Текст книги "Свет праведных. Том 1. Декабристы"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 59 страниц)
Остальных, похоже, забавляли гнев и смущение, в которые арестант вогнал их коллег – наверное, между членами этого ареопага соперничество и злоба по отношению друг к другу существовали еще со времен воцарения Александра I… Размалеванная лисья мордочка Чернышева нахмурилась, и он сказал:
– Мы собрались здесь не для того, чтобы выслушать ваше мнение о политическом прошлом и будущем России, но исключительно для того, чтобы предложить вам внести уточнения по поводу плана действий Рылеева и Каховского. Вы намерены сообщить нам…
– Мне нечего вам сказать, – ответил Озарёв.
– Что ж, – вздохнул Левашов, – предоставим вам время для размышлений, пусть совесть подскажет, как быть дальше. Надумаете изменить показания, дайте знать. Но впредь помните, что в вашем положении податливость куда предпочтительней чванства.
Допрос окончился. Николаю велели переодеться в арестантский халат, лишили чаю и на ужин выдали только половину порции размазни. Обычного его надзирателя, старика Степухова, заменил какой-то насквозь провонявший квасом дикарь с монгольской физиономией. Утром он привел в камеру к Николаю священника. «Шпион!» – тотчас же подумал заключенный. Священник был рослый, широкоплечий, с широким крестьянским лицом, голубыми глазами и рыжей, но уже серебрящейся бородой, спускавшейся ниже нагрудного креста. Он назвался отцом Петром Мысловским.
– Благодарю, батюшка, что решили оказать мне моральную поддержку, – сказал Николай, – но так как вы присланы правительством, я не смогу открыть вам душу. Увы, это невозможно.
– С чего вы взяли, что я прислан правительством? – удивился священник, садясь на табурет. – Разумеется, я не смог бы сюда попасть без разрешения тех, кто руководит следствием. Но мне никто не поручал ни допрашивать вас, ни исповедовать, поэтому все, что вы мне скажете, я никому не передам.
Несмотря на заверения отца Петра, Николай по-прежнему был настороже, старался уклончиво отвечать на сердечные, казалось, расспросы гостя и распрощался с ним без единого слова признательности. Но, оставшись один, вдохнул витавший в воздухе легкий запах ладана, которым была пропитана ряса священника, и едва различимый аромат взволновал его, напомнил о детстве. Ему стало физически необходимо обрести мир с помощью молитвы. Выполнял ли отец Петр Мысловский распоряжения следственной комиссии или не выполнял их, прежде всего он был представителем Господа, и вместе с ним в камеру заходил Бог. А Николай из чистого каприза не захотел этого понять.
К счастью, не прошло и двух дней, как священник явился снова – так, словно ничего не произошло. И снова запах ладана окутал Николая: он с наслаждением вдыхал сладковатый аромат, ему казалось, будто голова его плавает в облаках. Однако, обменявшись с посетителем несколькими безобидными фразами, он вдруг резко спросил:
– Вам известно, каким именно образом были арестованы мои друзья?
– Большею частью они ждали дома, когда за ними придут.
– Это странно!
– Вероятно, понимали, что единственно надежное их укрытие – царская справедливость, иного не существует. Подобное поведение делает им честь.
– А каково сейчас состояние России?
– Вы что имеете в виду?
– Воцарилось ли повсюду спокойствие?
– Разумеется.
– И на Юге не было мятежа?
– Был, но его сразу подавили.
– Как это было?
– Проще некуда. Руководитель заговора на Юге, некий Пестель, был обнаружен и арестован, благодаря счастливой случайности, накануне 14 декабря. 30 же декабря двое других офицеров-южан, Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин, подняли свои подразделения, заняли небольшой городок Васильков и провозгласили Иисуса Христа царем вселенной. Заставили священника произносить молитвы, угрожая ему пистолетом. По приказу своих командиров солдаты присягнули в верности Господу и делу независимости. Затем все вышли в степь и отправились на завоевание страны. И три дня спустя, при первой же встрече с правительственными войсками, так называемая христианская армия заговорщиков рассыпалась в прах, а ее главарей схватили и привезли в Санкт-Петербург.
