412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берест » Почтовая открытка » Текст книги (страница 14)
Почтовая открытка
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 00:38

Текст книги "Почтовая открытка"


Автор книги: Анна Берест



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

Глава 6

– Ты думала, директор поймет, что это касается и его? – Жерар Рамбер захохотал на весь китайский ресторан, раскатисто и громко, % сидевшие за соседними столиками люди стали оборачиваться.

Жерар живет между Парижем и Москвой. Если его график позволяет, раз в десять дней мы обедаем вместе, всегда в одном и том же китайском ресторане, на равном удалении от его и от моей квартиры, сидим всегда на одном и том же месте, заказываем дежурное блюдо. Летом берем к нему что-то еще: я – десерт, он – пиво, хотя отпивает лишь пару глотков.

Жерар высокий, холеный, безупречно выбрит. Говорит громко, пахнет приятно, всегда весел и оживлен, даже когда поводов для радости мало. Жерар похож на жителя Рима, каким-то образом заброшенного в Париж, да, Жерар вполне может сойти за итальянца – с его костюмами, сшитыми на заказ, фиолетовыми пуловерами и носками от «Гаммарели», одевающего всех ватиканских кардиналов.

«С Жераром не бывает скучно» – именно так думают редкие люди, имеющие счастье с ним общаться. «Знаешь, я и сам себе неплохая компания».

В тот раз я рассказала ему всю историю со встречей в школе и реакцией директора.

– Так, значит, тебя это удивляет? Директор школы не чувствует, что это как-то к нему относится? Извини, я лучше похохочу, иначе расплачусь. Тебе же не хочется, чтобы я плакал, да? Так что я и дальше буду над тобой подтрунивать. Фегеле. Ты ведь птичка, я сейчас скажу тебе, почему ты птичка, но сначала дай-ка попробую твои нэмы, а ты слушай во все уши. Готова? Просто объедение! Закажу-ка я и себе этих нэмов. Девушка! Мне то же, что и малышке! Ну вот. Готова слушать?

– Да, Жерар, ловлю каждое слово, честно!

– Вот представь себе, мне восемь лет. И в начальной школе учитель физкультуры говорит: «Жерар Розенберг! Прыгайте, что вы торгуетесь?! Все ваше племя сплошь торгаши!» Дело происходит в начале шестидесятых, Далида уже поет свою песенку про девушку в бикини – и что? – во Франции царит все тот же антисемитизм. Ты понимаешь? Этот учитель, как и все французы в то время, знает о газовых камерах. Пепел еще не остыл. Но он говорит мне: «Все ваше племя сплошь торгаши!» Я не сразу понял эту фразу. Ты скажешь, это нормально, человеку восемь лет, он не понимает смысла каждого слова, да? Но эти слова застревают у меня в голове, записываются, как на жесткий диск. И потом часто всплывают в памяти. Хочешь знать продолжение?

– Конечно, Жерар!

– Два года спустя, в шестьдесят третьем, когда мне исполнилось десять, отец решил сменить нам фамилию – это можно сделать по специальному декрету Государственного совета. Да, предстояло сменить документы. Зачем? Потому что отец хотел, чтобы мой старший брат, которому в то время было всего пятнадцать, впоследствии стал врачом. Но отец слышал, что в медицинских вузах довольно сильны антисемитские настроения. И боялся, что вернется процентная норма и это помешает учебе брата. Ты слышала про процентную норму?

– Да, да, она существовала в России… Майские законы… А также вишистские законы во Франции, по которым только небольшая квота евреев допускалась к поступлению в университеты…

– Вот именно! Значит, ты в курсе! Люди не хотели, чтобы мы все заполонили. Опять повторяется старая песня, хотя и на новый лад. Сама увидишь. Ну вот. Итак, мой отец в одночасье решил, что вся семья из Розенбергов становится Рамберами. Ты не можешь себе представить, как я злился!

– