Текст книги "Собрание сочинений. Том 3. Дружба"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
Антонина Дмитриевна Коптяева
Дружба
Часть первая
1
– Скоро Дон, а там до Волги рукой подать. Вот куда мы откатились! – с горечью сказал фельдшер Хижняк.
Хирург Аржанов ничего не ответил, только сильнее нахмурил запыленные брови да сжал губы, пересохшие от жажды: в самом деле, откатились – дальше некуда!
Они стояли в кузове грузовика, битком набитого ранеными, врачами, сестрами, придерживались за верх кабины, щурясь от бьющего навстречу ветра.
Полевой госпиталь, в котором они работали, был разбит во время бомбежки. Остатки его оборудования, уцелевший медицинский персонал и раненые помещались теперь на грузовых машинах, двигавшихся в общем потоке.
– Последние километры едем по черноземам. – Хижняк поглядел назад, где в дымах пожарищ остались Ростовщина и зеленая Украина. – За Доном пески пойдут, рыжие глины да голые солончаки. Эх!.. – И фельдшер, махнув рукой, опять умолк.
Дорога пролегала через богатые донские степи. Кудрявилось в полях пышное просо. Рослые подсолнухи, опустившие головы, походили на солдат, устало идущих на юго-восток. Грустно шумела переспелым колосом пшеница, колеблясь белесо-желтыми волнами.
«Не успели убрать хлеба. Теперь все достанется огню», – думал Иван Иванович.
О том же размышлял Хижняк: не дала и здесь война собрать урожай. Видно, что начинал комбайн свою веселую работу, скосил край поля, накопнил солому и ушел неведомо куда. То и дело по сторонам дороги попадались бахчи, на которых среди вянущих листьев и перепутанных плетей лежали глыбы – тыквы, желтые неженки дыни, тугие арбузы. Тускло отсвечивали под навесами зелени тяжелые гроздья винограда. Хутора утопали в фруктовых садах; по ближним овражкам – дикие груши, унизанные зрелыми плодами, заросли терна в густой синеве ягод.
«Этакий благодатный край, и сады и поля как у нас на Кубани, но не сегодня-завтра нахлынут сюда фашисты. Все вытопчут, все сожгут!» – сокрушался Хижняк.
Сражения шли уже на подступах к Дону. Грохот орудий и рвущихся бомб далеко сотрясал придонские равнины, прорезанные балками, заросшими дубняком да кустами бересклета, покрасневшие листья которого словно кровью окропили степные овраги.
В хуторах сумятица: отходят войска, а с ними мирное население. Оставаться жутко, но каково уходить из обжитых родных куреней? Может, еще остановят наши проклятого германца? Однако облака пыли, поднятые тысячами ног и колес, надвигаются с запада – все темнее и выше, будто грозовые тучи. Лица отступающих мрачны. Разговоры отрывисты, негромки. Даже ребятишки присмирели: вон как гудит позади. У матерей слезы: все нажитое годами пришлось бросить. Многие остались в чем удалось выскочить из огня.
Вон стадо бродит возле дороги… Чье оно? Тяжело ступают недоеные коровы – разбухшее вымя мешает шагать. Животные смотрят на толпы пеших людей, на машины и нагруженные телеги, тревожно мычат.
У моста через глубокую балку движение совсем прекратилось, шоферы, солдаты и санитарки, позвякивая котелками, отстегивая на бегу фляжки, поспешили вниз, к родничку.
Выскочил из кузова и Хижняк с ведерком в руке, а за ним Иван Иванович, чтобы размять ноги, онемевшие от долгого неловкого стояния.
В эту минуту и выплыла над запыленным небосклоном шестерка сероватых «юнкерсов». Они шли стороной, но Иван Иванович уже знал эту их манеру высматривать то, что происходит под крылом самолета… Так и есть: шестерка мгновенно развернулась, сделала заход и пошла в пике… Раздался пронзительный свист бомб. Хирург вместе со всеми упал на вытоптанную траву у обочины. Инстинкт жизни прижимал его к земле, но страх за людей заставил поднять голову, и он, похолодев, увидел, как женщина в гимнастерке, тонко перепоясанная ремнем, спрыгнула с машины в самый куст взрыва… А самолеты, сделав новый заход, опять шли в пике: сверху вниз, и опять вверх, и кругом, смертной каруселью.
