Текст книги "Свет праведных. Том 1. Декабристы"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 59 страниц)
– Никто не узнает, – ответил узник. – Скажи, а соседи у меня тут есть?
Степухов подозрительно посмотрел на него и сделал шаг к двери.
– Ты куда?
– Вы заставляете меня делать глупости, – проворчал старик. Но по глазам ветерана видно было: человек этот на самом деле милый, смиренный, что, впрочем, немедленно и было доказано. У самого порога он вдруг решился.
– Да, да, да, – быстро зашептал Степухов, – множество соседей, все камеры у меня тут заняты. И везде одни только молодые, полные сил люди – такие, вроде вас. Сердце разрывается, как посмотришь на них! Помилуй, Господи, тех, кто грешит, и тех, кто их приговаривает!
Николая переполняла нежность. Старик ушел, но осталось ощущение, что теперь у него появился друг, верный, как собака… Славный пес с лохматой шерстью и преданным взглядом… Однако, покончив со скудным завтраком, он стал терзаться бездельем. Время текло удручающе медленно, и при полном отсутствии того, чем можно было бы заняться, это нестерпимо изматывало. В коридоре, видимо, затопили печку – кусок железной трубы, проходившей по верху его камеры, местами покраснел, раздался легкий треск. Голове стало жарко, ноги по-прежнему стыли. На всякий случай он постучал кулаком в стену. Никто не отозвался. Можно подумать, он один во всей крепости! Но Степухов ведь сказал, что арестованных много, «и везде одни только молодые, полные сил люди – такие, вроде вас…» Озарёву представилась – как если бы перед ним стояло множество зеркал – сотня одинаковых Николаев, сидящих на нарах с понурой головой, каждый в своей камере. Лучше бы он родился простым рабочим, лучше бы он родился мужиком – ему куда легче было бы смириться со своею судьбой! Привыкший к тонкому белью, к мягкой постели, к изысканной кухне, к дружеским отношениям с окружающими, он чувствовал себя потерянным здесь, где царили только жестокость, уродство и лишения. Ни единого предмета, на который можно взглянуть без ужаса! Дотрагиваясь до досок, из которых была сколочена кровать, или до ручки кувшина с водой, покрытого жирной лоснящейся грязью, он испытывал ощущение, что грязь эта проникает ему до костей. Из открытой кадушки несло чудовищной вонью: надзиратель не успел вылить ее отвратительное содержимое. Мысль о том, что теперь он неотделим от всей этой гадости, укрепляла ощущение краха. Сможет ли его душа воспарять, если достаточно просто вдохнуть здешний воздух, чтобы вспомнить: его окружает гниль, и он сам гниет, гниет, ему остается только сгнить окончательно!
Арестант встал и снова заходил по камере – быстро, как будто у него появилась цель, которой необходимо достичь нынче к вечеру. Пять шагов от окна до двери, поворот налево, три шага от кровати до вонючей кадушки, снова поворот налево и снова пять шагов до противоположной стены, а теперь поворот направо – и прогулка продолжается в обратном направлении. Вдруг что-то сверкнуло у него под ногами, в щели между плитками пола, – он резко остановился, нагнулся посмотреть. Серебряная пуговица от его жилета! Должно быть, оторвалась, когда он переодевался вчера. Поднял… Находка растрогала его, глубоко взволновала. Когда-то он не смог бы ответить, какой рисунок выгравирован на этом кусочке металла, а вот теперь стал вглядываться в узор из волнистых пересекающихся линий, как влюбленный в строчки письма от подруги. Ему на ладонь только что легло все, что осталось у него от прежней, свободной жизни, от его мира. Слезы застилали глаза. Чувствительность – как у тяжело больного. Николай сунул пуговицу в карман и решил забыть о ней, но не прошло и десяти минут, как он уже снова вглядывался в эту реликвию.
Пробило полдень – в камеру проник запах прогорклого сала. Степухов принес миску жидкой каши и капусту. Николай от еды отказался.
– Унесите! – только и бросил он, уткнувшись носом в стену.
