![](/files/books/160/oblozhka-knigi-sobranie-sochineniy.-tom-6.-na-urale-reke-roman.-po-sledam-ermaka-ocherk-195931.jpg)
Текст книги "Собрание сочинений. Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
1
Караван-Сарай – гордость оренбуржцев – стал теперь центром заседательской суетни.
В большом зале, на втором этаже левого крыла, и в комнатах, расположенных вдоль коридора, проходящего через все здание, круглосуточно проводились заседания комитетов разных партий и Советов. На совместных собраниях нередко вспыхивали перебранки, а страсти с каждым днем разгорались сильнее.
– Горлом берут краснобаи! Скопом наваливаются, – сказал Александру Коростелеву Кичигин, наблюдая за тем, как, оживленно разговаривая, выходили заседавшие. Он, Коростелев и Мария Стрельникова стояли во дворе у распахнутых дверей, ждали запропастившегося в толчее Георгия.
– Просто в тупик становишься, когда слушаешь этих ораторов! Неужели они не сознают, что сами помогают врагам революции? – нервно потеребливая концы пояса, обвившего ее тонкий стан, говорила Мария Стрельникова.
– Отлично сознают, но продолжают носить маску друзей народа, – ответил Коростелев. – Барановский утверждает, что только эсеры могут повести рабочий класс к социализму… Но он размахивает красным флажком для виду. Заладил одно: «Солдаты – в окопы, рабочие – к станкам», будто не знает, что рабочим есть нечего! И меньшевики туда же.
Александр был удивительно спокоен на этот раз, несмотря на явное превосходство противников. Его воодушевляло то, что в ЦК партии, где он познакомился с Яковом Свердловым, ему посоветовали как можно скорее порвать с меньшевиками, еще усилив борьбу с ними в Советах.
Теперь число оренбургских большевиков увеличилось во много раз и значение их в политической жизни губернии очень возросло.
Десятого сентября они постановили ликвидировать объединенную организацию, войти в состав единой партии и считать своим руководящим органом ЦК РСДРП(б). Был создан городской комитет, председателем избрали Александра Коростелева.
– И все-таки Барановский и Семенов-Булкин не чувствуют себя побежденными, – напомнила Стрельникова, невольно раздражаясь от самодовольного, как ей казалось, спокойствия Александра.
Она сердилась на него, с трудом скрывая свои чувства. Если бы она совсем не нравилась ему, тогда другой вопрос. Но, как чуткая и страстная натура, Мария давно заметила, что он неравнодушен к ней. Об этом говорили при встречах вспыхивавший румянец на его щеках, ласковый блеск в глазах. Но, словно досадуя на себя, он сразу становился чопорно-холодным, что удивительно шло к его безукоризненно начищенному, наглаженному костюму и белоснежным рубашкам, но совершенно не вязалось с порывистой быстротой стройного, сильного, большого тела.
«Что ты за человек!» – мысленно корила его Мария, с невольной отрадой отмечая, что к другим девчатам, если они оказывали ему внимание, он относился с еще большей сдержанностью.
Поддетый ее колким, справедливым замечанием, Александр Коростелев угрюмо нахохлился, а она, почувствовав, как сильно задела его, вдруг развеселилась от мысли, что он целиком предан только делу партии и ничто другое не стоит между ними.
Выступление его было, как всегда, умно и логично, но ему не хватало той непринужденно-виртуозной красоты речи, которой в совершенстве владели противники большевиков, покорявшие краснобайством политически неразвитую и обывательски настроенную массу слушателей.
– Беда в том, что многие приходят сюда не от потребности разобраться в идейных течениях, а будто в театр, – сказал он с досадой.
– Кроме того, Барановский и Семенов-Булкин умеют льстить аудитории, а себя возвышают, напоминая о своих революционных заслугах, – добавил Кичигин.
– Без спекуляции они не могут? – Александр язвительно усмехнулся, нетерпеливым взглядом ища в людском потоке Георгия. – Игра на низменных чувствах, как и умение лавировать, у них на первом плане.
– Вот и я! – возвестил запыхавшийся Георгий, подойдя совсем с другой стороны. – Это телеграмма от Кобозева. Он сообщает, что в Оренбург приедет работать Самуил Цвиллинг. Договоренность уже есть. Он избран делегатом от Челябинской организации на нашу губернскую партийную конференцию, а потом останется у нас.