Они еще кружили в вышине, когда Иван Иванович вскочил и побежал к своим… Повсюду зияли большие воронки, затянутые сизым дымком, валялись расщепленные вдребезги машины, опрокинутые повозки, отброшенные с дороги взрывной волной за десятки метров. Где останки лошадей, где убитые люди – ничего не поймешь.
– Вот тебе и Красный Крест! – вскричал подбежавший Хижняк, чуть не выпустив из рук драгоценное ведро с водой. – Что же это такое?
Иван Иванович промолчал; восклицание Хижняка, вырвавшееся как крик душевной боли, не требовало ответа. Картина окончательного разгрома госпиталя одинаково потрясла подоспевших людей. Один из хирургов сидел у дороги, придерживая руками раненую голову. Женщина-врач торопливо доставала индивидуальный пакет.
– Я сам сделаю перевязку! – Иван Иванович мягким, но властным движением забрал бинт из ее дрожавших рук, и она заплакала навзрыд: среди погибших был ее муж, оба они попали на фронт прямо со студенческой скамьи. Доктор Аржанов видел искаженное горем лицо молодой вдовы, но рыданий не слышал, все еще оглушенный грохотом взрывов.
Светло и ярко, как солнце, упавшее в степь, пылал неподалеку лесок карагача, забитый легкими шарами прошлогодних степных катунов.
Накладывая повязку раненому, Иван Иванович взглянул на оранжевые языки огня и вспомнил безумную старуху, плясавшую на улице горевшего украинского села. Седые волосы ее были растрепаны, платок сбился на шею, а плясала она строго, старательно, будто работала, только порою выкрикивала: «Красиво? Красиво?..» Задохнувшись, останавливалась, словно остолбенев, а через минуту – снова в пляс. У всякого, кто видел ее пляску, становилось тяжко на душе, но народ смотрел молча, только проходившие красноармейцы сказали:
– Когда же мы дадим фашистам по зубам за все их красивые дела?!
«Когда же?!» – подумал Иван Иванович, опечаленный гибелью товарищей.
2
Ночью степь, накаленная за день солнцем, дышит теплом, низко блестят над нею звезды, отдавая нежной горечью полынка, шелестят спелые августовские травы. Лег бы и лежал хоть до утра, глядя в близкое небо, слушая легкую поступь полусонного ветра. Такой ночью только влюбленным бродить по степи!.. Но сейчас на западе беспрестанно колышутся сполохи взрывов. А вот почти рядом раскрылась огненная пасть, рявкнула грозно… Снова раскрылась с ревом, и пошло сверкать, сгущая красными вспышками обвалы темноты. В глубине неба зашарили лучи прожекторов, смахивая звезды, выискивая гудящие самолеты, а над горизонтом, словно для отвлечения, засветились то и дело взмывавшие из мрака белые вражеские ракеты.
Иван Иванович споткнулся, зацепив ногой за длинную плеть; зашуршали потревоженные большие листья.
– Растут твои трехпудовые тыквы, Денис Антонович! – с невеселой усмешкой в голосе напомнил он. – Растут себе и не знают, что пройдут по ним немецкие танки…
– Тыквы – и вдруг танки! Пройдут ведь! – Но почему хотелось фельдшеру Хижняку на Каменушке, в условиях приполярья, где и елки-то не растут, вырастить трехпудовую тыкву? Если бы арбуз… Вон их сколько раскатилось вокруг!
Среди ночи, когда Большой Воз коснулся дышлом горизонта на севере, Хижняк предложил устроить привал.
– Мы тоже сегодня не малый путь сделали, – сказал он, посмотрев на звездные шляхи.
Друзья пожевали хлеба и прилегли под стогом колючего степного сена. Хижняк как будто сразу задремал, а Иван Иванович, закинув за голову руки, все смотрел в успокоившееся небо, усыпанное крупными звездами, смотрел и думал о идущих боях, вслушиваясь в глухой гул, наплывавший с запада. На востоке слышалась пальба зениток, что-то взрывалось и там. Поток машин на шоссе шумел во тьме непрерывно, и люди, шедшие пешком, двигались прямо степью, тащили узлы, сонных ребятишек, вели своих буренок, гнали стада колхозного скота. То стоны слышались в ночи, то говор, то стук колес и бряцание оружия, и все это лилось, лилось на восток. Видно, большой затор образовался у переправ, если сейчас, когда враг уже подходит к Дону, полна степь народом!