Но часа четыре спустя голод стал так силен, что голова разболелась. Он вскочил и, подбежав к двери, стал сильно стучать, надеясь привлечь внимание надзирателя. Степухов, побранившись, согласился тем не менее принести ему остаток варева из гречки. Но каша оказалась совсем холодной, а о том, чтобы разогреть ее на кухне, и речи быть не могло.
– Ладно, сойдет! – сказал Николай.
Ложка застыла в этой гадости – словно приклеилась. Отодрал с трудом и принялся жадно глотать, ощущая, как в желудке разрастается ком чего-то тяжелого, неудобоваримого. Поел и опять заходил по своему застенку. Пять шагов туда, три сюда… И завтра то же самое, и послезавтра… Ну и как это может заполнить жизнь? В нем прорастало глубокое беспокойство, граничащее со страхом, и казалось уже, будто оно глухо рокочет, подобно морю… Николай быстро достал пуговицу и стал перекидывать ее из ладони в ладонь: словно играю со звездой, подумалось ему. Этот темно-вишневый жилет сшил ему портной Кости Ладомирова. Он вспомнил, как примерял жилет, вертясь перед зеркалом и придираясь к каждой морщинке. Но остался доволен работой и заказал еще один – синий на семи пуговицах. Его должны были привезти к концу недели…
В сумерках тараканы оживились, и столько их наползло к поганой кадушке, что весь угол оказался заполнен суматошливыми черными панцирями. Исходящее из угла шуршание было похоже на шорох, какой издает смятый лист бумаги. Николай, пройдя вперед, стал давить насекомых. Нескольких грубым башмаком раздавил. Звук из-под подошвы слышался каким-то двойным: сразу и сухим, и сочным. Однако эта массовая бойня в полутьме показалась узнику такой отвратительной, что его затошнило, и он отказался от мысли о ней. Когда явился Степухов со светильником, тараканы и сами быстро убрались в свои щели, а трупы охранник вымел в коридор.
– Да не злые они, – приговаривал старик. – Их даже противнее убивать, чем жить с ними…
4Утром, совершая из необходимости размять ноги ставший уже привычным моцион по камере, Николай заметил, что у него родилось новое ощущение: как будто он не ходит по кругу, по собственным следам, а двигается вперед длинной дорогой с крутыми поворотами и за каждым из этих поворотов его ждет неожиданное. Но на самом деле переменился не пейзаж – переменился он сам. Счастливый, свободный, легкий человек, каким он был, остался в далеком прошлом, в невероятном прошлом. Утонул, растворился в прошлом, вместе с прошлым. И, чтобы выжить, нужно сопротивляться притягательной, но безнадежной прелести воспоминаний. Согласиться стать другим. Совсем новым человеком, родившимся в тюрьме, родившимся сразу тридцатиоднолетним. Тогда все покажется гораздо проще. Заключение убавляет желаний, аппетитов, даже страхов: здешние порядки этому способствуют. Разве что попытаешься иногда помечтать о внешних соблазнах – так, в надежде, что возьмет да и выплывет из глубин мозга какая-то возможность развлечься, отвлечься, рассеяться, вдруг случится такое… Но тут же и понимаешь, что лучше не растрачивать своих запасов, лучше приберечь их – как будто ты находишься в осажденном городе. Как будто ты сам – такой город. Ты становишься своим единственным другом, своим единственным врагом, своим единственным судьей, своей единственной аудиторией. Но может быть, когда-нибудь все это позволит даже почувствовать себя счастливым? Хотя бы в какой-то мере… Ох нет, несмотря на твердую решимость собраться с мужеством, вот в это Николаю страшно трудно было поверить.
Он достал из кармана серебряную пуговицу и с нежной укоризной всмотрелся в находку. Она, пуговка эта, настоящий символ всех его слабостей. Сверкает, так дерзко сверкает в этом мире, где ей совершенно нечего делать! Она – помеха, она – отрицание, она одна мешает своему владельцу до конца почувствовать себя пленником. Внезапно ему захотелось избавиться от жилетной пуговицы. Попытался выбросить ее сквозь щель под дверью. Не удалось: не прошла по толщине, откатилась к нему обратно. Николай наступил на нее, надеясь сплющить. Наступал снова, снова. Ударяя пяткой по пуговке, всякий раз ощущал острую боль – подошва башмака была истерта. Конечно же, проще было позвать надзирателя и отдать ему пуговицу, но – лень… лень… Отказался и от этого намерения.
