Текст книги "Фаворитка короля"
Автор книги: Анна О'Брайен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Annotation
В XIV в. сиротку, подброшенную в младенчестве к стенам монастыря, ждала незавидная участь монахини или… уличной женщины. Но Алиса избрала свой путь: фрейлина королевы Филиппы, фаворитка венценосного Эдуарда III. Ее любили и презирали. Стареющий король хотел, чтобы она была рядом, враги жаждали ее исчезновения. Одна ошибка может стоить ей очень дорого!
Анна О’Брайен
ПРОЛОГ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
ЭПИЛОГ
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
Анна О’Брайен
Фаворитка короля
Жила тогда… в Англии некая женщина без стыда и совести, безудержная в разврате, происхождения самого низкого, именем же Алес Перес… и хотя не могла похвастать ни красотой, ни миловидностью, она умела скрыть эти недостатки потоком льстивых речей…
Из исторических хроник о последних годах царствования Эдуарда III и о его кончине
Негоже, чтобы ключи от всех дверей висели на поясе у одной-единственной женщины.
Епископ Рочестерский
И никто не смел выступить против нее…
Томас Уолсингем, монах аббатства Святого Альбана
ПРОЛОГ
– Сегодня ты будешь Повелительницей Солнца, – говорит король Эдуард [1] и помогает мне удобно устроиться в повозке, – королевой моих празднеств.
«Уж давно бы пора!» Разумеется, вслух я этого не произнесла – я ведь женщина неглупая, – только подумала. Слишком долго ждала этой чести. Двенадцать лет, на протяжении которых я была наложницей Эдуарда.
– Благодарю вас, милорд, – негромко произношу я и, лучезарно улыбаясь, приседаю в глубоком реверансе.
Плащ, который переливается золотым шитьем, я расправила так, чтобы видна была его подкладка из алой тафты. Платье же на мне – красное, с белой шелковой каймой, подбитое мехом горностая: цвета Эдуарда, королевский мех, достойный венценосной особы[2]. Мерцание золота затмевается блеском бесчисленных самоцветов, играющих под лучами солнца: красных как кровь рубинов, загадочных густо-синих сапфиров, удивительных бериллов, способных лишать силы любой яд. Всем известно, что я ношу драгоценности королевы Филиппы[3].
Сижу я на сидении возка непринужденно, в гордом одиночестве, скромно сложив руки на коленях поверх богато украшенного платья. Это мое право!
Я оглядываюсь вокруг: нет ли поблизости хмурой и мрачной принцессы Джоанны? Нет, этого моего заклятого врага нигде не видно. Отсиживается, небось, в своих палатах в Кеннингтоне [4] , замышляет что-нибудь недоброе против меня. Джоанна Прекрасная [5] . Джоанна Претолстая! Противник, с которым нельзя не считаться, а уж щепетильности и понятий о нравственности у нее не больше, чем у дикой кошки в период течки.
Я перевожу взгляд на Эдуарда, уже сидящего в седле своего боевого коня, и улыбка моя становится ласковой. Он такой высокий, сильный – просто загляденье! Какая мы с ним замечательная пара! Его годы еще не слишком согнули, а я – в самом расцвете сил. Уродина, конечно, так все считают, но не лишенная своих достоинств.
Я – Алиса. Фаворитка короля. Возлюбленная Эдуарда. Повелительница Солнца…
Ах!.. Я непроизвольно моргаю – пролетевший мимо голубь взмахом крыла сметает стоящие перед глазами воспоминания и безжалостно возвращает меня к жестокой действительности. Я сижу у себя в саду, вдали от двора и моего короля, вынужденная смириться с горькой истиной. Как низко я пала! Одинока, бессильна, заточена – как некогда лев в зверинце Эдуарда, давно уже умерший, – лишена и тени власти, упрятанная от людей, утратившая все, что сумела нажить своими стараниями.
Я теперь никто. Нет больше Алисы Перрерс.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
C чего же мне начать? Трудно на чем-то остановиться. Мои самые ранние годы не отмечены печатью радости и счастья. Что ж, начну с того, что врезалось в память. С самых первых воспоминаний.
Тогда я была ребенком, слишком маленьким, чтобы понять, кто я и что я. Смиренно преклонив колени, я молилась вместе с сестрами в огромной церкви Святой Марии, в аббатстве города Баркинга. Шел восьмой день декабря месяца, и воздух был таким холодным, что даже дышать им было больно. Колени упирались в шершавые каменные плиты пола, но уже тогда я хорошо понимала, что ерзать на молитве нельзя. Статуя на высоком постаменте в приделе Богоматери была наряжена в новое синее платье, а покрывало из дорогого шелка удивительно мерцало белым светом в полумраке затененной ниши. Монахини пели псалмы, положенные во время вечерни, у ног статуи горело целое море свечей, и их свет играл на больших складках синего одеяния, отчего казалось, будто статуя дышит и шевелится.
– Кто это? – спросила я слишком громким голосом – я же ничего толком тогда и не знала. Сестра Года, которая учила послушниц (когда таковые имелись), сделала мне знак замолчать.
– Это Пресвятая Дева.
– А как ее зовут?
– Пресвятая Дева Мария.
– А сегодня какой-то праздник?
– Нынче праздник Непорочного зачатия[6]. Помолчи же!
Я ничего из сказанного не поняла, но с той минуты полюбила Деву Марию. У нее было красивое лицо, глаза опущены, руки воздеты, словно она звала меня к себе, а на раскрашенных губах играла едва заметная улыбка. Но больше всего меня привлекла корона из звезд, покрывавшая ее чело по случаю праздника. В пламени свечей звезды отливали золотом, искрились драгоценные камни. Меня это зрелище заворожило. Служба закончилась, монахини потянулись к выходу, а я осталась стоять перед статуей.
– Пойдем, Алиса, – сказала сестра Года, совсем не ласково схватив меня за руку. Но я была упряма и уперлась ногами в пол, залитый отблесками пламени.
– Да пойдем же!
– А почему у нее корона из звезд?
– Потому что она – Царица Небесная. Ну, теперь ты…
Она шлепнула меня по руке, и пришлось подчиниться, но я все равно потянулась к статуе, хотя рост еще не позволял мне ее коснуться, и улыбнулась.
– Мне хотелось бы носить такую корону.
Второе мое воспоминание относится к тому же самому времени. Невзирая на поздний час, сестра Года, низенькая и хрупкая, но сильная, била меня кожаным ремешком по руке до тех пор, пока кожа не покраснела и не покрылась волдырями. Она сердито прошипела, что это – наказание за грех гордыни и грех алчности. Кто я такая, чтобы любоваться короной и желать такой же для себя? Кто я такая, чтобы приближаться к Пресвятой Деве, Царице Небесной? Мне не сравниться даже с голубями, которые взмывают ввысь и кружат над алтарем. На весь завтрашний день я останусь без еды. И встану, и лягу в постель на пустой желудок. Она научит меня смирению. В животе у меня урчало от голода, рука жутко болела, и тогда я узнала (в первый, но далеко не в последний раз), что женщинам не дано получать то, чего они желают.
– Ты плохая девочка! – четко и ясно заявила сестра Года.
Я лежала без сна до тех пор, пока часы аббатства не пробили два раза, созывая нас на раннюю заутреню. Я не плакала. Наверное, согласилась с тем, что говорила наставница, а может, была еще слишком маленькой, чтобы понять смысл ее поучений.
Так, а что же третье?
А! Гордыня! Сестре Годе так и не удалось выбить ее из меня. С полным безразличием в глазах она укоряла меня за какой-то проступок (сейчас уж и не припомню, в чем он состоял).
– Что за наказание мне возиться с тобой, девчонка! Ты, скорее всего, бастард и рождена вне священных уз брака. Ко всему еще и уродлива. Я не вижу в тебе ни единой черточки, которая намекала бы на возможность спасения души, хотя ты, вне всякого сомнения, и принадлежишь к числу творений Божьих.