«Ка-ак он нас опять погнал! – с тревогой, все время нывшей в груди, думал Иван Иванович. – Не можем мы остановить его, а ведь решается судьба страны, и нельзя допустить, чтобы фашисты прорвались к Сталинграду». Тут доктор вспомнил о своей бывшей жене. Перед самой войной ушла Ольга, и никто из родных не провожал хирурга на фронт. А сегодня уничтожены остатки его фронтовой семьи – большого, смелого, дружного коллектива, и печаль новой утраты легла на душу, уже ожесточенную зверствами врага. Погибли товарищи, с которыми пришлось пережить и преодолеть столько трудностей. Хирург на фронте тоже воюет, возвращая раненых в строй, мало того: чтобы не пропал тяжелый опыт войны, изучает его по горячим следам. Очень жаль, что вместе с имуществом госпиталя погибли материалы непосредственных наблюдений за острым периодом травмы черепа: заметки и выписки, сделанные в часы, положенные для отдыха.
Хижняк вдруг всхлипнул, оборвав мысли Аржанова.
– Что ты, Денис Антонович?
– А ничего! – сказал тот совсем не сонным, тихим голосом. – Лежу и размышляю… Неужели и тут их не остановим? Неужели вырвутся на Волгу? Ведь только Дон им форсировать, и опять равнина – как стол, гладкая. Я знаю… В восемнадцатом году добровольцем-фельдшером пришел сюда с кавалеристами из Ставрополя… Вместе с рабочим классом били в Царицыне морду белой сволочи, а теперь туда дорожку врагу протаптываем! Берут нас за горло… – Голос Хижняка оборвался, заглох. – Когда был я хлопчиком малым, украл кто-то у моего батьки фонарь, – заговорил фельдшер, чуть погодя. – Я не брал, не видел даже этого фонаря, а батя не поверил, отстегал меня вожжами… Ох, и плакал я в тот раз! Один только раз в жизни так плакал. Сейчас словно камень пудовый ношу на сердце. Ожесточился. Зажелезнел. Но вспомнил врачей и сестер наших – и вроде заплакал. А слез-то настоящих нет: пробилась такая слеза, аж глаза выедает, вот яд какой во мне накопился!
Хижняк сел, четко выделился на красном фоне занявшегося вдали пожара словно углем очерченный, характерный его профиль: вздернутый нос и загнутые большие ресницы. Люди на привалах не разжигали костров, даже курили с опаской, а война нагло раскидывала по степи свои огненные вехи.
Иван Иванович тоже привстал, начал собираться.
– Пошли дальше! Надо поскорее попасть в какой-нибудь госпиталь.
3
Опаленная зноем рыже-бурая пустыня. Колючки. Низенький сероватый полынок. Кое-где прозрачные кусточки кермека, покрытого лиловыми крапинками цветов. Ни родника, ни деревца, только мелкие балки бороздят, как морщины, сухое лицо земли. Солнце жжет беспощадно, и голубые миражи струятся в горячем воздухе: призрачные реки и озера возникают, дразня утомленных путников.
Глухая степь! Но тишины и здесь нет: то грозно ухающий, то слитный басовый гул ожесточенных боев на подступах к Дону все усиливается, хотя бело-синие береговые горы давно пропали из виду, и так же сколько глазом окинуть виднеются движущиеся на восток разрозненные группы людей.
– Куда мы идем, Денис Антонович? Что мы тут путаемся, как дезертиры?
– Скажете! Вон там дорога – с Калача на Сталинград. Скоро будет Кривая Музга – станция железнодорожная. Тут госпитали должны стоять обязательно. Видите, белеет? То башня водонапорная. Мы, бывало, здесь немало езживали, места знакомые.
– Еще бы! – Иван Иванович прибавил шагу. – Какие тут места! Недаром вы отсюда на Каменушку сбежали.