– Что за безумие! Что за трагическое безумие! – пробормотал Николай.
– Пелена пала на глаза лучшим сынам России, – отозвался священник.
– Что они собираются сделать с нами, батюшка?
– Когда следствие будет закончено – а это потребует еще нескольких месяцев, вас станут судить, – сказал отец Петр Мысловский.
– А потом?
– Что значит «потом»?
– К чему приговорят? К смертной казни?
Отец Петр, протестуя, воздел крупные белые руки к небу.
– Господь с вами! Что за мысли? Вы же отлично знаете, что со времен правления Елизаветы Петровны смертной казни в России не существует!
– Ну, а что или кто может помешать царю восстановить ее ради такого случая?
– Почтительность к велениям Божьим.
– Но пытки, пытки-то применяются, они разрешены! Ста ударов кнутом достаточно для того, чтобы человек погиб в ужасных страданиях! И это делается! Как вы объясните?
– Объяснить не могу, только оплакиваю подобные ужасы, как и вы. Но у вас, в вашем случае, ничуть не похожем на те, нет оснований чего-либо опасаться. Вы не из числа убийц… И в конце концов, все вы… дворяне… Более или менее знатные… Это тоже не может не учитываться…
Священник опустил глаза, произнося последние фразы.
– Тогда – что? – настаивал Николай. – Тюрьма на долгие годы? Сибирь?
– Для главных виновников – возможно, – вздохнул Мысловский. – Но большую часть обвиняемых, я убежден, простят. Император, а он, как всем известно, милосердный христианин, наверняка захочет ознаменовать начало своего царствования решением великодушным, проявить милосердие. И не стоит вам теперь настраивать себя одного отдельно против государя – хватит и того, что вы пытались выступить против него сообща. Постарайтесь лучше прояснить царю свои намерения, чтобы помочь ему переустроить нашу любимую многострадальную Родину. Наверное, среди ваших товарищей немало чрезвычайно почтенных, уважаемых людей, но ведь другие не вызывают такого же уважения. А для здоровья всей нации необходимо отделить добрые зерна от плевел…
И тут Николай понял, что священник притворяется: ему, разумеется, отлично известны выдвинутые против Рылеева и Каховского обвинения.
– Если бы я смог вам помочь… если бы я мог помочь вам победить сомнения… – снова заговорил отец Петр.
– Нет, батюшка, это невозможно, – оборвал его арестант.
Священник догадался, о чем тот подумал, и прошептал, обозначив лишь тень улыбки на суровом лице:
– Вы верующий?
– Да.
– Соблюдаете церковные обряды?
– Раньше соблюдал, теперь реже.
– Мы еще поговорим об этом. Раз вас не интересует мое мнение, попрошу вас только помолиться этой ночью: помолитесь изо всех сил, от всего сердца.
Николай не стал дожидаться ночи. Он заметил на стене влажное пятно, контуры которого напоминали фигуру Пресвятой Богоматери с младенцем Иисусом на руках, и это пятно обратилось для него в икону. Бросившись на колени, он с жаром принялся молить Богородицу, припоминая и подбирая слова акафистов, казавшиеся ему самыми подходящими к случаю:
«Царице моя преблагая, надеждо моя, Богородице, убежище сирых и странных предстательнице, скорбящих радосте, обидимых покровительнице, зриши мою беду, зриши мою скорбь. Помози ми яко немощну, окорми мя яко странна. Обиду мою веси, разреши ту, яко волиши. Яко не имамы иныя помощи разве Тебе, ни иныя предстательницы, ни утешительницы, токмо Тебе, о Богомати, яко да сохраниши мя и покрыеши во веки веков. Пресвятая Богородице, спаси нас! Пресвятая Богородице, перед кончиной нашей, защити нас, когда поведут по мытарствам, защити нас на Страшном судищи, помяни о спасении рабов Твоих и избави нас от злохитрого антихриста и печати его. Утешь, Пресвятая и Преблагословенная Мати Сладчайшего Господа нашего Иисуса Христа, раба Твоего, ныне Тебе молящегося, в узах и заточении его утешь, не презри во скорбех и бедах, но помилуй… Аминь».