Потом его снова охватила дикая жажда деятельности, и он стал добивать несчастную серебряшку. Дохромав до центра камеры, почувствовал, что завершил какое-то важное дело: после часа работы пуговица и впрямь сплющилась и могла теперь скользнуть под створку. Николай разогнулся – весь в поту, донельзя усталый, бормоча: «Вот и прекрасно… вот и прекрасно…»
Затем нужно было облегчиться в кадушку. Всякий раз это становилось для него событием дня – он думал о своей естественной потребности заранее, нарочно тянул время… Ужасный запах, как всегда, поразил его, тошнота подкатилась к горлу… Поистине эта несчастная кадушка достойна стать монументом, взывающим к стыду и совести человечества!
Николай улегся на подстилку, заложив руки под голову. Ему безумно захотелось почитать хоть какую-нибудь книгу. Все равно какую! Любую! Лишь бы переворачивать страницы, лишь бы вдыхать легкий аромат типографской краски, погружаться в историю – настоящую или вымышленную, плыть из страны в страну, из века в век, следить за причудливым, зигзагообразным развитием философской идеи… Он попытался припомнить романы, которыми увлекался в юности, стал цитировать про себя обрывки стихотворений, что-то подсчитывать… Время от времени в прорезанном и зарешеченном окошке на двери мелькал взгляд кого-то из охранников. Тараканы собирались вокруг плошки с водой.
«Вот и прекрасно, – снова подумал Озарёв, – вот я и в согласии с самим собой. Теперь у меня нет ни изысканных привычек, ни утонченных вкусов, ни оригинальных идей – я отказался от всего этого, отверг все это. Я вполне приспособился к жизни арестанта…» Но не прошло и пяти минут, как он снова вспомнил Софи, твердость покинула его, нервное возбуждение утихло – и все началось сначала.
* * *
Прошло еще недели две, однако время не вносило никаких изменений в жизнь Николая. Присутствие тараканов и прочей нечисти больше не тревожило и не раздражало. Подумал как-то, что неплохо бы побриться, спросил, оказалось – запрещено уставом. Зеркала посмотреться у него не было, и он попробовал представить себе, как выглядит, проведя рукой по щекам. Ну и щетина! Заросли и щеки, и подбородок зарос, а лицо, похоже, осунулось, под кожей кости выпирают… Он опустил голову – шею царапает, будто скребком. От капельки воды, которую ему приносили для умывания, нестерпимо несло то ли кислым, то ли тухлым. Но и к грязи, и к зуду, и к голоду, в конце концов, можно привыкнуть, даже довольно легко… Забавно, что эта нищета, в которую его погрузили с головой, в какой-то мере даже ободряет, живительная она, что ли… Ну да, в несчастье ведь, перенося его достойно, проникаешься уважением к себе самому. А может быть, он из числа людей, которым нужны страдания, чтобы обрести смысл жизни? Может, в нормальных условиях существование само по себе ему не интересно? Ход времени здесь отмечали надтреснутым бронзовым голосом часы Петропавловского собора, потом начинался колокольный перезвон. Чтобы не потерять счет дням, Николай каждый вечер приклеивал комочек черного хлеба к стене – у изголовья постели. Крысы, наличие которых он обнаружил еще в самом начале пребывания тут – по писку и по тому, как животные скребли острыми когтями камень, – решились, наконец, нанести ему визит. Это оказались водяные крысы – серые шкурки отливали рыжим, и шерсть была очень густая. Сперва он испугался и их величины, и их численности, но потом решил, что, раз уж не удастся от них избавиться, нужно привыкнуть к тому, что отныне они живут вместе: оставлял им крошки после еды, и только тогда, когда уже не было ничего съестного, швырял в них башмаком, чтобы оставили его в покое. Как ни странно, крысы быстро осознали все преимущества этого modus vivendi[2]2
Образ жизни (лат.).
[Закрыть] и, как только хозяин камеры их выгонял, мигом убирались по норам. Среди них были старые, молодые, самки, самцы… Николай развлекался тем, что давал животным имена, стараясь распознавать, где тут кто. Ночами ему случалось проснуться от взгляда: в темноте, совсем рядом с его головой, сверкали бусинки маленьких глаз. Забавно, но раздражало это куда меньше, чем привычка надзирателей следить за ним в окошко. Со Степуховым тюремщиков насчитывалось трое, и они поочередно занимались арестантом. Передвигались они бесшумно, и невозможно было ни двинуться, ни кашлянуть так, чтобы не привлечь их внимания: тут же приподнималась зеленая тряпка, прикрывающая отверстие в двери, и око циклопа ощупывало камеру. Там, в мире свободных людей, порой слышались перешептывания, однажды Озарёву почудилось даже, будто он узнает голос царя. Но он сразу понял, что ошибся, потому что у императора всея Руси хватает дел и кроме того, чтобы шпионить за своими арестантами. На всякий случай спросил Степухова, тот почему-то вздрогнул, смутился и наотрез отказался отвечать. Но что это доказывает?
Сидя на нарах, Николай все перебирал и перебирал в памяти подробности своего допроса в Зимнем дворце, пытаясь оживить таким образом ненависть к монархии и ожесточить характер в предвидении грядущей борьбы с ней. Но вместо этого в нем постоянно возрождалось воспитанное с юности стремление поставить себя на место противника и посмотреть на события с его точки зрения. Сам факт, что император лично занимался каждым из заговорщиков, доказывал только одно: насколько он растерялся, пусть и победив, перед масштабом раскрытого им заговора. Поэтому по отношению к людям, осмелившимся замахнуться на десять веков русской истории, он, скорее всего, испытывал какое-то странное смешанное чувство: тут были и гнев, и презрение, и жалость, и даже болезненное любопытство. И ему хотелось именно от них, еще не остывших после совершенного ими преступления, добиться объяснений – пусть сами скажут, что являет собой тот кажущийся ему невероятным, немыслимым феномен, которым стал мятеж на Сенатской площади 14 декабря. Самым удивительным, наверное, царю казалось, что большая часть этих новых якобинцев хорошо ему знакома: офицеры его армии, все из хороших семей… теперь ему мнилось, что доверять нельзя уже никому, что любая тень отныне должна вызывать подозрения… И все средства хороши, чтобы проверить свои догадки, проникнуть в сознание заговорщиков, понять, наконец, что у них на уме.
Николай подумал, что, вполне может быть, он и сам на месте царя не смог бы действовать иначе. Но одна только мысль об этом тотчас привела его в раздражение. «Вот что случается, если даешь волю фантазии! – с досадой сказал он себе. – Нет, не дело человека, замыслившего революцию, разбираться в причинах такого или другого поведения противника. Соотнести себя с ним даже на минуту-другую означает простить ему все и простить навеки. Сильный человек не тот, кто подобно эху отзывается на всякий оклик, а тот, кто отказывается верить, будто на свете существует иная правда, кроме его собственной». Вдруг ему пришло в голову, что они с императором тезки, и стало смешно, он улыбнулся. Верно-верно, у них у обоих день ангела – 6 декабря. Вспомнилась их первая встреча – во Франции, в лагере под Вертю. Рядом с императором Александром I, поздравлявшим Озарёва с его предстоящей женитьбой на Софи, стоял тогда великий князь – молодой, элегантный, надменный… Одни образы сменились другими: теперь перед Николаем стоял уже не великий князь, а царь, а перед царем – не блестящий офицер Литовского полка, а отвратительный узник. Боже, Боже, все потеряно! В ту ночь он видел Софи во сне настолько ясно, что, открыв глаза, удивился, что жена не сидит у его изголовья.
После завтрака Степухов провел к нему в камеру молодого одетого с иголочки офицера, который держал в руке пакет, скрепленный черной восковой печатью.
– Это вам, – сказал посетитель. – От следственной комиссии.