– Туда я с Кубани приехал. Здесь тоже был бы богатейший край. Земли-то! Веди борозду на десятки километров – нигде не зацепишь. И солнце жарит с апреля по самый ноябрь. Какие хочешь фрукты, и рис, и хлопок произрастать будут. Только воды не хватает!..
– Самого пустяка! – грустно пошутил Иван Иванович.
– Сейчас выясним обстановку, – пообещал Хижняк, минуя разрушенные саманные избы на краю поселка. – Будьте ласковы, гражданочка, скажите, есть тут у вас военные госпитали? – обратился он из-за камышового плетешка к смугло-загорелой миловидной женщине, вышедшей из летней кухоньки.
– Есть, пребольшие! – с ребяческой поспешностью отозвалась с порога тоненькая девочка, похожая на мать красивым личиком.
– Молчи-ка лучше! – оборвала женщина сердито, но с мягким украинским акцентом. – Может, они шпионы.
– Полегче, красавица! – обиженно сказал Хижняк. – Не видите разве – люди в военном…
– Приходят и в военном!
– Я сам хохол с Кубани, чего ты бдительность свою доказываешь? Медики мы: вот доктор, а я фельдшер, потому в госпиталь дорогу шукаем. Могли бы любого солдата на улице расспросить, но, признаться, обрадовались мирному населению. Может, вы нам крыночку молока продадите?
– Зачем же продавать? Раз свои, чего такими пустяками считаться! – Степнячка распахнула воротца, с интересом взглянула на доктора. – Бойцы жизнь отдают. Да и мы, мирные, по крайчику ходим: то и дело бомбит, проклятый! К Дону пробился!.. Подумать только! Вечор ухом к земле прислонилась – гудит, а сегодня и так доносит – бьют из орудиев. – Разговаривая, женщина проворно летала по крохотному дворику между пышными лилово-красными кустами, из которых на юге вяжут веники, и пожухлыми плетями мелких тыкв, несла к столу, вкопанному под навесом кухнешки, крынку молока, ржаной хлеб, соленые огурцы в миске. – Чем богаты, тем и рады. Ешьте на здоровье.
– А хозяин где у тебя? – спросил Хижняк, который принялся было за еду, но невольно засмотрелся на красавицу степнячку.
Тонкая в стане, как оса, с затянутыми в тугой узел лаково блестящими черными волосами, с такими ясными черными очами, точно горячий свет южного солнца лился из них, женщина вдруг поразила его смелым и детски жизнерадостным выражением лица. Она, наверно, и работала легко, быстро, словно играя, как говорила, как дышала, как ходила, чуть вкось ставя узкие ступни смуглых босых ног.
Иван Иванович тоже засмотрелся на нее, потом перевел взгляд на ребенка. Здесь, в скромной хате-мазанке, жило счастье.
Но лицо женщины сразу померкло, потух свет в глазах, и углы рта скорбно опустились.
– Муж-то?.. В прошлом году под Смоленском… Был он артиллеристом-зенитчиком… А госпиталь рядом, – сказала она после небольшого молчания. – Покушаете, девчонка проводит. Она у меня шустрая.
– Что же не эвакуируетесь? – с участием спросил Иван Иванович.
Степнячка задумалась.
– Мы ущелье отрыли, бегаем хорониться туда, когда бомбы кидает. У нас мало кто уехал: войска отходят, а вера в народе все живет: может, не пустят его через Дон, фашиста-то? Куда же дальше пятиться? Волга рядом! И казаки на Дону не стронулись, хотя они немца очень не уважают.
– А вы?
– И мы бы его рогачом по шее! Исстари по степи расселились, тут и держимся. Не допускали нас раньше донские казаки на свои береговые земли. Поневоле мы здесь осели, а потом обжились. Может, кому и не глянется, а нам мило…
– Вон там! – Девочка показала на невысокие бугры в стороне от побеленных саманных построек поселка. – Сверху не видно, а землянки большие-пребольшие. Доктора тоже все военные и в белых халатах. Раненых ужас сколько! Охаю-ут! Стону-ут! Один весь в кровище с носилок соскочить хотел. Кричит: «Вперед, вперед!»
Иван Иванович и Хижняк, слушая ребенка, молча шагали к госпиталю. Теперь они увидели, как от шоссе, где двигался в облаках пыли людской поток на Волгу, шли сюда легкораненые. Грузовые машины медсанбатов подходили по степи – проселками.