Он каялся, он просил утешения, молитва стекала с его губ легко, почти радостно, а одновременно на него снисходила какая-то таинственная, божественная ясность. Когда Николай поднялся с колен, решение было принято: он попытается спасти Рылеева – идеалиста, мечтателя, истинного революционера – пусть даже в ущерб Каховскому, чье кровавое безумие способно только обесчестить товарищей. Поступая так, он внесет последнюю лепту в дело Свободы.
Озарёв позвал Подушкина и объявил, что хочет, чтобы его выслушали, что готов предстать снова перед следственной комиссией.
Его желание было выполнено, последовал показавшийся уже привычным ритуал – повязка на глаза, мешок на голову, остановка за дверью, выход к свету, стол, накрытый красным сукном, десять фигур в золотых эполетах. Члены комиссии не выказали никакого удивления, когда арестант сообщил им, что, насколько ему известно, у Каховского, а вовсе не у Рылеева, было намерение убить царя. Скорее всего, слышали ту же версию от остальных заключенных. Николай подумал, что решение прийти сюда оказалось правильным. Ему показалось, будто допрос окончен, но Чернышев вытянул губы куриной гузкой и прошептал:
– Если вам известно… если вы слышали, как Каховский предлагал себя в цареубийцы, то вам должно быть известно и то, что Якубович также имел своим намерением уничтожить семью государя.
Выходка генерала обескуражила его, и Озарёв подумал, что слишком рано успокоился. В этом деле цеплялись за любую мелочь. И невозможно было сказать правду об одном, чтобы тут же не оказаться вынужденным откровенничать на другую тему. Надо с этим кончать.
– Нет, о Якубовиче я не знаю ничего, – отчеканил он.
Хотя на самом деле одноглазый фанфарон с черной повязкой на лице был ему ничуть не милее Каховского. Зачем обвинять одного и выгораживать другого? Положительно, он зажег пожар и перестал быть хозяином положения.
– Правда? – усмехнулся Чернышев. – То есть вы не слышали странного предложения, сделанного им в ночь с 13-го на 14 декабря? Напомню: речь шла о том, чтобы кинуть жребий: кому из заговорщиков судьба назначит стать цареубийцей…
Грудь Николая сжали тиски. Он попытался глубоко вздохнуть и ответил:
– Не слышал.
Маленькие глазки генерала засветились охотничьим торжеством:
– Но почему же в таком случае вас так возмутило предложение Якубовича, что вы стали протестовать?
– Я? Нет, я не протестовал.
– Прекратите, Озарёв! К чему ломаться! Все ваши товарищи как один утверждают, будто в тот вечер вы высказались об идее цареубийства именно с возмущением, с негодованием. Некоторые свидетели в точности запомнили ваши слова.
Чернышев взял со стола листок бумаги, поднес его ближе к глазам и прочитал:
– В ответ на слова Якубовича: «Кажется, вы боитесь, что жребий выпадет вам!», Озарёв ответил: «Да, боюсь», после чего добавил: «Русский человек не может думать иначе!..»
Эту последнюю свою фразу Николай помнил прекрасно, но в устах Чернышева она приобретала совсем другое значение. Будто произнес ее не бунтовщик, мучимый совестью, а лакей, пресмыкающийся перед самодержцем. Он молчал. Чернышев же посмеивался:
– Неужто хотите сказать, что ваши товарищи сами придумали подобный ответ Якубовичу?
– В конце концов, он же делает вам честь, – присовокупил Бенкендорф. – Его величеству станет известно ваше мнение.
Озарёву кровь бросилась в голову: противнику удалось поймать его, обвести вокруг пальца! Да что же это такое! Даже получив награду за совершенное им предательство, он и то не мог бы страдать сильнее!
– Но другие ведь тоже протестовали? – спросил Левашов.