Значит, я бастард и уродина. В свои двенадцать лет я не могла решить, какое из этих зол больше. Я уродлива? Если бы сестра Года имела каплю сострадания, она бы сказала: «У тебя заурядное лицо». Слово «уродливая» меняло все в корне. В монастыре запрещены были зеркала – и потому, что символизировали тщеславие, и потому, что были слишком дороги для скромных монахинь, – но какая же из сестер не пыталась разглядеть себя в чаше, наполненной чистой водой? Или уловить пусть и искаженное отражение в начищенных серебряных сосудах, которые использовались на службах в монастырской церкви? Я поступала как все и видела то же, что могла видеть и сестра Года.
В ту ночь я вгляделась в лохань ледяной воды, прежде чем мне велели задуть свечу. Отражение дрожало, но рассмотрела я достаточно. Волосы, очень коротко остриженные (дабы бороться сразу и со вшами, и с грехом гордыни), были темными[7], жесткими, без единого завитка. Глаза – черные, как терновые ягоды, как дыры, какие моль проедает в одежде. А остальное? Щеки запали, нос сильно выдается вперед, рот слишком большой. Одно дело, когда тебя называют уродиной, другое – убедиться в этом собственными глазами.
Одна-одинешенька в своей тесной холодной келье, я расплакалась. Стены, казалось, готовы были раздавить меня. Темнота и одиночество пугали меня. И до сих пор пугают.
Что же до остальных дней моей ранней юности, они все слиплись в какую-то комковатую кашу из горьких обид и унижений, которую помешивала и присыпала солью своих замечаний сестра Года.
– Ты снова опоздала на раннюю заутреню, Алиса. Думаешь, я не видела, как ты, негодная девчонка, старалась незаметно проскользнуть в церковь?
Да, правда, я тогда опоздала.
– Алиса, показываться с таким покрывалом перед очами Господа Бога – это просто позор. Ты что, пол им мела?
Нет, не мела. Просто, вопреки всем моим добрым намерениям, к нему пристали колючки с кустов да еще зола из очага, и пальцами оно было захватано.
– Ну почему ты не в состоянии запомнить самые простые тексты, Алиса? У тебя в голове пусто, как у последнего нищего в кошеле.
Да нет, там не было пусто, просто голова была занята чем-то более насущным. Быть может, ощущением прикосновения к моим ногам мягкой пушистой шерстки монастырского кота, который грелся в лучах солнышка, пробивавшихся в окна.
– Алиса, двигаться надо легче, изящнее. Отчего ты вечно сутулишься? Тебе же было сказано, что в Божьей обители так вести себя не годится!
Я не имела ни малейшего понятия об изяществе движений.
– Призвание дается нам свыше. Господь Бог дарует его как Свое благословение, – так поучала вверенных ее попечению грешниц матушка Сибилла, наша настоятельница, сидя в своем кресле в зале капитула. – Призвание – это Божья благодать, которая позволяет нам славить Господа в наших молитвах, а также посредством заботы о бедных, кои пребывают среди нас. И потому мы должны чтить это призвание и строго соблюдать устав святого Бенедикта, достопочтенного основателя нашего ордена.
Матушка настоятельница не колеблясь пускала в ход плеть, наказывая тех, кто его не соблюдал. Я хорошо помню, как жалила эта плеть. И как жалил ее язык. Хорошенько испытала на себе и то, и другое, когда однажды поторопилась преклонить колени рядом с сестрой Годой прежде, чем утих созывавший на вечерню колокол, и не успела затворить дверь курятника, призванную оберегать монастырских цыплят от недобрых замыслов лисы. Итог стал виден на следующее утро – наглядный, кровавый. Такой же стала и моя спина, и матушка настоятельница сообщила мне об этом, ловко орудуя снятой с пояса плетью. Она сказала, что это было справедливое наказание. Мне оно отнюдь не показалось справедливым, ведь я была вынуждена нарушить одно правило, чтобы соблюсти другое. По молодости лет мне недоставало мудрости держать язык за зубами, и я сказала то, что думала. Рука матушки Сибиллы взлетела и опустилась на мою спину с еще большей силой.