– Совсем? – спросила Мария, глядя на Александра, но он уткнулся в телеграфный бланк, а затем, подхватив под локоть Кичигина и даже не оглянувшись, что-то наговаривая товарищу, зашагал со двора.
Георгий тоже поспешил за ними, совсем забыв о ней, как будто она посторонний делу человек.
Ну и пусть. Сейчас не до тонкостей и личных переживаний! Гораздо важнее наладить издание новой большевистской газеты вместо «Зари», захваченной меньшевиками. Хорошо, что Самуил Цвиллинг, владеющий пером и даром оратора, тоже будет сотрудничать в ней. Название уже придумали: «Пролетарий». Редактором назначен Александр Коростелев.
Стрельникова знала, что рабочие сразу приступили к сбору денег для выпуска своей газеты, и видела, как довольны они были размежеванием с меньшевиками.
Задумавшись, она стояла посреди двора, возле мечети, похожая на красивую узбечку, только что сбросившую чадру, и самые противоречивые чувства одолевали ее.
«Ну что я гоняюсь за Коростелевым? Он даже не просто сухарь, а партийный буквоед, ничего не смыслящий ни в искусстве, ни в истории культуры! Неглубокий, скучный человек, отсюда и его отношение к женщине».
Вот прекрасное здание Караван-Сарая, вызывающее восхищение всех приезжих людей. Раньше оно было для него только скопищем чиновников в канцеляриях командующего башкирским войском и губернатора, а теперь место боев на идейном фронте, и все. Недавно, пройдя по комнатам, Александр сказал с изумлением:
– Одни чиновники – с кресел, а другие тут как тут, набилось – пушкой не прошибешь. Когда возьмем власть в свои руки, надо сократить эту бюрократию! Иначе она нас захлестнет.
«Ведь сам можешь превратиться в бюрократа!» – казнила его мысленно Мария.
Для нее Караван-Сарай прежде всего замечательный памятник архитектуры, заложенный еще при губернаторе Перовском, у которого гостил Пушкин во время работы над книгой о Пугачеве. И «Капитанскую дочку» Мария знает почти наизусть: ведь там описан ее родной край.
Странно и радостно думать ей, что великий поэт в те далекие времена приезжал сюда из сказочного Петербурга и, как она, ходил по этим улицам вместе с хозяином города и губернии Перовским, культурным светским человеком и жестоким, незадачливым генералом.
Перовский хотел показать, что русский император не намерен обращать магометан в христианство насильно, о чем трубили фанатики. Поэтому в прямоугольном дворе, образованном крыльями двухэтажного дома, что построен по типу азиатских караван-сараев, воздвигли большую мечеть с каменным минаретом, облицованным белыми изразцами. Равной ей нет в крае. Всем начальникам башкирских кантонов объявили, что в Караван-Сарае будут останавливаться башкиры, приезжавшие в город по своим делам. Польщенные начальники собрали среди верующих до тридцати тысяч рублей для отделки новой мечети, но в здании Караван-Сарая уселся губернатор.
Все это в прошлом.
«Очень хорошо, – подумала Мария, – что здесь не постоялый двор для торговцев, а здание, похожее на музей, украшающее центр города».
Она прошла по двору, вышла в городской сад, уже тронутый золотинкой осеннего увядания, будто проблески седины в зеленых кудрях деревьев. Солнце ярко светило, и в воздухе плыли сверкающие нити паутины бабьего лета.
2
– Теперь я больше не сержусь на тебя, – надменно сказала Мария на другой день Александру Коростелеву. – Мне кажется, я все поняла.
Он ничуть не удивился неожиданному признанию.
– Я на тебя тоже не сержусь.
– Вот как! – Она сначала растерялась, потом резко встряхнула коротко остриженными волосами, капризно изогнутые темные брови сошлись почти вплотную: «Все иронизирует, сверхчеловек!»
– Ой, наконец-то я вас догнал! – Лешка Хлуденев забежал вперед, пятясь и заглядывая снизу в лицо Коростелева, выпалил: – Самуил Цвиллинг приехал! Меня из клуба послали за вами.