Минутное колебание. Должен ли он из гордыни отказать друзьям в возможности смягчить их участь?
– Да, протестовали, – еле выговорил он.
– Кто же?
– Голицын, Батеньков, Одоевский, Юрий Алмазов…
– Это все?
– Нет… постараюсь вспомнить… Кюхельбекер, Розен, Оболенский, Пущин…
Желание спасти всех подталкивало его к тому, чтобы объединять имена тех, кто на самом деле возмущался планом Якубовича, и тех, кто не говорил ни да, ни нет. Он говорил и говорил… фамилии следовали одна за другой… Слушатели согласно кивали, писарь составлял список, а когда Николай закончил перечисление, Бенкендорф проворчал:
– Удивления достойно! Решительно все революционеры – монархисты!
– Далеко не все, тем не менее кое-кого из нам известных обвиняемый не назвал-таки! – живо откликнулся Чернышев. – Но для иных тяжесть преступления усугубляется тем, что большая часть товарищей делала попытки образумить их, которым они не вняли. Нет, мы не можем говорить о коллективном безумии, об идеологической заразе…
Николай терял голову: все задуманные им благородные начинания немедленно оборачивались против него. Ему уже чудилось: что бы ни сказал, он только повредит друзьям. Кого, кого он не назвал?
– Но тут не окончательный список, – забормотал он. – Я наверняка забыл кого-то, упустил…
– Не стоит волноваться, – сказал Бенкендорф, изобразив на лице тонкую улыбку. – Ваши показания, безусловно, будут дополнены другими обвиняемыми.
Чернышев щелкнул пальцами – вошли конвоиры.
– Благодарю вас, господин Озарёв, – прозвучало ему вслед.
Николай весь кипел, у него было ощущение, что он еле выбрался из притона мошенников.
Утром надзиратель принес ему к завтраку белого хлеба, чаю и двойную порцию сахара. Арестант молча оттолкнул хлеб, опрокинул на землю чай. Тюремщик, притворившись, будто ничего не заметил, удалился. Днем на смену ему снова пришел Степухов, который немедленно выбранил своего подопечного за отказ от еды.
– Так делать нехорошо, ваше благородие, так делать нельзя! Станут ведь вас через воронку кормить – разве это приятно? Уверяю, вам не понравится. А вот это… – старик весело подмигнул, – это понравится. Смотрите, какой у меня для вас сюрприз!
Он вытащил из кармана бритву и помахал ею в воздухе:
– Разрешили вас побрить!
– Пошел к черту! – рявкнул Николай. – Не хочу быть ничем им обязан! Останусь какой есть!
Степухов мигом исчез. Николай в бешенстве стал колотить руками и ногами по стене – пусть станет больно, заслужил, заслужил! Кожа на ладонях вспухла, покраснела. Показалась кровь – глядя, как она сочится, Озарёв немножко успокоился. Сейчас важно не растратить весь гнев – сохранить его до встречи с отцом Петром Мысловским, излить гнев ему на голову! Ежели б не этот велеречивый поп – разве ему пришла бы в голову идея вернуться к следователям?
– Доносчик в рясе! – процедил он сквозь зубы.
Но когда увидел в раме открывшейся двери высокую фигуру – священнику приходилось пригибать голову, чтобы войти, – то снова почувствовал себя обезоруженным. Запах ладана, рыжая борода, небесный взгляд, серебряный крест на черной ткани… ну, как поверить, что все это сплошная ложь? Таить дальше свою тоску не осталось сил. Он забылся, он исповедался.
Когда исповедь была закончена, отец Петр сказал с улыбкой:
– Ну, и чем же вы недовольны? Своей искренностью вы оказали услугу сразу и правительству, и друзьям. Рылееву, исключительно благодаря вашему признанию, может быть, смягчат кару, что же до Каховского, то его преступления столь многочисленны и очевидны, что скомпрометировать его вы уже ничем не могли. Поздравляю, ваши испытания закончились, примите благословение, и заклинаю вас спать спокойно.