Мне было велено собрать растерзанные останки несчастных цыплят. И вовсе не для того, чтобы выбросить их вон. Монахини сжевали цыплят с хлебом в следующий полдень, внимательно слушая притчу о добром самаритянине. У меня же на тарелке не было ничего, кроме хлеба, да и то вчерашнего. Не должна же я была насладиться плодами грехов своих!
Призвание? Господь Бог, вне всяких сомнений, не благословил меня таковым, если оно состоит в том, чтобы смиренно и с благодарностью принять жребий, выпавший на мою долю. И все же жизни вне монастырских стен я не знала, да и не стремилась узнать. Когда мне исполнится пятнадцать лет, сказала сестра Года, я приму постриг и стану уже не послушницей, а настоящей монахиней. Совершится плавный переход из одного вида рабства в другое, и я останусь монахиней до того часа, когда Господь призовет меня в чертоги Свои – или же отправит гореть и страдать в адском пламени в наказание за совершенные мною грехи. С пятнадцати лет и до конца жизни мне будет запрещено говорить, кроме одного часа после полудня, когда мне позволят высказываться по серьезным вопросам. Я мало видела в этом отличий от приговора к пожизненной немоте.
Молчать всю жизнь, только петь во время церковных служб.
Богородице, помилуй мя! Неужто это все, на что я могу надеяться? Я же не сама решила принять постриг. Как же мне с этим смириться? Для меня было совершенно непостижимо то, что женщина может по доброй воле заточить себя в этих стенах, где и окна затворены, и двери все на запорах. Отчего бы женщине, какова бы она ни была, согласиться на такое страшное заточение, а не отведать вкуса свободы, царящей за стенами монастыря?
В меру моего разумения, существовала лишь одна дверь, которая могла отвориться для меня. Могла выпустить меня на свободу.
– Кто мой отец? – спросила я у сестры Годы. Если у меня есть отец, то уж он, конечно, не окажется глух к моим мольбам.
– Всевышний тебе отец. – Обтекаемый ответ сестры Годы, перелистывавшей Псалтырь, придал мне смелости расспрашивать ее дальше. – А теперь, дитя, обрати внимание – вот этот псалом нам нужно выучить…
– Но кто мой отец здесь – не там, на небесах? – Я указала рукой на окно, откуда вторгался в келью шум города, жители которого галдели, собираясь на рынок.
Наставница посмотрела на меня, слегка озадаченная.
– Не знаю, Алиса, и это чистая правда. – Она поцокала языком, как делала всегда, если не находила готового объяснения. – Я слышала, что когда тебя принесли сюда, при тебе был кошель с золотыми монетами. – Она задумчиво покачала головой, и покрывало, как саван, сползло на ее морщинистое лицо. – Но это не имеет никакого значения. А теперь давай… – Она прошла в другой конец комнаты, к сундуку, в котором хранились пропыленные манускрипты.
Как это – не имеет значения? Целый кошелек золота! Для меня это вдруг приобрело очень большое значение. О себе я знала только то, что я – Алиса. У меня не было ни семьи, ни приданого. Ко мне – в отличие от более счастливых сестер-монахинь – никто не приезжал ни на Пасху, ни на Рождество. Никто не привозил мне подарки. Даже когда я приму постриг, некому будет разделить со мной радость вступления в духовный чин. Даже облачение мне достанется от какой-нибудь давно умершей сестры, которая (если повезет) окажется примерно одного роста и комплекции со мной; а если не повезет, то облачение укутает меня с избытком или же, напротив, станет являть миру мои коленки.
Я негодовала от такой несправедливости. Почему так? Вопрос не шел у меня из головы. Кто же мой отец? И что я такого сделала, чтобы меня бросили и забыли? Обидно было до глубины души.