Александр просиял:
– Замечательно! Значит, в цирке Камухина мы выступим с новыми силами. Сегодня будет многолюдное собрание, солдаты придут…
Лешка, явно не желая омрачать настроения Коростелева, нерешительно перебил:
– Цвиллинг вроде… не совсем здоров. С дороги, может быть…
– Как нездоров? Что с ним?
– В больницу положили.
– То-варищ Хлуденев! Лешка! Чего же ты сразу-то не сказал?
А Мария, уже сочувственно глядя на Александра, думала: «Нет, я была не права! Хорошо, что он понял мое состояние и по-дружески отшутился. Он просто умеет владеть собой, поэтому и кажется иногда холодным, даже черствым. Вот сейчас все чувства написаны на лице. И правда, такое огорчение!»
Но Александр Коростелев спросил уже деловито:
– В какой больнице? – Марии кинул ласково, хотя и озабоченно: – Значит, до шести!
Коростелев и Лешка быстро шли по солнечной улице. Дыни всех сортов лежали возле лавок, желтея от зависти к успеху самодовольных арбузов, целые горы которых разбирались прохожими с ходу, несмотря на запреты и ограничения: власти боялись эпидемий – где-то в Средней Азии появились холера, тиф… Хорошо, что летний зной сменился ласковым теплом осени. Скоро вместо черных мух полетят белые, меньше грязи, меньше заразы. Проходили по улицам верблюды, раскачивая тяжелые вьюки, проплывали, заслоняя городской пейзаж, серо-зеленые возы душистого сена. Лошади, странно маленькие перед такой поклажей, вытягивались, напрягаясь на ухабах, но еще более странно выглядели рядом с сеном заложенные рысаками ошинованные коляски с разодетыми дамами и господами.
«Эти тоже нагрянут на собрание, как в театр», – думал Александр Коростелев, провожая неприязненным взглядом богатых, праздных людей.
Красавица Софья Кондрашова, что прокатила мимо в элегантном наряде, еще больше усилила его неприязнь.
«Чувствуют себя при этой „революционной“ власти как рыбы в воде… А Цвиллинг заболел, наверное, потому, что переутомился. Не бережет себя, да и здоровье у него некрепкое… Жаль. Здешние болтуны, конечно, репетируют сейчас перед зеркалами свои выступления».
Коростелев презрительно усмехнулся, зашагав еще быстрее. Занимала его мысли и невольно обиженная им Мария, ее неловкое признание. Ну как можно сейчас стремиться к личному счастью? Любовь, свадьба, дети… Лицо Коростелева приняло то самое выражение застенчивой нежности, о котором мечтала Мария Стрельникова. Улыбка вспыхнула в глазах и… погасла.
В редкие свободные минуты он заглядывал к детишкам Вирки Сивожелезовой, относил им пакетики с сахарином и хлеб, забывая тревоги-заботы, играл с маленьким Илюшей, а о Марии старался не думать.
– Что с Цвиллингом-то?
– Кичигин тоже в больницу побежал, – вместо ответа сообщил Лешка, очень гордившийся своими обязанностями связного.
Несколько минут Александр шагал молча, только морщился, предчувствуя торжество в стане врагов, которые, конечно, боялись приезда и выступлений Цвиллинга.
– А что слышно в Нахаловке о Фросе Наследовой?
– Были ребята в войсковом правлении, узнали, откуда казачий офицер Шеломинцев, потом ездили в Илецкую Защиту и на Илек, в станицу Изобильную, – тетка Евдокия настояла. Видели они Фросю: замужем теперь за Шеломинцевым. В церкви венчались. Только Митя в ихнем доме гостить не стал, тут же вернулся обратно, даже подарки для матери не взял. Теперь, говорит, наша Фрося офицерша, богачка. Костя Туранин с горя уехал в Тургай к Джангильдину. Хочет изучить киргизский язык, чтобы помогать киргизам бороться с местной буржуазией.
«И тут любовь! – почти с ожесточением подумал Коростелев, сам рекомендовавший Костю Джангильдину по просьбе Лизы. – Как будто нельзя подождать, пока не добьемся полной победы в революционной борьбе. Ну, чего ради сунулась Фрося в чужую среду? Не будет она счастливой, если у нее есть совесть».