Несмотря ни на какие добрые слова, Николаю из тупика выбраться не удалось. А назавтра, едва прозвучал сигнал побудки, Степухов приоткрыл дверь камеры, сунул в руку арестанта комочек бумаги и прошептал:
– Читайте быстро и возвращайте – я сразу уничтожу!
Озарёв узнал почерк Степана Покровского.
«Все стало известно. Зачем ты выгораживал Рылеева, зная, что это он подстрекал Каховского к убийству царя? Рылеев целиком отдался во власть государя – на всех доносит, во всем раскаивается. Несчастный! Впрочем, так делают большинство наших. Воздействие тюрьмы. Постарайся отказаться от своих слов».
Первой реакцией Николая был приступ гнева: взбесила попытка Степана Покровского нарушить его душевный покой упреками в поступке, из-за которого он и так угрызался, взбесила надежда Рылеева спастись, перейдя к признаниям, взбесила собственная беспомощность – невозможность отделить истину ото лжи, справедливость от беззакония. Но затем он огорчился и растрогался. Подумать только: Степан, который оказался не у дел 14 декабря, тоже в крепости, но они могут переписываться!
– Дай-ка карандаш, – попросил он надзирателя. – Напишу ему пару слов на обороте.
– Никак невозможно, ваше благородие! – зашипел старик. – И думать не смейте! Мне не следовало отдавать вам это письмо! Если меня поймают – отправят в Сибирь!
– Да никто тебя не поймает. Что, разве не под Богом живем?
– Ох, господа революционеры, господа революционеры… – покачал головой тюремщик. – Под Богом-то под Богом, вот только разуму Он вам не дал…
Вздохнул, перекрестился и вытащил из-за обшлага огрызок карандаша.
«Дорогой Степан! Твои упреки сильно меня расстроили. Неужели Каховский вызывает у тебя больше сочувствия, чем Рылеев? Как бы последний себя ни вел перед следственной комиссией, я предпочту его другому – конечно, тоже мечтателю, но ведь и убийце. В конце концов, это он убил Милорадовича!» – вот что оказалось на обороте письма Покровского.
– А теперь быстро за ответом! – Николай отдал записку надзирателю.
– Э-э-э, нет, я лучше на словах передам, ваше благородие! Не так опасно! – и старик вышел из камеры.
Николай весь день ожидал его возвращения – тщетно. Обед принес другой тюремщик, и тревога достигла предела.
Он еще не успел доесть, когда дверь снова отворилась – на пороге возник розовый жирный Подушкин, извинился, что пришлось побеспокоить во время трапезы, предложил надеть на голову мешок и следовать за ним.
Следственная комиссия в полном составе встретила узника сиянием свечей. Чернышев держал в руке бумажку. Николай узнал свое письмецо Покровскому. Ему стало страшно. Боже мой! Степухова арестовали! Каким мукам подвергнут этого славного старика за его преданность делу «господ революционеров»! Не жизнью ли он за это заплатит?
– Прошу прощения за то, что вынужден был нарушить тайну переписки, – произнес Чернышев с саркастической гримасой, – но, видите ли, в той ночи, в какой мы оказались, все средства привнести хоть толику света хороши. Итак, вы подтверждаете и даже усиливаете свои обвинения в адрес Каховского?
Николай едва слышал – ему причиняла нестерпимые страдания мысль о том, что из чистого эгоизма, только из легкомыслия он стал причиной гибели инвалида.
– Мы все готовы разделить ваше убеждение, – продолжал между тем Чернышев. – Тем более что, судя по вашему письму, Каховский один повинен в смерти генерала Милорадовича.
Озарёв вздрогнул.
– Я никогда не писал ничего подобного!
– Но таков может быть единственный вывод: вы не назвали других имен.
– Думайте что хотите – мне все равно.
– Некоторые ваши товарищи сообщают, будто на генерала Милорадовича было совершено одновременно два покушения: Каховский выстрелил в него, а Оболенский ударил штыком.
Это точно. Николай снова почувствовал, что увязает в жестокой игре, цель которой – вынудить одних обвиняемых судить и осуждать других.