– Когда вы будете свободные, приходите к нам опять, мы вас каймаком угостим, – сказала девочка, подавая на прощание смуглую ручку.
– Что это за каймак? – спросил Хижняка Иван Иванович, провожая ласковым и задумчивым взглядом маленькую степнячку.
– Сливки, снятые с топленого молока.
4
Решетов, ведущий хирург полевого госпиталя, мыл руки в тазу и диктовал описание сделанной им операции. Хотя на сухощавом лице пожилого хирурга выражалось крайнее утомление, он выговаривал слова с особенной отчетливостью: история болезни должна точно отражать то, что происходило с больным на всех этапах лечения. Молодой красноармеец, примостясь на краю стола, так же старательно записывал, бережно придерживая листы бумаги забинтованной кистью.
Заметив вошедших, Решетов вскинул карие живые глаза на Ивана Ивановича.
– Что скажете, коллега?
– Хотим поработать у вас. Вот документы; вот разрешение начальника вашего госпиталя. – Иван Иванович кивнул на Хижняка: – Это мой ассистент.
– Отстали? – поинтересовался Решетов и, вытянув шею, прочитал бумажку, не прикасаясь к ней.
– В пути, на той стороне Дона, разбит госпиталь.
– Жмет вовсю. – Решетов вздохнул, снова острым взглядом окинул пришельцев. – У нас рук не хватает, а поток раненых все усиливается. Давайте становитесь в перевязочную.
– Хорошо, – согласился Иван Иванович, понимая, что ведущему хирургу нужно проверить их, прежде чем допустить к серьезной работе, но невольно задержался у открытой двери операционной.
– Осколочное ранение, – сказала своей ассистентке женщина-хирург, глядя на взятого ею на стол раненого с размозженной выше колена ногой, по которой текла кровь, не остановленная наложенным жгутом. Санитары сняли уже транспортные шины, сняли повязку, и нога, обутая в солдатский сапог, лежала, странно обособленная от раздетого тела.
– Он в состоянии шока. Зачем вы взяли его, Лариса Петровна?! – заметил вошедший Решетов.
– Ждать, когда он оправится от шока, невозможно. Я буду оперировать.
«Вот отчаянная женщина! – подумал Иван Иванович, одобрительно следя за ее действиями. – Тут я тоже стал бы оперировать немедля».
Лариса Петровна делала ампутацию, вся сосредоточенная на своем деле. Ее быстрые и точные, но женственно мягкие движения особенно привлекли внимание Ивана Ивановича.
«Красиво работает, – отметил он. – И вообще красивая».
Правда, у Ларисы Петровны видна над белой маской лишь верхняя часть лица, но высокий лоб с туго сведенными бровями и опущенные ресницы действительно красивы. Глаз не видно: они устремлены в открытую рану. В гибких пальцах то огромный нож, то зажим, останавливающий кровотечение. Сестра-ассистент подает пилу… Неприятная, ненавистная хирургам операция, но Иван Иванович видел, что ампутация делается блестяще: культя должна получиться лучше некуда.
«Умница, Лариса Петровна! Вообще женщин-хирургов на фронте много, и работают они хорошо!»
Придя к этому выводу, Иван Иванович ощутил кипучее желание немедленно действовать. У столов тихие переговоры, позвякивают инструменты, и все вдруг заглушается протяжным охающим всхлипом: санитары подносят и разгружают очередные носилки…
– Пойдем в перевязочную, Денис Антонович!
5
Перевязочная, обтянутая белыми простынями, казалась тесной от врачей, полураздетых солдат, сестер и санитарок, сновавших с узлами операционного белья, с тазами, в которых выносили ватные тампоны, окровавленные марлевые салфетки и заскорузлые бинты. Сразу видно, что бои за Дон шли ожесточенные. Чем сильнее наступал враг, чем яростнее было сопротивление, тем больше поступало раненых. Через полчаса Хижняк уже освоился с новой обстановкой, и, когда послышался сигнал воздушной тревоги, а пол в землянке стал подрагивать, он даже не заметил этого.