Александр подумал о Семене Кичигине, который был избран вместо него председателем Совета: женат, любит семью, и это не мешает ему в работе. Или взять Петра Алексеевича Кобозева с его Алевтиной Ивановной и кучей малых детей…
«Но это семьи, уже давно сложившиеся, проверенные жизнью, так сказать, поставленные на рельсы… – В душе Коростелева снова зажглось упорное нежелание одобрить стремление людей брать от жизни все радости, ничего не откладывая на завтрашний день. – Вот Фрося Наследова не только с родными порвала, а из своей социальной среды ушла, не осознав, какую ошибку совершает. Неужели стерпит, если казаки ее братьев и отца с матерью порубят?»
«Мария-то к тебе тянется – не в чужую среду, – мелькнула коварная мыслишка. Но он отбросил ее: – Не любишь ты, вот и рассуждаешь, а попадет дивчина, которая заберет твое сердце…»
– Живы будем – посмотрим, – вслух сказал он, оборвал свои размышления, недовольный тем, что, будучи теперь руководителем городского комитета партии, так и не смог найти правильного решения по личным вопросам. – А ведь надобно найти, и чтобы было бесспорное.
При виде окутанной бинтами головы Цвиллинга, сиротливо белевшей на больничной подушке, Коростелев сразу остановился, пораженный его беспомощностью. Забавно, будто нарочно раскрашенные, пламенели красной бабочкой нос и щеки.
– Что это ты, Самуил?..
– Да вот, рожа привязалась, – сказал Цвиллинг с досадой и даже виноватостью, и в то же время смешливые искорки вспыхнули в его больших серых глазах, вызванные укоризной товарища и необходимостью оправдываться. – Напряженная борьба идет, выступать надо, а тут шею намазали ихтиоловой мазью, шлем из марли соорудили, еще метлу в руки – и на огород ворон пугать… Зло берет! Температура тридцать девять. Врачи приказали вылеживаться. И слово-то какое придумали – «вылеживаться»! Яблоко я антоновское, что ли?
– Опасная болезнь рожа?
– Черт ее знает! Как будто заразная.
– Если бы она досталась Барановскому или Семенову-Булкину, то революция не пострадала бы, – сказал Александр, подсаживаясь поближе.
– Все-таки вы не очень…
– Ничего, меня никакая лихоманка не берет.
– Я этим похвалиться не могу. А вы, кажется, в самом деле отменного здоровья.
– Не кажется, а точно: здоров. Раньше в кулачных боях заводилой был на своей улице, а теперь приходится драться с этими поганцами в словесных поединках.
– Что, мастера выступать? – Глаза Цвиллинга зажглись задором.
– У-у! Иногда заслушаешься: до чего же красно говорит человек! Если своего твердого убеждения нет, то и на поводу пойти не мудрено. Нам-то, конечно, вся суть ясна: улыбочки, подковырочки, зачастую будто шутейные, а за ними злоба кипит.
– Логика борьбы, – заметил Цвиллинг. – Есть такая русская поговорка: отступи от правды на пядень, а она от тебя – уже на сажень.
– Хоть и русский, а что такое пядень, не знаю.
– Четверть с кувырком… Пядь – вот… – Цвиллинг поднял тонкую руку, развел большой и указательный пальцы. – Четверть это, да? А пядень… – Он шагнул разок пальцами по одеялу и загнул еще два сустава. – Вот вам добавка – «с кувырком». Ровно пять вершков…
Александр рассмеялся, отмерил пядь и пядень на своей ноге, заложенной на ногу.
– Вершков двенадцать от бедра до колена будет? – не поворачивая головы, поинтересовался Цвиллинг.
– Да, пожалуй, побольше…
– Длинноногий!
3
Цирк Камухина сооружен по стандарту: снизу обшит досками, купол из листового железа. Сегодня не любители острых ощущений, не ценители сказочно яркого, веселого и смелого искусства артистов арены, а горожане-«политики» спешили заполнить ряды гигантского амфитеатра. Броское объявление у входа гласило: «Билеты по двадцать копеек, а солдаты бесплатно», и саженный плакат: «Сегодня митинг-лекция на тему „Социалистическая революция“». Буквами поменьше: «Война до победного конца или мир?»