– А кое-кто говорит, что Оболенский даже раньше ударил штыком генерала Милорадовича, чем Каховский выстрелил в него… – Чернышев словно бы размышлял вслух. – Но если все было так, то вина Каховского уменьшается, между тем как вина Оболенского возрастает ровно в той же пропорции.
– Я ничего не видел! – заявил Николай, решив, что подобное заявление освобождает его от выбора.
– Какая жалость! – великий князь Михаил Павлович тяжело вздохнул.
– В любом случае, – заторопился Чернышев, – если в будущем вам придет охота сказать что-либо своим товарищам, не пишите им – просто попросите разрешения свидеться, мы никогда вам не откажем.
Николай внимательно посмотрел на генерала с лисьей мордочкой: какой еще капкан для меня припасли? Но едва он успел об этом подумать, адъютант отодвинул занавеску, открылась небольшая дверца и на пороге показался угрюмый всклокоченный человек. Тощий, с безумным взглядом.
– А вот и доказательство, – продолжил Чернышев. – Вот человек, пожелавший встретиться с вами: мы немедленно удовлетворили его ходатайство.
Озарёв узнал Каховского, сердце его дрогнуло: неужели я переменился так же, как он?
– Я все слышал! – закричал вдруг Каховский. – Да как ты смел, сукин сын, говорить, будто не видел, что было перед тем, как я выстрелил в Милорадовича! Ты стоял в двух шагах от меня! И точно, как я сам, видел, что Оболенский первым нанес удар штыком!
– Нет, ничего подобного я не видел, – тусклым голосом отозвался Николай.
Воцарилось молчание. Члены следственной комиссии смотрели на двух арестантов и были похожи на любителей петушиного боя.
– Да что я тебе сделал, в конце-то концов? – спросил Каховский тихо. – Не думай, что, обвиняя меня, ты сможешь обелить других. Мы все пропали. Все! Все!
Он задрожал, закатил глаза, молитвенно сложил на груди руки.
– Единственный может отпустить нам грехи! Государь! Наш царь-батюшка! Отец наш! Царь, против которого мы злоумышляли в святотатственном нашем безумии!
Каховский отрекался от прежних взглядов, и все это звучало так жалобно, что Николаю невольно подумалось: а не играет ли он роль ради спасения своей жизни? Но нет, кажется, он столь же искренне нынче раскаивается, сколь яростно раньше ненавидел. Его потребность любить, обожать кого-то попросту перенеслась с революции на императора – вот и все.
– Вы подтверждаете свои показания? – спросил Николая Чернышев.
– Полностью.
– Иными словами, вы уверены, что Оболенский не имеет отношения к убийству генерала Милорадовича?
– Уверен. Он не имеет никакого отношения.
– Можете поклясться?
– Клянусь.
Ему показалось, будто он только что вынес Каховскому смертный приговор.
– Да помилует тебя Господь… – прошептал тот.
Двое солдат увели его. Впоследствии Озарёву устраивали очные ставки с Одоевским, с Голицыным, Оболенским, Рылеевым… Всякий раз, как отворялась дверь, в гостиную входил новый призрак. В сумрачной раме возникал из бездны ада генеральный штаб мятежников, на лицах лежала печать усталости и одиночества, душевного замешательства, а то и расстройства. Впрочем, чего еще можно было ожидать от них, переживших подобный крах…
Николай с трудом узнавал прежних гордых своих друзей в этих тенях, в этих оцепеневших, будто оглушенных пленниках, отвечавших на вопросы с торопливостью услужливых лакеев. Казалось, все убеждены, что совершили тяжкую ошибку, затевая мятеж. Но самое тяжелое впечатление произвел на Озарёва Рылеев: истощенный, заросший щетиной, с загнанным взглядом, он еле держался на ногах.
– Почему вы сказали, что идея цареубийства исходила от Каховского, а не от меня? – спросил он Николая. – Вы же прекрасно знаете, что это неправда? Я беру на себя ответственность за этот чудовищный план!
– Зачем вы это делаете? – вскричал Николай. – Жаждете мученического венца?
– Нет. Хочу заплатить за всех, потому что из-за меня все пошло не по тому пути. Все пошло прахом.
Николай пожал плечами.
– Берегитесь, Рылеев! Сейчас вы верите, будто действия ваши продиктованы христианским смирением, но на самом деле движет вами только гордыня. Если не хотите защищаться ради себя самого, защищайтесь хотя бы ради вашей жены, ради вашей дочери!
– Государь в бесконечном милосердии своем дал мне понять, что позаботится о них…
Николай искоса взглянул на следователей и увидел, как сосредоточенно они прислушиваются ко всему этому бреду. На него навалилась безграничная усталость. Больше не было смысла спорить, не было смысла бороться – да и не хотелось. Рылеев с этим новым лицом одержимого стал для него внезапно таким же чужим, как и эти собравшиеся за столом напыщенные генералы.
Вернувшись в камеру, он почувствовал себя так, словно окунулся в чистый ручей, вылезши из болота. Здесь он дома.
* * *
Он уселся на соломенный тюфяк и задумался: надо все-таки разобраться, почему же его товарищи, еще совсем недавно готовые пожертвовать жизнью, состоянием, карьерой во имя счастья народа, оказались теперь лишены всякого человеческого достоинства. Как это произошло? Такое впечатление, будто в них, внутри, лопнула некая пружина. Став обвиняемыми, они сразу переходят на сторону судей, отрекаются от прежних идеалов. Нет, скорее, возвращаются к самым давним своим идеалам, к идеалам детства… Конечно, конечно, именно так: с младенчества всех этих людей приучали почитать царя, слушаться его, преклоняться перед ним… тогда же, когда учили молиться Богу… Разумеется, потом была война, они открыли для себя Францию… Но войну они прошли офицерами императорской армии, а Францию увидели под сенью победоносных знамен… И, даже восхищаясь политикой французов, они никогда не переставали быть русскими… Республиканская доктрина появилась в их жизни чересчур поздно – когда они были уже полностью сформировавшимися людьми, и оставалось слишком мало пространства для того, чтобы либеральные идеи могли пустить глубокие корни и свободно прорасти. Теории Бенжамена Констана наслаивались на монархические традиции, а вовсе не покоились на стремлении разрушить монархию окончательно. И 14 декабря, когда революционный порыв захлебнулся в крови, вера юных лет в них возобладала. Находясь в агонии, человек инстинктивно обращается памятью к матери, зовет ее, вот так же и они – потеряв всякую надежду, ощутили необходимость вернуться к вере отцов, к законам предков. Николаю вспомнилась прочитанная когда-то у Карамзина фраза о том, что политические принципы нашей страны вдохновляются отнюдь не энциклопедией, изданной в Париже, а бесконечно более древней энциклопедией – Библией. По мнению Карамзина, государь в России – не представитель народа, он представитель Того, кто царствует над всеми народами, он – наш Живой Закон… Вот потому-то, когда Рылеев, Каховский, Оболенский, Якубович, Трубецкой и иные, иные, иные… когда ими было осознано, что они замахнулись святотатственной рукой на этот Живой Закон, душевные силы оставили их. Пушечные залпы на Сенатской площади прозвучали для них подобно раскатам грома небесного, обрушившегося на осквернителей храма, – и пришел ужас, и наступило раскаяние.
«А если бы все удалось, если бы победа, – думал Николай, – испытывали бы они хоть какие-то угрызения совести? Наверняка нет. Совестливость родилась из провала, из поражения. Именно в этом я их и упрекаю!»