Иван Иванович тоже забыл досаду на Решетова, который решил испытать его, несмотря на горячее время: работы оказалось много. Сюда посылали людей и с серьезными ранами, и как-то само собой получилось, что молодые врачи вскоре начали обращаться к вновь прибывшему хирургу за советами. Он помог остановить сильное кровотечение из раны мягких тканей черепа, показал, как сшить лучевой нерв на руке – что обычно не рекомендовалось во фронтовой обстановке, – проконсультировал удаление глазного яблока у раненого осколком пулеметчика Котенко, широкогрудого рослого парня.
– Це ж не Котенко, а настоящий Слоненко, – певуче сказал тоже подошедший Хижняк, и легкая улыбка промелькнула не только на губах хирургов, но и по землисто-серому лицу самого Котенко.
– Хорошо, что левый глаз: его при стрельбе все равно прижмуривать надо!
– Ах ты, Котенко-Слоненко! – Иван Иванович хотел погладить могучее под грубой рубашкой плечо солдата, но руки в резиновых перчатках были испачканы кровью – он держал их, отводя в сторону, когда заглядывал в лицо раненого и подсказывал хирургу, что делать, – поэтому, не дотронувшись и не показав душевного участия, доктор торопливо прошел к тазам для мытья.
Следующей операцией он так занялся, что не заметил, как вошедший в перевязочную Решетов остановился позади него и минут десять наблюдал за его работой – удалялся осколок из раны на шее.
– Отлично! – одобрил Решетов. – Как видите, и в перевязочной хватает дела. Не успеваем… Слушайте, коллега, что, если я пойду отдохну часика два-три, а вы поработаете за моим столом?
6
Но прежде чем отдохнуть, Решетов направился к распределительному посту, где военные фельдшеры, сбиваясь с ног, встречали поток раненых. Там скрипели колеса, шумели автомашины, в желто-серой пыли мелькали то бычьи рога, то высоко посаженные головы верблюдов. Рядом находились землянки сортировочной. Легкораненые шли оттуда в перевязочную, потом в ближние тыловые госпитали, остальных направляли в операционную.
Полевой госпиталь жил боевой жизнью, отражая все напряжение, которое испытывала армия на переднем крае обороны.
«Хирург Аржанов заслуживает внимания, – думал Решетов, широко шагая по всхолмленной земле, устланной коврами из колючек и рыжих бурьянов (работа саперов – садовников военного времени). Видно по всему, серьезный человек, техника у него замечательная, и слепо инструкции не держится».
А Иван Иванович вместе с Хижняком уже занял место в землянке операционной.
– Задето сердце! – сказала ему Лариса Петровна, осматривая раненого, которого санитары, минуя очередь, пронесли прямо к ее столу. – Давайте вместе делать эту операцию! Офицер связи, ранен при бомбежке всего полчаса назад.
Аржанов тоже осмотрел и ослушал раненого. Повреждение серьезное: чуть ниже левого соска рваная дырка, из которой при каждом вздохе, каждом движении выливалась кровь. Очень похоже – сердце.
Когда готовились к операции, Иван Иванович искоса взглянул на Ларису. Темные густые брови, крупный с горбинкой нос; из-под белой докторской шапочки выбилась на ухо прядь русых волос, серые глаза в тени черных ресниц прищурены не то сердито, не то устало. На щеке веселая ямочка, но улыбки и в помине нет. До улыбок ли женщине-хирургу, может быть, вторые сутки не отходящей от стола! Привычно трет и полощет руки в воде, а все выражение такое: вот-вот упадет и уснет.
Ларисе Фирсовой двадцать восемь лет. Она, как и Решетов, уроженка Сталинграда. Там и медицинский институт окончила, а работать пришлось в Москве, где муж ее учился в Военной академии. Сейчас не обычным путем возвращается она в родной город: шаг за шагом приближается к нему госпиталь, отступая в тылах армии. Не радует такое возвращение! В Сталинграде живут мать и двое детишек Ларисы. У младшего, пятилетнего Алеши, редкостные способности к музыке. Не в первый раз приходится бабушке пестовать внучат; она вынянчила их, когда Лариса училась в институте, не отказалась принять их и в дни войны, когда дочь, член партии, ушла на фронт. Как-то они сейчас? Смогли ли эвакуироваться за Волгу? Живы ли? Здоровы ли? Ведь город подвергается воздушным налетам.