Офицер повел носом и нахмурился: запах от кадушки был невыносим. Но Николаю не стало стыдно.
– А что там такое? – поинтересовался арестант. – Приказ идти по этапу?
– Нет, вопросник, – ответил офицер. – Будьте любезны заполнить, а завтра в это же время я приду за ним. Вам дадут перо и чернила. А что касается бумаги, то тут вам хватит места. Черновики запрещены.
– Почему?
– Потому что ответы заключенных не должны быть приготовлены заранее, они должны идти из сердца.
Гость щелкнул каблуками и исчез. Николай сорвал печать, развернул бумагу. В списке оказалось тридцать пунктов. Все то же или почти то же, чем интересовались Левашов, а потом царь во время первого допроса: «Когда вы вступили в тайное общество?», «С кем из заговорщиков вы поддерживали отношения?», «Знакомы ли вы с какими-либо проектами конституции?»… Сначала он решил не отвечать вообще и отложил документ, но тут вмешался Степухов.
– Если не ответите, ваше благородие, вас отправят на гауптвахту или того хуже!
– Что – «того хуже»?
– В каменный мешок… такая яма под землей, она досками прикрыта, и оставлено только маленькое отверстие. Внизу жить куда ужасней, чем тут: ничего не видать, задыхаешься…
Николай рассмеялся, но смех вышел горький. Внезапно перспектива «каменного мешка» показалась ему привлекательной, возникло желание испытать себя, дойдя до самого края, чтобы понять, где предел несправедливости. Но затем он решил, что лучше послужит общему делу и вернее запутает следствие, если не станет отбрасывать все чохом, а наоборот, будет отвечать хитро, используя любую уловку, чтобы не сказать правды. И принялся за работу. Если чувствовал ловушку, использовал уклончивый ответ: «не знаю», «не слышал об этом»… И, наоборот, всякий раз, как от него требовалось изложить цели их объединения, рьяно вставал на защиту своих политических идеалов. После фразы: «Каким образом революционеры привлекали новых сторонников в свой лагерь?» – он написал целый монолог. «Когда наша победоносная армия вернулась из Франции, не оказалось в ней ни единого офицера, достойного этого звания, который не ощутил бы стыда, увидев, под каким гнетом находится его собственная страна. Все те, кто под водительством славного Александра I воевали с Наполеоном, стремясь, пусть даже ценою своей крови, своей жизни, вернуть свободу Европе, сразу же поняли, что им самим в такой же свободе отказано. Познакомившись с условиями жизни за границами России, они сочли нормальной и естественной попытку объединиться ради того, чтобы дать родине конституцию».
Озарёв с удовольствием перечитал свой текст. Отличный выпад против господ из следственной комиссии! Жаль только, что он не увидит их физиономий, когда они станут знакомиться с документом! Привычным уже жестом Николай погладил бородку: растет, колется… Однако и такой – заросший щетиной, грязный и изможденный – он все равно куда сильнее всех этих генералов вместе взятых.
Назавтра ближе к полудню тот же элегантный офицер вошел в камеру, взял у Николая вопросник, спрятал его и удалился, сказав перед тем Степухову:
– К чаю дадите ему сегодня белого хлеба.
Николай, которому, в общем-то, и черный был не так уж противен, задумался, что бы означала подобная милость.
А старик, видимо, догадался о его раздумьях и прошептал:
– Это только начало. Если станете хорошо себя вести и скажете все, что знаете, вас будут содержать еще лучше. Может быть, позволят даже переписываться с семьей…
Софи, Софи, он снова думал о ней! Он отказался писать ей во дворце, чувствуя на себе пристальные взгляды императора и Левашова, но он сгорал от желания открыться ей, исповедаться теперь, когда находился в заточении. И допоздна выстраивал мысленно в строчки слова, в которых лучше всего отразились бы и его любовь к ней, и его стремление перед нею оправдаться.
Посреди ночи Николая разбудило звяканье ключей, но сейчас же пришлось зажмуриться: вся камера была ярко освещена факелами. Тараканы исчезли. Николай вскочил на ноги. Перед ним стояли генерал от инфантерии Сукин со своей деревянной ногой и луннолицый плац-майор Подушкин. Тут же находился и надзиратель – в корзине, которую тот держал в руке, были сложены одежда и обувь Озарёва, конфискованные у него в день ареста.
– Переоденетесь и пойдете с нами, – сказал Сукин.
«Куда? Куда вы поведете… повезете меня?!» – едва не закричал Николай, но из гордости сдержался. А в не совсем проснувшемся мозгу его заворочались тяжелые, как жернова, мысли – все о трагическом исходе. На казнь, в руки палачей, в карцер… каменный мешок, по этапу в Сибирь, на пытки… вот куда! Часы на кафедральном соборе пробили два раза – два часа ночи. Он прикрыл глаза, слюна стала вязкой, в пустом желудке заурчало. Узник принялся неловко натягивать на себя вещи – а он и забыл, какие они мягкие, тонкие, легкие… Увидев снова свой темно-вишневый жилет, на котором теперь не хватало одной серебряной пуговицы, грустно улыбнулся. Незнакомый тюремщик завязал ему черной тряпкой глаза, накинул на голову мешок. Так же, как в день прибытия в крепость, Подушкин взял его за руку и повлек за собой. После долгого перехода по коридорам на него сквозь покрывавшую лицо ткань мешка пахнуло холодом и свежестью ночного зимнего воздуха. Дыхание перехватило. Господи! Если бы он мог сорвать с себя эту мерзость, покатиться прямо в снег, насладиться притоком кислорода в измученные легкие!
– Вперед, вперед!
Его подтолкнули в спину. Он преодолел лестницу – и оказался среди тепла и шорохов населенного помещения.
– Садитесь, – приказал Подушкин, снимая с головы арестанта мешок и повязку.
Николая поместили теперь за зеленой ширмой, по-прежнему под охраной двух солдат. В прореху было видно, как вошли еще трое заключенных – тоже с эскортом. Поскольку у них на головах оставались мешки, понять, кто это, оказалось невозможно. Впрочем, минуту спустя и они скрылись за ширмами. Наверху, видимо, по балкону или галерее, ходили, позвякивая шпорами, офицеры, они громко разговаривали, шутили, смеялись, не обращая внимания на узников, хотя некоторые наверняка были когда-то, и не так уж давно, их товарищами по оружию.
Прошло минут десять, Подушкин вывел Николая из укрытия и снова двинулся с ним куда-то. Стуча каблуками и звеня ножнами, конвойные шли сзади на расстоянии в шаг, не больше. Пересекая комнату, напоминавшую гостиную, Озарёв вдруг оказался перед Ипполитом Розниковым – ну, просто нос к носу! Старый приятель разглагольствовал о чем-то, сидя в центре группы одетых в мундиры людей. Их взгляды встретились, но в лице Ипполита ничто не дрогнуло, он и бровью не повел: смотрел на бывшего друга холодно, как будто на незнакомца, на чужого… Николай проглотил бешенство и прошел мимо. Перед следующей дверью пришлось подождать. Затем оттуда раздался голос:
– Введите Озарёва!
В небольшой комнате, за столом, покрытым красным сукном, Николай насчитал десять человек: видимо, члены следственной комиссии. И подумал: «Совет Десяти, совсем как в Венеции…»[3]3
В 1310 году Баямонте Тьеполо, один из венецианских патрициев, пытается свергнуть дожа Пьетро Градениго. Результатом захлебнувшегося в крови восстания стала необходимость создания чрезвычайного судебного совета – Совета Десяти, задачей которого была защита существующих общественных устоев. Во главе его был дож, в состав входили десять членов Сената и шесть старейшин. В распоряжении этого органа имелись тайная полиция и осведомители. Он занимался расследованием дел подозреваемых жителей Венеции и рассматривал заявления (доносы) о преступлениях против государства, которые собирались через так наз. львиную пасть: то есть внутри размещенных на стенах общественных зданий барельефных изображений лица с крайне неприятным выражением. В раскрытый рот и опускались анонимные письма-доносы, которые принимались к рассмотрению только в тех случаях, если была ссылка не менее чем на двух свидетелей. (Прим. пер.).
[Закрыть] В свете тяжелых канделябров позолоченного серебра мерцали и вспыхивали искры на эполетах и аксельбантах, посверкивали ордена… было похоже на рыбью чешую… Среди собравшихся были младший брат императора великий князь Михаил Павлович, начальник Генерального штаба генерал Дибич, военный министр Татищев, действительный тайный советник Голицын, генерал Левашов, генерал Чернышев, генерал Бенкендорф, генерал Голенищев-Кутузов… Надо же, какое великолепие, какое сборище знати в этом органе дознания, созванном нынче для него одного!
Ему задавали вслух те же вопросы, что письменно, и он старался, чтобы ответы не отличались от прежних. Наиболее хитрым и изворотливым показал себя генерал Чернышев: лицо у него было бело-розовое, накрашенное, брови выщипанные, на голове – каштановый парик с туго завитыми, как овечье руно, локончиками.
– Нам известны имена главных участников заговора, и, если вас пригласили сюда, то только затем, чтобы дать вам возможность откровенными признаниями смягчить свою вину, – сказал Чернышев.
– С какой стати я должен верить вам? – отозвался Николай.
– Хотя бы в силу этого! – генерал протянул ему список из многих фамилий.
Одного взгляда оказалось достаточно: тут были Рылеев и Пестель, Кюхельбекер и братья Бестужевы, Каховский и Голицын, Пущин, Якубович, Трубецкой, Муравьев-Апостол… Руководители и члены Северного общества, руководители и члены Южного общества – тут были все! Значит, восстание на Юге тоже провалилось или даже не успело начаться… Но немыслимо же, чтобы полиция нашла столько заговорщиков только собственными средствами! Их выдали предатели, тут дело в предательстве, это точно!
– Ну и как, убедились теперь? – спросил Чернышев.
Николай не ответил – во рту словно высохло все, язык стал большим и шершавым.
– Ваши товарищи в своих показаниях утверждают, что вы присутствовали на последнем собрании тайного общества, которое состоялось в ночь с 13-го на 14 декабря, – возобновил попытки разговорить арестанта Чернышев.
– Был! – с вызовом бросил тот.
– Припомните, как вел себя тогда князь Трубецкой. В частности – стоял ли он за мятеж или был против него.
– У меня сохранились более чем смутные воспоминания о той ночи.
– Надеюсь их оживить и уверен, что, скорее всего, так и произойдет, стоит вам услышать вот это сообщение. Князь Трубецкой, назначенный вами «военным диктатором», вместо того, чтобы присоединиться к товарищам на Сенатской площади, как обещал ранее, бродил по соседним улицам, наблюдая за появлением войск, дрожа и прячась по углам. А после провала мятежа стал кидаться из одного аристократического особняка в другой в надежде скрыться от розыска. Он жил тогда у отца жены своей, урожденной графини Лаваль, но там его не нашли, зато обнаружили писанную рукой Трубецкого черновую бумагу особой важности – с программой на весь ход действий мятежников 14-го числа, с именами лиц, участвующих в означенных действиях, и разделением обязанностей каждому. Сам князь с утра не возвращался, и в доме тестя его полагали, что должен он быть у княгини Белосельской, жениной тетки, однако и у княгини Белосельской его тоже не застали, стало известно только, что будто бы он перебрался в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на другой сестре графини… В конце концов, там и оказался Трубецкой – в посольстве Австрии, у своего зятя… там его и арестовали – посреди ночи. Так что – вам хочется еще заступаться за князя?
Николай меньше, чем ожидал, удивился новости. Вероятно, рассказывая ему в самом начале допроса о постыдном поведении человека, которого Озарёв почитал своим начальником, Чернышев был намерен попросту деморализовать его сразу? Но как притворяется – просто классически!
– Среди конспираторов всегда попадаются люди более сильные и более слабые… – постарался арестант увернуться от прямого ответа.
– Но вы лично, думаю, поклоняетесь все-таки сильным людям? Это же очевидно! – заявил Чернышев.