– А кто принес меня сюда, сестра Года? – настойчиво спросила я.
– Не помню. Да и как упомнить? – бросала отрывисто сестра Года. – Кажется, тебя просто подкинули на крыльцо аббатства. С крыльца тебя забрала сестра Агнесса – теперь она уж пять лет как умерла. Насколько мне известно, установить твое происхождение так и не удалось. Так часто делали – нежеланных младенцев оставляли у церковных дверей, тем более что свирепствовала чума… Хотя говорили и так, что…
– Что говорили?
– Сестра Агнесса всегда утверждала, что здесь все не так просто, как кажется на первый взгляд… – произнесла сестра Года, не отрываясь от старинного пергамента.
– Что – не так просто?
Сестра Года громко хлопнула в ладоши и сердито прищурилась, глядя на меня.
– Матушка настоятельница сказала, что сестра Агнесса ошиблась. Та была уже в очень преклонных летах, и голова у нее не всегда была ясная. Матушка настоятельница считает, что ты скорее всего – дитя простолюдина, какого-нибудь кровельщика, который оседлал кабацкую девку, не ища благословения в браке. Ну, хватит об этом! Обрати свой ум к более возвышенным предметам. Давай повторим «Отче наш» на самой безукоризненной латыни. Согласные произноси четко, не глотай их.
Значит, я все-таки бастард.
Я старательно повторяла слова молитвы, но из головы не шли мысли о моих родителях, которых я совсем не знала, о том, что говорила или думала об этом сестра Агнесса. Я была всего-навсего одной из множества нежеланных детей и должна быть благодарна за то, что меня не бросили просто умирать. Но что-то здесь не сходилось, ведь правда? Если я – дитя кабацкой девки, если мои родители остались неизвестными, но принадлежали к низшим классам общества, отчего же меня взяли сюда и научили грамоте? Почему не приставили к работе, как одну из conversa[8] – мирских сестер, которые в поте лица трудились на принадлежащих аббатству землях, на кухне или в пекарне? Да, правда, одевали меня в обноски, оставшиеся от умерших, меня не любили и не ласкали, но все же научили не только читать, но даже писать, пусть я и не слишком усердствовала в учебе.
Меня предполагали сделать монахиней, а не мирской сестрой.
– Сестра Года… – начала было я опять.
– Мне нечего тебе сказать, – резко бросила она, – потому что и говорить-то нечего! Давай, учи латинский текст! – Тростью она хлопнула мне по коленям, но не больно. Возможно, для себя она уже давно решила, что толку от меня не будет, а потому раздражение постепенно сменилось в ней безразличием. – Ты не выйдешь отсюда, пока не выучишь! Что ты противишься? Что тебе еще остается делать? Ты каждый день должна на коленях благодарить Бога за то, что не приходится зарабатывать себе хлеб насущный в лондонских сточных канавах. А уж каким путем зарабатывать, мне остается только догадываться! – Она и не старалась скрыть то отвращение, которое питала к женщинам подобного сорта. – Ты что же, хочешь сделаться блудницей? Падшей женщиной? – спросила она, понизив голос до шепота.
Я дернула плечом, неуклюже изображая высокомерие, и ответила храбро, но глупо:
– Стать монахиней – не мое призвание.
– А тебе есть из чего выбирать? И куда же ты отправишься? Кто согласится тебя принять?
На это мне ответить было нечего. Но сестра Года с грохотом ударила своей тростью по деревянному столику, и меня захлестнуло негодование, разжигая единственную оставшуюся у меня надежду: «Тебе, Алиса, уж точно никто не поможет – если ты сама себе не поможешь».
Уже тогда я была умна не по годам – несомненно, сказывалась наследственность погрязшего во грехах ремесленника, который перебрал кислого эля да и завалил кабацкую девку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мне удалось вырваться из аббатства, но получилось это помимо моих собственных усилий. Судьба протянула мне руку, когда я достигла пятнадцати лет, и грянули эти события как гром с ясного неба.
– Надень на себя вот это. И это тоже. Вот, возьми. Через полчаса жди у ворот аббатства.
Одежду мне совала в руки сестра Матильда, помощница матери настоятельницы.
– Для чего это, сестра?
– Делай, что тебе велено!
Она дала мне шерстяную верхнюю юбку – тоненькую и застиранную до того, что цвет определить уже было невозможно, и платье без рукавов, темно-коричневое, напоминавшее цветом ил, который оставался на берегу реки после сильных ливней с ветром. Платье тоже знавало лучшие дни, когда его носил кто-то другой, к тому же оно было мне коротко, как я и опасалась, – выше колен. Я сильно почесалась, и сразу проснулись более насущные страхи: я унаследовала от кого-то не только одежду, но и блох. Наряд завершался чепцом неопределенного серого цвета.
Но для чего это все? Меня что, посылают с заданием куда-то за ворота монастыря? От лихорадочного возбуждения по коже забегали мурашки. И от страха тоже: я ведь не знала, как живут люди за стенами аббатства, – но скоро страх прошел. Если мне удастся хотя бы на день вырваться из этих стен – значит, дело того стоит. Мне уже исполнилось пятнадцать, превращение из послушницы в монахиню было не за горами, а оно представлялось чем-то зловещим, словно поток, хлещущий в городских сточных канавах после сильного ливня.
– Куда я еду? – задала я вопрос вознице, к которому меня направили, суровому на вид человеку с ужасным насморком идо невозможности пропахшему кислой шерстью.
Сестра Фейт, монастырская привратница, не снизошла до объяснений – просто махнула рукой, показывая на возницу, и захлопнула ворота. Щелчок засова, когда я оказалась за стенами монастыря, прозвучал для меня слаще ангельского пения.
– В Лондон. В дом мастера[9] Дженина Перрерса, – проворчал возница и сплюнул в сточную канаву, уже переполненную нечистотами и всяческим мусором – базарный день был в разгаре.
– Тогда помогите мне взобраться сюда, – распорядилась я.
– Сердитая, однако, малышка, сразу видно! – воскликнул он, схватил меня за руку своей громадной лапищей и одним рывком забросил на кипу тюков, где я и устроилась, как могла. – Господи, помоги тому мужчине, который на вас женится, мистрис!..
– Я не выйду замуж, – недовольно ответила я. – Никогда.
– А что так?
– Слишком уродлива!
Разве я не видела этого собственными глазами? После того как я разглядывала свое отражение в лохани с водой, мне однажды представилась возможность полюбоваться своим непривлекательным лицом в дорогом зеркальце одной графини, ни больше ни меньше! Какой мужчина станет засматриваться на меня, а тем более брать в жены?
– Боже сохрани, мистрис! Если мужчина решил жениться, ему нет нужды слишком часто глядеть на свою избранницу!
Меня это не интересовало. Я гордо вскинула голову. Я еду в Лондон! Возница щелкнул бичом над головами волов, положив тем самым конец нашей беседе и предоставив мне самой домысливать остальное. На ум приходила одна-единственная причина, по которой я направлялась в дом мастера Дженина Перрерса. Там требовалась служанка, и он передал матушке настоятельнице достаточно золота, чтобы побудить ее расстаться с нищей послушницей, которая все равно не принесет аббатству ни славы, ни денежного дохода. Повозка подпрыгивала и раскачивалась, а я тем временем представляла себе в лицах, как происходил разговор. «Мне нужна крепкая работящая девица, чтобы помогала в доме. Послушная…» Я лишь надеялась, что матушка настоятельница не взяла на душу грех ложной клятвы.
То и дело я ерзала на тюках, раздосадованная слишком медленной поступью волов. Лондон. Я старалась не выпасть из раскачивающейся повозки, а слово «Лондон» заставляло мою кровь кипеть от волнения. Свобода кружила мне голову, пьянила не хуже доброго вина.