Лишь изредка, при виде знакомых мест, Лариса вспоминала о себе в прошлом.
Отличница в школе и активная комсомолка, она любила повеселиться, но наружностью своей была с детства недовольна: «Нос семерым рос, а мне одной достался». Не нравились и ямки на щеках: «У людей щеки как щеки, а меня будто схватили за лицо двумя пальцами. Такие ямки только курносым идут. Вот еще косточки у шеи выдаются!..» «Глупая ты, Лариска! – со вздохом говорила мать, любуясь ярким румянцем дочери, тугими, тяжелыми ее косами. – Что брови, что глаза – вылитый отец». – «Потому тебе все и нравится», – говорила Лариса со смехом. Она тоже любила отца – доброго певуна-сталевара.
Потом вышла замуж, стала сама матерью, окончила институт, пополнела, похорошела, в глазах то ясное раздумье, то блеск такого искристого веселья, что только взглянет – обожжет человека.
Теперь обо всем вспоминалось с такой грустью, будто была эта мирная жизнь не год назад, а, по крайней мере, лет двадцать…
– Мне думается, здесь повреждено легкое, а не сердце, и нарастает кровоизлияние в плевру, – сказал вполголоса Иван Иванович, глядя на раненого, сделавшего судорожную попытку приподняться на столе. – Смотрите, какой он беспокойный. Одышка, лицо и губы синие. Безусловно, в шоке, но признаки шока типичны скорее для ранения легкого. Не кашляет? Кашель не всегда бывает. Вы не применяли при проникающих грудных ранениях новокаиновую блокаду нервов?
На лице Ларисы выразился интерес.
– Нет…
– Я применял. Занимался этим еще до финской кампании… Такая блокада, выключив болевые ощущения, сохраняет силы раненого до операции. Она предупреждает судорожный кашель и приступы удушья даже при открытом пневмотораксе. – Аржанов надел резиновые перчатки и пошел к столу, говоря на ходу: – Если ввести это на полковых медпунктах, раненые в грудь прибывали бы в медсанбаты в лучшем состоянии. Делается один укол на шее, и новокаин растекается на оба нерва: и симпатический и блуждающий. Мероприятие, доступное каждому врачу в любых условиях.
Иван Иванович протер спиртом шею раненого, приняв от сестры шприц, начал прощупывать сонную артерию.
– Вот она пульсирует под пальцем, – сказал он, зная, что хирург поймет его. – Я делаю укол, обходя ее иглой… – Доктор осторожно и точно вколол иглу, ввел новокаин. – Теперь боль выключена, можно с меньшим риском снимать повязку.
Длинный разрез ниже соска пальца на три растягивается крючками, затем рассекается ребро для «окна».
– Вот еще в чем особенность ранений грудной клетки – сама операция входит в комплекс противошоковых мероприятий… – продолжал Иван Иванович тоном, каким привык говорить с врачами, попавшими к нему с институтской скамьи. – Попытки вывести из шока до операции часто приводят только к тому, что она делается позднее, при худшем состоянии раненого.
Хирург умолк, поглощенный работой. Лариса, ловко выполняя обязанности ассистента, присматривалась к тому, как он действовал, стараясь запомнить его приемы. Ее удивило умение нового врача пользоваться левой рукой так же, как и правой. Это придавало его движениям быстроту, порой неуловимую для глаза, и особенную расторопность, так необходимую при сложных операциях. Экономия времени и сил раненого получалась большая.
«Мастер какой!» – с уважением отметила про себя Лариса.
– Тебе не больно, голубчик? Приподнять тебя немножко? Ты не бойся, мы тебе хорошо поможем. – Иван Иванович подозвал санитара, велел ему приподнять изголовье стола и снова обратился к Ларисе: – Раньше мы не делали переливания крови при ранениях грудной клетки – опасались перегрузки сердца, а опыт войны другое показывает: переливать надо, и в больших дозах. Иной раз только это и спасает.
Иван Иванович опять умолк: ему представилась операция, сделанная им женщине на далекой Каменушке… Как вдруг остановилось тогда сердце, а потом снова затрепетало на его ладони… Тихо-тихо стало кругом. Давно ли так было, а сейчас сотни тяжелораненых лежат возле операционной, и над ними гудят бомбовозы врага… Хирург делает разрез, от которого зависит жизнь человека, а пол под его ногами сотрясается от близких взрывов, и вся землянка дрожит, точно перепуганное животное.
Полость грудной клетки заполнена кровью, ее отчерпывают, процеживают сквозь марлю, в кружку со специальным раствором, и сразу налаживают переливание в вену раненого. Показалось пульсирующее сердце.
– Так и есть: сердце ни при чем, смотрите на легкое, Лариса Петровна! Скопление в плевральной полости и воздуха и крови. Вот в чем тут дело! Где же осколок? Есть ли время искать его?
Взгляд карих глаз хирурга становится напряженным, темные брови сдвигаются к переносью.
– Лучше бы просто зашить… – предлагает Лариса, глядя на рваную рану в спавшемся, точно увядшем, легком.
А Иван Иванович уже успел обнаружить источник кровотечения – разорвана ветка легочной артерии – и накладывает зажимы на концы сосудов.
– Рана близко у корня легкого, где проходят крупнейшие бронхи, вены и артерии. Тут каждая минута дорога, но попытаться надо. – Иван Иванович смотрит на кружку с кровью: идет или нет?
Лариса тоже взглядывает туда. Рядом с плечистым высоким Аржановым она кажется хрупкой.
– Чуть-чуть, но идет. Насколько возможно в таком состоянии.
Хирург вздохнул и начал осторожно прощупывать пальцем легкое.
– Открытых пневмотораксов в эту войну очень много. Особенно там, где снайперы специально охотятся. Бьют в третью пуговицу мундира, – говорил он негромко, отрывисто. – А для нас с вами эта третья пуговица – хлопотливое дело: бьют прямо в корень легкого… Осколок вот здесь. Сейчас я удалю размозженную ткань и, прежде чем зашивать рану, попробую вынуть его.
Хирург озабоченно наклонился к изголовью раненого. Тот лежал, полуоткрыв рот, мелко и часто дыша, как рыба, выброшенная из воды. На посиневшем лице выступил пот.
– Сейчас дополнительно обезболим корень легкого. Опрыскаем его новокаином, – обратился Иван Иванович к Хижняку, давая понять, что требуется, и тихо Ларисе. – Это уменьшит опасность вмешательства.
Сделав то, что нужно, он добавил:
– Проникать в легкое лучше тупым инструментом или пальцем, разрезы его опасны – можно повредить сосуды…
Лариса слушала и принимала из рук хирурга все, что было необходимо ему, и все то, что мешало в широко открытой ране, обложенной по краям полотенцами и марлевыми салфетками. Ей приходилось оперировать при открытом пневмотораксе, но еще ни разу она не удаляла пулю или осколок так близко к корню легкого. Слушая нового врача, имевшего большой опыт и не скупившегося на советы, она представила себя за такой операцией, молчаливую, сурово сосредоточенную, вспомнила своих молодых, зачастую неопытных помощников, и ей стало стыдно.
«Все устают, всем трудно, но и на войне надо делиться опытом. Да, именно на войне, как нигде, надо делиться опытом», – подумала Лариса с чувством благодарности к новому товарищу по работе.
Снова она взглянула на его руки. Большие, удивительно ловкие, мужские руки действовали на равных правах. Иногда были паузы, достаточные для того, чтобы перевести дыхание, но не из-за нерешительности или промедления по нерасторопности: за ними следовал ход, раскрывающий стратегическую мысль хирурга. Впервые Лариса оценила по-настоящему значение слов: операционное поле. Не просто блестящая техника знатока анатомии демонстрировалась на нем, а доброе, мыслящее начало боролось со злом, нанесенным человеку. В одну из этих пауз Лариса подняла глаза на самого хирурга. Сильная грудь под белым халатом, широкая даже тогда, когда плечи собраны и ссутулены согласно движению сближенных локтей, лицо, прикрытое снизу марлевой салфеткой… Удивительное лицо! Карие сосредоточенные глаза, темные брови с густыми вихорками у переносья – все выражение умной энергии. Вот он свел брови, и на большом лбу вдруг резко возникли характерные морщины.