Он вскочил и принялся обходить кругами камеру. Испуганные скоростью его передвижения крысы притаились по норам. В углу у двери таракан сражался с пауком. Может быть, на взгляд Бога, их битва значит даже больше, чем борьба Николая со следственной комиссией? Он спрашивал себя: неужели французские, английские, германские, итальянские узники в таких же обстоятельствах вели бы себя так же, как русские? Нет, нет, в любой стране человек, брошенный в темницу, сопротивляется, бунтует, только у нас подобное испытание воспринимается как знак гнева Божия! И чем неожиданнее, чем болезненнее удар, тем вернее для страдальца, что это именно небесная кара. В конце концов, самодержавие и найдет единственное оправдание для себя как раз в неправедности своих действий. Это подготовлено всей историей развития страны, веками рабства, в котором нас держали против нашей воли. Разве мы не дети народа, познавшего тяжкое бремя при варягах и татарское иго, гнет в эпоху Ивана Грозного и кулак Петра Великого?.. И хотим мы того или нет, в нас живет атавистическое почитание любой власти.
Голова пылала – он остановился, выпил воды. Может, у него лихорадка? Внезапно промелькнула новая мысль и показалась настолько очевидной, что мигом перевернула его представления. А что, если поведение Рылеева, Каховского, Оболенского, которое он объяснял себе трусостью, вызвано, напротив, исключительным мужеством? Сверхчеловеческим, сверхъестественным? Почему бы не предположить, что, протрезвев после столкновения с реальностью, они оценили риск анархии, осознали, что затеянный ими государственный переворот способен обернуться лишь распадом державы? Бунтующие войска, мужики, громящие поместья и поднимающие на вилы господ, борьба за автономию, за независимость – то в одном конце страны, то в другом… Поняв, что чуть не стали причиной такого бедствия, они решили помешать возможному осуществлению таких же планов другими… И согласились стать пугалом для будущих революционеров. Они чернят себя, шельмуют, дискредитируют, они унижаются только во имя блага Родины. «Возможно, тот, кто действительно любит свою страну, – была следующая мысль, – должен уметь отрекаться от своих политических идеалов, едва поймет, что с их помощью не достичь желанной цели? Возможно, ему следует публично заявить о своих ошибках, чтобы мир наконец снизошел на умы и сердца? Возможно, честь ему делает именно бесчестье?»
Ну-ка, ну-ка, таракан-то выбрался из лап паука, зато там теперь муха! У нее уже нет головы, и одной лапки тоже нет. Паук навалился на свою добычу и алчно пожирает ее. Невесомая паутина, затянувшая угол и часть стены, еле заметно содрогается. Крыса пробежала по камере, замерла у ножки табурета, попробовала на вкус дерево и скрылась снова. Часы Петропавловского собора отбили четыре пополудни. Скоро весна: за окном во двор с вымазанными мелом стеклами дневной свет угасает теперь не так рано.
«Нет, я ошибаюсь – вовсе они не думали ничего такого, – вернулся он к прежним размышлениям. – Любой из них просто трус и предатель. Вот и все. Фанатики самодержавия, недолгое время побывшие фанатиками революции».
Он почувствовал на себе взгляд из окошка на двери. Погладил бороду: такая отросла длинная, что уже не колется. «Ах, если бы меня увидела Софи!..» Николай быстро прогнал от себя всякий раз приводившую его в отчаяние мысль о жене. Нужно быть сильным и прозорливым. Он именно этого хочет. Испытание застенком, выбившее почву из-под ног самых пылких его товарищей, ему, наоборот, придало пылу, какого он не знал накануне мятежа. Совершенно один, не слыша никакого отзвука, не ощущая никакой поддержки, он исследовал закономерности взлетов и падений человеческой судьбы, он существовал только в вечности, он познавал восторг открытия в себе бессмертной души… «И теперь, когда я понял, зачем живу, они хотят меня убить, сослать в Сибирь, сгноить в крепости… разве это не глупость!»
* * *
В понедельник 13 марта, ближе к одиннадцати утра, ему почудилось, что в коридоре за дверью началась суматоха, беспорядочная беготня. Затем вдали послышался треск барабанов, какой бывает на военных похоронах. И тут же – траурный звон колоколов собора. Николай позвал надзирателя:
– Что происходит?
– Царя хоронят, ваше благородие.
Молнией вспыхнула надежда. Он всмотрелся в плоское лицо, низкий лоб стоявшего перед ним со связкой ключей в руке тюремщика и спросил тихо: