доброжелательные, ласковые взгляды.
– Садитесь, сестрица!
– Как там дела в городе?
– Говорят, вы уже под самым обрывом стоите?
Должно быть, водитель успел сообщить им, что она из Сталинграда, или бойцы определили это по ее шинели. По латкам видно – не просто порвана. Девушка ободрилась и уже с чувством некоторого превосходства сказала:
– Что же вы тут отсиживаетесь? Вы думаете, легко нам стоять под обрывом?
– Мы так не думаем, сестренка! – ответил боец Василий Востриков.
Он стоял перед ней – точно с плаката соскочил со своей бравой выправкой и открытым широким лицом, на котором резко выделялись сросшиеся над переносьем густые брови. Умное выражение голубых глаз и добрая усмешка оживляли это хорошее молодое лицо, а чуть пониже правой скулы виднелся на нем полукруглый шрам.
«Осколком, наверно, а ничего, не портит его такой рубец», – подумала Лина.
– Не на фронте! – Востриков, поймав взгляд девушки, дотронулся пальцами до щеки. – Жеребенок ударил… копытом. – Солдат опять усмехнулся славной, чуть смущенной улыбкой, блеснув белым глянцем зубов. – Когда еще в ФЗУ я учился. Шли с ребятами по заводу. Ну, и стояла у цеха подвода… А возле матки жеребенок, большой уже… Мне, конечно, потребовалось пошлепать его. Он и стукнул в ответ. Спасибо, не по зубам!
– Да, жалко было бы! А теперь вот сидите тут!
– Мы сами не дождемся, чтобы поскорей попасть в Сталинград. Ожидаем приказа с часу на час.
– А какая дивизия? – спросила Лина, присаживаясь на бревно возле потухшего костра и с благодарностью принимая миску щей и ломоть хлеба.
– Комсомольская, – помедлив, сказал Востриков, расположенный и молодостью военной сестры, и всем боевым ее видом.
Солдаты дивизии были уже не раз обстрелянными людьми и знали, как говорится, почем фунт лиха.
– Девушка из Сталинграда! – быстро разнеслось по лагерю.
Один за другим подходили бойцы, смотрели на гостью, любовались тем, как она ела, передавали ей то жестяную тарелку с горячей кашей, то такую большую кружку с чаем, что самим смешно показалось, когда девушка взяла ее обветренными ручонками, загрубевшими от нелегкого труда. Чай она пила не торопясь, вся разрумянившись, спокойно предоставив ребятам рассматривать себя, успевала отвечать на вопросы и сама расспрашивала. Свой народ – такие же, как она, комсомольцы.
– Будем вас ждать! – сказала Лина с дружеской улыбкой, уже собираясь уходить.
– Скоро явимся! – ответил за всех Василий Востриков.
– Ну-ка посторонитесь! – крикнул молоденький старшина, подошедший с гармонью в руках. – Надо повеселить сталинградку. Выходи, в ком душа пылает, пятки жжет!
Лукаво посмеиваясь, он развел мехи, пустив такие трели-переливы, что даже Лине захотелось плясать, хотя она никогда не рискнула бы выйти в круг в своих тяжелых, не по ноге, солдатских сапогах. А два бойца уже вышли, поправляя пилотки, слегка притопывая каблуками. Круг раздался пошире, появилась еще пара таких же молодых и удалых, подзуживая друг друга озорными взглядами, улыбками. Гармонь пела, звала, торопила к веселью, и, подчиняясь ей, бойцы начали плясать так, как могут плясать только юные, отменно здоровые русские люди.
Затаив дыхание, Лина смотрела на плясавших солдат. Какой размах, какое доброе веселье, удаль какая! И посвист, и присядка, и лихая чечетка, и такие коленца, что кажется – в самом деле пылает душа, жжет пятки, вот и летит плясун, вертясь колесом, успевая при этом пошлепывать ладонями и бедра свои, и землю.
«Не победят фашисты, пока есть у нас такие ребята-комсомольцы. Они и драться будут так же лихо, как пляшут».
– Здорово отхватили, а? – Востриков взглянул на Лину. – Что, не понравилось? – спросил он с явным огорчением, увидев ее серьезное лицо.
– Разве может не понравиться? Нет, очень хорошо! Спасибо.
30
Сталинградский Тракторный – детище первой пятилетки – был гордостью всей страны. В строительстве его большое участие приняла молодежь. Семь тысяч комсомольцев приехали в тридцатом году на дикие пустыри, расположенные над верхней излучиной сталинградского берега. В зной и в мороз, в песчаные бураны и на лютом северном степном ветру возводили они стены цехов; стеклили крыши, когда отказывались самые опытные строители, закладывали жилые дома и сажали сады. Эта комсомольская молодежь влилась потом в заводской коллектив.
Рабочие любили свой завод с его могучими корпусами, расположенными вдоль зеленых проспектов. Они гордились и молодым городом, тоже раскинувшимся на огромном пространстве улицами трех – и четырехэтажных домов, идущими, как лучи, от площади перед заводскими воротами. Завод был здесь средоточием всего.
Недаром первый удар фашисты нанесли по Тракторному!
Но вооруженные рабочие стали как передовой заслон перед танковым десантом врага. Потом началась осада, воинские части расположились в садах и домах поселка, а ополченцы смешались с солдатами. Те же, кто остался у станков, продолжали работу, не обращая внимания на бомбежки и артиллерийские обстрелы.