Как тут пройдешь мимо? Произошла ведь она, революция-то! А какая она? Кто говорит – буржуазная. Кто просто называет Февральская или вот еще – социалистическая! Почему такое?
Стоит перед афишей, уйдя целиком в созерцание таинственного слова, ражий детина в суконной поддевке и смазных сапогах, за десять шагов разит от него густым запахом дегтя. Стоит он – думает.
Приказчик – сухопарый франт в фланелевом пиджаке при жилетке, в клетчатых брюках и лакированных штиблетах на жидких ногах – тоже остановился у афиши. Нафиксатуаренный зачес уложен волосок к волоску, нафабрены чернявые усишки. Он, конечно, не упустит возможности пополнить за двадцать копеек скудный запас своих мыслей, чтобы потом щеголять модными словечками, учуяв запах дегтя, брезгливо поморщился, покосившись на соседа, брякнул:
– В город ведь приехал, а воняешь, ровно квач из дегтярницы. Вся мушкара около тебя сдохнет!
Широкие плечи в поддевке угрожающе шевельнулись, и голос будто из бочки:
– И то: зудишь, как муха.
Солдаты, толпившиеся у входа, взорвались дружным хохотом, а сконфуженный франт, будто чертик, дернутый за ниточку, исчез в темной утробе широко распахнутых дверей.
Идет «чистая публика»… Дамы в шляпах, украшенных целыми клумбами цветов, в платьях, отделанных рюшами, кружевами, шелковой тесьмой, щебечут, легко опираясь на тросточки цветных зонтиков, крепко опираясь на локоть выхоленных, отлично одетых спутников. И те и другие с любопытством присматриваются к солдатне и к рабочим – всем этим вечно недовольным пекарям, кожевникам, орлесовцам, железнодорожникам. Спешит суетливая чиновная мелкота, вышагивают щеголеватые офицеры, бредут в одиночку помещики-степняки, этакие тяжеловесные собакевичи в пропыленных плащах, идут заезжие торговцы скотом и рыбой, озабоченно торопятся священники в будничном одеянии.
– Аудиторийка! – многозначительно заметил Георгий Коростелев, окидывая взглядом быстро заполнявшиеся ряды высокого амфитеатра. – Но рабочие и солдаты в большинстве. – Увидев Лизу в светлом ситцевом платье в группе так же скромно одетых девушек, он ласково улыбнулся ей.
Кичигин осматривался молча, только подтолкнул Александра Коростелева, когда мадам Семенова-Булкина важно заняла место в первом ряду, надменная, самоуверенная, убежденная в святой правоте партии меньшевиков и своего супруга. Сам Семенов-Булкин проследовал к столу президиума. Явился и Барановский, осклабясь, приветствовал публику изящным, усталым полупоклоном артиста, пресыщенного славой, овациями, цветами, помахал пальцами, прекращая плеск аплодисментов.
Александр Коростелев еще раз бегло читал конспект заготовленной речи и волновался, предвидя, что выступать перед этой пестрой аудиторией будет нелегко. Не мог он так вольно разглагольствовать, как его соперники, не умел лавировать в полемике – не удавалось ему напускать на себя сознание своего превосходства над толпой, которая, казалось, только и ждала, чтобы ею руководили, чтобы ее просвещали и даже распекали «друзья народа».
Петра Кобозева нет, и Цвиллинг занемог, а тут вопрос поставлен ребром: «Война до победного конца или мир?», и надо снова разъяснять массам, что такое социалистическая революция.
Семенов-Булкин уже завладел трибуной: Александр слушал и кипел негодованием: конечно, Февральская революция преподносилась как величайшее народное завоевание. Ну еще бы: в жизнь всего общества вошла святая свобода. Теперь каждый будет творцом нового порядка в процветающей России.
Семенов-Булкин говорил, то разводя руками, то поднимая их над головой и потрясая ладонями, припадал к трибуне грудью, широко и вольготно облокачивался, а слушатели внимали и таяли. Оказывается, никаких особых усилий от них и не требовалось: они всем своим поведением подготовили «социальные преобразования». «Чистая публика» в передних рядах бурно рукоплескала. Семенов-Булкин спокойно и важно вытирал белоснежным платком блестевшее от пота лицо. Две молоденькие девушки, приседая в реверансах, преподнесли оратору букеты из астр, георгинов и хризантем.