– Да, это так.
– И много было таковых в вашей группе?
– Видимо, недостаточно.
– Но, видимо, именно эти сильные люди на последнем собрании у Рылеева говорили о покушении на государя?
– Не слышал ничего подобного.
– Согласно показаниям одних, – невозмутимо продолжал Чернышев, – Каховскому поручил убить царя Рылеев, согласно показаниям других, Каховский принял решение сам, оно не было вызвано ни чьей-то просьбой, ни чьим-то поручением. Откровенно во всем признавшись, вы можете облегчить участь, по крайней мере, одного из этих двух людей. Продолжая молчать, вы только крепче связываете их – обвиняемых в попытке цареубийства. Как вы полагаете, не лучше ли спасти одного, чем погубить своим молчанием обоих?
Такая постановка вопроса озадачила Николая. Он впервые в жизни оказался в ситуации, когда представления о справедливости запрещали ему молчать дальше. Тем не менее помочь расследованию в одном этом частном вопросе означало бы согласие участвовать в предлагаемой ему игре на протяжении всего расследования, принять для себя возможность сотрудничества обвиняемых с обвинителями, то есть признать в каком-то смысле необходимость наказания… Как он помнил, Каховский и ранее был одержим идеей цареубийства, но на исходе встречи уже Рылеев просил его действовать. Умолял… Иными словами, они несут практически равную ответственность. Почти равную. Но, с другой стороны, Каховский, обагривший руки кровью Милорадовича и Штурлера, не мог рассчитывать ни на какое снисхождение, Рылеев же, оставшийся не замешанным в реальных убийствах, мог при благоприятном стечении свидетельских показаний надеяться на улучшение своей судьбы… Движимый дружеским отношением к Кондратию Федоровичу, Озарёв чуть не заговорил, но тут же и отказался от этого намерения: одному Господу решать, кто на самом деле чист, а кто виновен. Чернышев между тем начал нервничать:
– Ну так что же? Все упрямитесь? Предпочитаете пойти ко дну вместе с двумя своими товарищами, а не помочь хотя бы одному добраться до берега?
– Что вы имеете в виду, говоря «пойти ко дну», ваше сиятельство? – спросил Николай.
– Ваше преступление для России так ново, что не существует пока законов, предусматривающих меру наказания для виновных.
– Единственное наше преступление в том, что мы желали блага для нашей Родины!
– Нельзя желать блага для своей родины и смерти для ее государя одновременно!
В эту минуту взгляд Озарёва задержался на игравшем восковой палочкой Татищеве и задремавшем, сидя рядом с ним в кресле, Голенищеве-Кутузове. Эти двое двадцать четыре года тому назад принимали участие в убийстве императора Павла I, открывшем его сыну Александру дорогу на трон. Все в Санкт-Петербурге знали эту историю. По какой иронии судьбы судят они сейчас людей, чье преступление только в том, что проиграли в игре, которую им самим повезло когда-то выиграть? Боже, что за радость! Словно зажегся светлый огонек в душе! Искушение было слишком сильным: он, не хуже опытного фехтовальщика, чуть затянул выпад и произнес, стараясь контролировать возбуждение:
– Бывают случаи, ваше сиятельство, когда мятеж против правителя становится священным долгом. Некоторые из вас смогли бы меня понять, если бы вспомнили собственное прошлое.
Татищев весь задрожал от бешенства, и его тяжелая рука окороком упала на стол. Голенищев-Кутузов, вздрогнув, открыл сонные глаза.
– Что все это значит? Извольте объясниться! – приказал Бенкендорф.
– Нет ничего проще, ваше сиятельство, – охотно выполнил приказание Николай. – Заговорщики 14 декабря ставили своей целью не допустить до престола великого князя, и вы считаете их убийцами; заговорщики же 11 марта 1801 года ночью, совершенно варварским способом убили царя и при этом пользуются вашим уважением. Разве такое справедливо?
– Что за наглость! – закричал Татищев.
– Вон отсюда! – поддержал его Голенищев-Кузузов. – Эй там, кто-нибудь! Уведите его! И пусть его закуют!