Но все сокрушительнее были бомбовые удары: попытка захватить завод с ходу не удалась, и фашисты начали разрушать его. Настал час, когда рабочим пришлось уйти. Пришла минута, когда пошатнулась оборона. Нужно было подкрепление, и Чуйков с нетерпением ждал прибытия гвардейской комсомольской дивизии.
Комдив, встреченный представителем штаба армии на подходе к переправам, поморщился, узнав о штурмовых группах. Он, прирожденный военный, был просто влюблен в свою образцовую дивизию. Нарушать ее стройный порядок показалось ему чуть ли не святотатством. Мастерски переправив ее в течение двух суток через опаснейший водный рубеж, каким стала Волга, он вышел на линию огня перед Тракторным. И так послушно, так четко развертывались, невзирая на обстрел врага, отдельные войсковые части, что комдив не смог преодолеть своего внутреннего сопротивления и не выполнил обещания, данного Чуйкову. Он докажет на деле, чего стоит его дивизия…
Это было в середине октября. В этот день фашисты двинули на штурм Мамаева кургана огромные силы. Удар наносили одновременно три дивизии: легкопехотная, моторизованная и танковая, создавая угрожающее положение для обороны. Штаб Чуйкова был занят тем, чтобы предотвратить прорыв, чтобы не дать врагу возможности овладеть высотой, с которой он мог разгромить все, что двигалось через Волгу. Жесточайшие бои не затихали. Гремело и перед Тракторным заводом.
Переброска морской бригады для поддержки действий комсомольской дивизии началась ночью.
Лес на острове посечен осколками. Страшно торчат во тьме на фоне багровых туч дыма, шевелящихся над берегом, разодранные рогульки, голые пни. Крепко бьют по этому острову!.. Иногда что-то круглое ощущается под подошвой, что-то податливо-мягкое – трупы, забросанные песком… Чернея бушлатами, моряки идут со своими чемоданчиками через изрубленный горячим железом лес, через песчаные косы острова; тихо, скрытно идут, хотя выданную перед переправой армейскую форму опять поменяли на свою, далеко приметную. Какой моряк без тельняшки, без бушлата? Приказ приказом, а форма формой. Не хотят моряки горбатиться под скаткой шинели и вещевого мешка.
Светится впереди огнями пожаров и взрывов, цветными дорожками трассирующих пуль и снарядов, вспышками ракет гигантская излучина берега. Но там, куда идут моряки, сравнительно тихо. И ракет меньше. Это облегчит переправу…
Темнеют на мели у песчаной косы лодки, понтоны, катера. Батальоны морской пехоты начинают посадку.
Осторожно всплескивая, бредут моряки по черной воде, оберегая оружие. Из рук в руки передают пулеметы, трубы и плиты минометов. Ловко и быстро размещаются сами – смелая, сильная, обстрелянная молодежь.
Хочется курить, но нельзя… Нетерпеливо всматриваются острые глаза в смутно выступающий обрыв берега. Тяжко комсомольской братве держать тут оборону. И руки невольно крепче сжимают автомат, сильнее бьется сердце: враг впереди… Слышно, шаркнули о берег первые лодки, впритирку к обгорелым причалам подходят катера. Темно и тихо. Слышно даже, как ругается капитан катера: некому принять чалку. Матросы сами, выскочив из лодок, подхватывают канаты. Подходят буксиры. Моряков ли учить тому, как вести себя на причале, – выгружаются мгновенно. Странно, что никто не встречает их на переправе, но направление известно, задача ясна. Батальоны еще на левом берегу разбились на штурмовые группы, и сейчас, словно ветром, снесло с судов людей и вооружение.
Но вдруг взлетели, зажглись над берегом чужие ракеты, сквозь плывущую дымку выделились береговые бугры, воронки, бревна развороченных блиндажей, разбросанные трупы, и не успели моряки перевести дыхание, сверху, с кручи, ударил огонь.
Было лишь одно мгновение растерянности…
– Занимать оборону! – раздалась команда, и морская пехота залегла.
Хорошо, что на берегу такой хаос: на ровном месте всех покосили бы пулеметные очереди. Лежа, огляделись моряки и стали расползаться, растекаться по черным углам и щелям. В воронку, в разбитый блиндаж, в траншеи соединительных ходов. Назад не обернулся никто, да и нечего там было делать: загорелись, пошли на дно, в щепы разлетались суда.
Что это? Предательство. Нет, здесь стояли сибирские части, здесь дралось рабочее ополчение, сюда пришла комсомольская дивизия. Измены быть не могло! Значит, прорыв, и победила хитрость хорошо осведомленного врага. Сигнализировали же! Просили подкрепления! Но враг рассчитывал на панику, на неразбериху, а тут оказалось иное.
Повсюду сверкает огонь, и летят комья земли. А моряки закрепляются, окапываются. Минута, другая, и начали работать их минометы, взметнулись сигналы:
– На Тракторном прорыв. Стоим на кромке берега. Бейте по бугру – там немцы.
31
– Что? Повторите! Не может быть!.. – Чуйков с силой сжал телефонную трубку. Только отлегло одно – отбиты все атаки на Мамаевом кургане, – и вдруг, словно обухом по голове: сдан Тракторный. Даже в ушах зашумело.