Когда Коростелев вошел в раковину трибуны, у него в глазах потемнело от волнения.
– Сейчас нам нарисовали картину полного благополучия в стране, – заговорил он слегка охрипшим голосом. – Выходит, социал-демократам не о чем тревожиться. Так ли на самом деле? – Александр нечаянно зацепил локтем листы своего конспекта, и они соскользнули с трибуны, но он даже не попытался поймать их.
Публика сразу насторожилась.
– Давай, господин хороший, излагай свою точку! – крикнул богатырь в поддевке, сидевший одиноко в раздавшемся кругу изысканно одетых горожан (по-видимому, предсказание приказчика насчет смазных его сапог и «мушкары» исполнилось).
– В феврале у нас произошла революция буржуазная, хотя совершили ее питерские рабочие. Поэтому никаких социальных изменений она не внесла. Царизм свергли – это точно, но весь уклад жизни остался старый. Ни один наболевший вопрос не разрешен: по-прежнему солдаты гниют в окопах, а рабочие выматывают из себя жилы на заводах по десяти и двенадцати часов в сутки. По-прежнему у крестьян безземелье, а помещики, монастыри и церковники владеют миллионами десятин лучших земель. Где же тут справедливость? Где же тут социальные преобразования? Нет, если мы не хотим совсем угробить революцию, надо всю власть передать трудящимся. И не формально, а на деле, как писал об этом Ульянов-Ленин. Тогда Советы выполнят свой долг и проведут в жизнь социальные мероприятия, нужные народу.
– Вы полагаете, народ состоит только из солдат, крестьян и рабочих? – крикнул известный всему городу пайщик «Орлеса», гласный городской думы Кондрашов, отец красавицы Софьи.
И цирк забушевал:
– Большевики всех остальных выселят на Камчатку или Сахалин!
– Власть Советам, а Советами будет управлять Ленин!
– Пороху не нюхали и требуют мира!
– Мы воевали, а дань с Германии – нашим союзникам!
– Кайзер послал Ленина разваливать русский фронт!
– Не зря стараются! Немецкие денежки получили!
– Три года воевали, а теперь вместо победы – шиш!
Эти выкрики шли уже из рядов, занятых рабочими.
Только солдатская масса безмолвствовала. Коростелев стоял, неестественно выпрямясь, сжав кулаки.
«Вот она – мелкобуржуазная стихия! А рабочие поддались на удочку и тоже глушат нас ревом. Вон Ефим Наследов опять бузотерит – смеется. Обидно, стыдно за своих железнодорожников…»
4
Прежде чем уступить место на трибуне Барановскому, которого встретили бурей оваций, Александр Коростелев подобрал листы своего ненужного теперь конспекта. «Возьму еще раз слово после Барановского и разнесу его, пусть они потом кричат сколько угодно».
Александр повернулся к столу президиума и увидел… Цвиллинга. Тот сидел рядом с Кичигиным, внимательно разглядывая аудиторию, словно выставленную напоказ. Бинты, что опутывали его голову и шею, сейчас выглядели совсем иначе, чем на больничной койке: он походил на выздоравливающего фронтовика. Только ярко рдели щеки и нос, но и это при такой внушительной повязке было естественно.
– Почему ты удрал из больницы? Разве можно?
– Раз удрал – значит, можно. Вам ведь тут нелегко.
– Нелегко – точно!
Барановский тем временем разошелся, доказывая, что наболевшие вопросы, на которые указывал Коростелев, разрешит только Всероссийское учредительное собрание, а не Совет, и что разговоры о мире теперь, когда победа так близка, – предательство.
– Нельзя допустить, чтобы слава ее и законная добыча (он так и сказал для ясности: не контрибуция, а «добыча»), за которые уже пролито море русской крови и перенесены столь ужасные лишения, достались лишь нашим союзникам. Они в этом случае семимильными шагами пойдут к прогрессу, а Россия, принесшая в жертву десятки миллионов людей, будет отброшена вспять и станет, как во времена татарского ига, отсталой, нищей страной. Ведь большевики хотят вместо сияния победы добиться для нашей родины мира на самых кабальных условиях.