Лондон потряс меня: он оказался невероятно шумным, слишком многолюдным и страшно грязным. Как ни бурлили толпы людей вблизи аббатства в Баркинге по базарным дням, они даже отдаленно не походили на это столпотворение, пронизанное неумолчным гамом, наполненное смрадом от множества прижатых друг к другу человеческих тел. У меня буквально глаза разбегались во все стороны. Я глазела на густо набитые людьми дома, стоящие на узеньких, чуть шире нашей повозки, улочках, а верхние этажи, как пьяные, клонились друг к другу, загораживая небо. На всевозможные товары, разложенные у входа в лавки, на женщин, щеголявших в ярких нарядах. На уличных оборванцев и продажных девок, которые невозмутимо зарабатывали деньги в вонючих двориках и переулочках. Я оказалась в совершенно новом мире, одновременно пугающем и соблазнительном; таращилась, открыв рот, на все, как любая другая девчонка, попавшая сюда прямо из деревни.
– Вот, тебе как раз сюда.
Повозка покачнулась, остановилась, меня ссадили с тюков, грязный палец указал, куда мне идти – в дом с узеньким фасадом, который, казалось, вообще не занимал места на улице, зато вознесся над моей головой целыми тремя этажами. Я с трудом пробралась к двери, лавируя между грудами отбросов и сточной канавой. Сюда? Вроде бы на дом зажиточного человека не похоже. Постучала в дверь.
Открыла женщина, намного выше меня ростом и худая как жердь. Волосы у нее были закручены по бокам и накрыты металлическими сеточками в форме цилиндров, так что казалось, будто она сидит в клетке.
– Ну, что там?
– Это дом Дженина Перрерса?
– Тебе-то какое дело?
Она окинула меня беглым взглядом и сделала движение, собираясь захлопнуть дверь. Честно говоря, я не могла ее за это осуждать – я просто посмотрела на себя ее глазами. Дурно сидевшее на мне платье с чужого плеча все помялось за время поездки, к нему пристало множество шерстинок. В лице не было ничего привлекательного. Но ведь сюда меня прислали, здесь меня ждут, и я не допущу, чтобы дверь захлопнули у меня перед носом.
– Меня прислали сюда! – выкрикнула я, решительно положив руку на створку двери.
– Что тебе нужно?
– Я Алиса, – назвалась я и наконец вспомнила, что нужно сделать реверанс.
– Если ты выпрашиваешь милостыню, я угощу тебя метлой…
– Меня прислали сюда сестры из аббатства, – заявила я твердо.
Взгляд ее стал еще более презрительным, а губы искривились.
– А, так ты – та самая девчонка. Никого лучше они не нашли? – На это я хотела ответить, что лучше меня они никого и не могли предложить, я ведь у них единственная послушница, но женщина махнула рукой. – Ладно. Раз уж ты здесь, постараемся сделать, что сможем. Только впредь ходи через черный ход, со двора, возле уборной.
Вот и все. Я вошла в свой новый дом.
А в доме было неуютно. Даже не имея никакого опыта, я сразу, едва переступив порог, почувствовала, какая напряженная атмосфера здесь царит.
Дженин Перрерс, хозяин дома. Ростовщик-кровопийца. По внешности не скажешь, что он человек алчный, но очень скоро я поняла, что в этих стенах последнее слово принадлежит отнюдь не ему. Высокий, сутулый, он коверкал английские слова на чужеземный лад, но говорил только тогда, когда его спрашивали, да и тогда говорил мало. Дела он вел с раздражающей скрупулезностью. Он жил и дышал только одним: накапливал и ссужал под людоедские проценты золото и серебро. Лицо его можно было бы назвать добрым, если бы не глубокие морщины и впалые щеки, напоминавшие скорее череп мертвеца. Когда он снимал шапку, этот череп к тому же оказывался голым – только сзади, на шее, уцелело несколько грязных завитков, – что придавало ему сходство с гладеньким яйцом. Сколько мастеру Перрерсу лет, я угадать не могла, но мне он показался очень старым, потому что двигался с трудом, а глаза его совсем поблекли. У него вечно были перепачканы чернилами пальцы и даже губы, потому что иногда он, задумавшись, начинал жевать перо.
Мне он кивнул, когда я подавала на стол ужин, старательно придвигая к нему поближе каждое блюдо. Только этот кивок и показал, что он заметил прибавление числа домочадцев. Этот человек нанял меня, от него теперь зависело все мое будущее.
Бремя власти в доме лежало на плечах Дамиаты Перрерс, или Синьоры, сестры хозяина, которая с самого начала ясно дала мне почувствовать свою неприязнь. В ее взглядах не было ни капли доброты. Она олицетворяла собой силу, крепкую руку, твердо держащую весь дом в кулаке, и худо приходилось тем, кто навлекал на себя ее неудовольствие. В доме ничего не происходило без ее разрешения или хотя бы ведома.
Был мальчик для тяжелой работы: он перетаскивал всевозможные тяжести и чистил уборную. Этот паренек говорил мало, а мозгами работал еще меньше. Он влачил жалкое существование, быстро жевал, что давали, и снова исчезал в недрах дома, где вечно находилась для него работа. Имени его я так и не узнала.
Жил здесь также мастер Уильям де Гризли. Он был в доме одновременно и своим, и чужаком, поскольку имел дела и на стороне. Интересный человек: он привлек мое внимание, но сам меня избегал с удивительным упорством. Этот писец был человеком незаурядного ума, с черными волосами и бровями, с острым носом, делавшим его похожим на крысу, и бледным лицом, словно бы никогда не видевшим солнца. В нем было не больше живости, чем в той камбале, которую синьора Дамиата приносила с рынка. В его обязанности входило записывать все сделки, совершенные за день. У мастера Перрерса все пальцы были в чернилах, но готова поклясться – у мастера Гризли чернила текли в жилах вместо крови. На меня он не обращал внимания, точно так же, как на какого-нибудь таракана, бежавшего по полу комнаты, в которой он хранил гроссбух и учетные книги с записями об отданных в долг и возвращенных заемщиками суммах. С ним я всегда была настороже – чувствовался в нем какой-то душевный холод, который меня отталкивал.
Наконец, в доме жила я. Служанка, которой выпадала вся та работа, какую не поручали парню. Такой работы было предостаточно.
Вот и все мои первые впечатления о семье Перрерс. А поскольку от аббатства в Баркинге меня теперь отделяло несколько десятков миль, то я находила свое положение вполне терпимым.
«Господи, помоги тому мужчине, который на вас женится, мистрис!..» – «Я не выйду замуж».
Пресвятая Богородица! Мое поспешное утверждение обернулось чистой издевкой. Не минуло и недели, как я, стоя у алтарных врат, обменялась брачными обетами с мужчиной.
Синьора Дамиата, судя по тону ее возражений, была удивлена и растеряна не меньше моего. Когда меня позвали к хозяевам в гостиную, находившуюся в глубине дома, она спорила с братом, откровенно высказывая свои мысли и не стесняя себя правилами приличий. По выражению ее лица можно было заключить, что мастер Перрерс только что сообщил ей о своих намерениях.
– Святая Мария! Для чего тебе жениться? – восклицала она. – У тебя есть сын-наследник, который сейчас учится в Ломбардии, готовится продолжить семейное дело. Я веду все твое хозяйство. Зачем же тебе жениться, в твоем-то возрасте? – Ее иноземный выговор стал заметнее, согласные она произносила с присвистом. – Если уж тебе так захотелось, подыщи себе девушку из купеческой семьи нашего круга. Девушку, у которой есть приданое, за которой стоит достаточно известная семья. Господи Иисусе! Ты что, не слышишь меня? – Она вскинула кулаки, словно собиралась поколотить брата. – Такому солидному человеку, как ты, эта девчонка совершенно не подходит.
А я-то считала, что мастер Перрерс здесь вовсе и не хозяин! Он мельком взглянул на меня и снова стал перелистывать небольшую книжку с деловыми записями, которую перед тем вынул из кармана.