Аплодировали Барановскому шумно и долго. Только когда на трибуне появился Цвиллинг, наступила тишина. Потом в первых рядах возникло какое-то оживленное шушуканье, завертелись дамы, улыбаясь и прикрываясь веерами, и не успел Цвиллинг произнести слова, как некто в сером фланелевом костюме громко и нагло спросил:
– Правда ли, что вы, евреи, едите христианских мальчиков?
Цирк замер. Лицо Цвиллинга побледнело. Чего только не плели против него провокаторы: и продажная он душа, и судился за кражи и грабежи, и кто-то по его приказу украл мальчика. Но мысли об этом проскочили в голове Цвиллинга мгновенно – медлить с ответом было нельзя, и он сказал серьезно:
– Да. Безусловно, правда. Я за каждым завтраком съедаю по мальчику.
Напряженная тишина взорвалась хохотом, будто очищающий ураган пронесся под грандиозным куполом.
– Как видите, клевета – первое оружие наших противников, – сказал Цвиллинг, когда все утихомирились. – Говорят, что мы государственные изменники, бандиты, а если большевик – еврей, то обязательно людоед, хотя моим единоверцам – евреям-меньшевикам и евреям-эсерам обвинения в такой кровожадности никто не предъявляет. Почему? Да потому, что они сами и придумали эти обвинения.
Отчего же здесь опять звучат речи против большевиков? – просто и даже весело спросил он, словно не замечая протестующих возгласов Барановского и Семенова-Булкина. – В чем заключается наша попытка «навязать народу власть маленькой партийной группы Ленина»? Неужели у вас так коротка память, граждане, что вы уже забыли, как четырнадцатого февраля Петроградский комитет большевиков выпустил листовку с призывом «Настало время открытой борьбы!» и после того забастовал крупнейший в стране Путиловский завод? Разве вы забыли, что двадцать четвертого февраля в Питере под лозунгами большевиков бастовало уже больше двухсот тысяч человек? Двадцать пятого февраля эта забастовка перешла во всеобщую политическую стачку под теми же лозунгами: «Долой войну!», «Долой царя!», «Хлеба!». А чтобы не было расстрела демонстрации, большевистские агитаторы шли в казармы и проводили митинги, а потом солдаты братались с рабочими. Разве вы забыли, товарищи рабочие, как в Международный женский день работницы Петрограда вышли на демонстрацию с требованием вернуть их сыновей и мужей с фронта?
Отчего же теперь наши дорогие друзья… – Цвиллинг кивнул на Барановского и Семенова-Булкина, – отчего они теперь, присвоив себе победу Февральской революции, изображают большевиков такими страшилищами?
Александр Коростелев был наслышан о выступлениях Цвиллинга, но только теперь оценил его. Это была не та вольность, с которой выступали избалованные вниманием Барановский и Семенов-Булкин, уверенные в своем превосходстве над простым народом. Нет, Цвиллинг говорил как человек, чувствовавший себя сыном народа. И аудитория, чутко уловив эту разницу, слушала его всей затаившейся громадой с жадным вниманием. Слушали с любопытством даже дамы и господа, изучающе внимали вожди соглашателей и их единомышленники.
«Хорошо получается! – радовался Александр, наблюдая, как сокрушал – уже под смех и аплодисменты слушателей – тяжелобольной, хрупкий с виду Самуил Цвиллинг хитроумные построения Барановского и Семенова-Булкина о „необходимости войны“, о якобы совершившихся в стране „сдвигах“. Все – одно внимание, а ведь говорит он… – Александр мельком взглянул на часы и поразился: – Говорит он уже полтора часа, и никто не замечает, что прошло столько времени. Даже враги молчат…»
– Ну, молодец! – с восторгом сказал Александр Цвиллингу, когда тот, совсем измотанный, с проступившей испариной над густыми, сросшимися бровями, но так и светясь воодушевлением, отошел от трибуны, провожаемый почти всеобщей бурной овацией.
– Смотрите, даже враги аплодируют! – говорил Кичигин. – А дамы… Ей-богу, они начнут сейчас бросать на арену свои шляпы, потому что букеты отдали уже Барановскому и Семенову-Булкину.
– Обойдемся без букетов, а из всех шляп я предпочел бы сейчас старушечий капор, чтобы надеть его поверх этой дурацкой повязки. Неохота возвращаться в больницу, но поваляться еще придется.
Несмотря на то, что Барановский и Семенов-Булкин поспешили уйти, масса народу в амфитеатре – особенно в самых верхних рядах – продолжала сидеть.
Солдаты, рабочие, городские обыватели, смеясь и переговариваясь, наблюдали за группой большевиков, замедливших у стола президиума.
– Смотри ты, даже не хотят расходиться! – сказал Георгий Коростелев, тоже обрадованный исходом дела. – А сначала недоумевали: кто, мол, такой явился – забинтованный?
5
«Казак по крови, казак по службе, казак по духу, – захлебываясь от восторга, писали оренбургские правые газеты. – Несмотря на угрозы, он не уронил казачьего достоинства, и войско оренбургское, видя деятельность своего казака Александра Ильича Дутова, крепко задумалось и вызвало его к себе на войсковой круг».
– Вот этого мы и ожидали, прочитав его письмо Керенскому по поводу корниловского мятежа, – сказал Александр Коростелев Цвиллингу на первом заседании редколлегии газеты «Пролетарий». – Теперь борьба у нас пойдет в открытую.
Цвиллинг, как только вырвался из больницы, сразу «въелся» во все местные дела. Жена его, Софья Львовна, и маленький сынишка, Лелька, еще находились в Челябинске, а он с легкостью веселого, задорного человека уже прижился в городе.
– Когда столкнутся казаки и рабочий класс, настоящий взрыв получится. Тут вражда исконная, – сказал он задумчиво. – То, что пишут в газетах, будто Дутова вызывает сюда казачий круг, – полуправда. Вчерашнее сообщение в новостях, что Керенский назначил его уполномоченным по продовольственным делам в Оренбурге, – настоящее вранье.
– Вот и мы здесь толковали… Выходит, стакнулся Керенский с казачьими атаманами и сообща решили подготовить еще один военный плацдарм. – Александр Коростелев с чувством хозяина, заполучившего ценного работника, посмотрел на Цвиллинга. – Хорошо, что тебя отпустили к нам. Петр Алексеевич задержался, а испытание нашей партийной организации предстоит труднейшее. Как ты думаешь, куда теперь потянут эсеры и меньшевики?
– Беря пример со столичных организаций, конечно, в сторону реакции. Значит, к Дутову.
– Да уж скорее бы они разоблачили себя до конца. Ведь столько времени морочили всех. Смычку с монархистами-казаками рабочие им не простят! – И Александр Коростелев зло усмехнулся при мысли об окончательном падении своих противников.
Цвиллинг, уже имея опыт редакционной работы, сразу вошел в редколлегию новорожденной газеты. Теперь, когда не осталось и следа от болезни, он казался Александру красивым со своими почти сросшимися, густыми бровями, орлиным носом и острыми серыми глазами. Нравился и широкий лоб его с намеченными залысинами под пышными волосами.
– Тебе двадцать шесть? Намного моложе меня.
– Зато здоровьем не так богат, по тюрьмам и ссылкам с четырнадцати лет.
– Стаж порядочный. Мы с Георгием сидели в Самаре, а ссылку по очереди отбывали в Усть-Сысольске. А потом не удавалось создать против нас серьезное дело: сестры оберегали. Сначала старшая – Анна, потом младшая, совсем еще девочка, Лиза. Придешь домой, обыщут не хуже жандармов и все попрячут. Один раз принес я домой список членов организации (подписку собирали на газету. Сунул за божницу сверток – и спать: после работы-то мертвецки усталые), а они тут как тут. Стучат. Мать растерялась, не успела меня разбудить и отперла. Ввалились. Начался обыск. Стою. Ноги свинцом налились – никогда такого страха не испытывал. Полезли за божницу… Ну, думаю, все! А там нет ничего. Чуть не перекрестился, честное слово. Оказывается, Лиза вспомнила, что я возле божницы чего-то крутился, и, пока мать открывала им дверь, вскочила и спрятала эти бумаги в свой валенок. Подошла она потом ко мне и спросила: «А что тебе за них было бы?» Пришлось бы самому пустить себе пулю в лоб либо в петлю головой. Ведь всю организацию мог выдать!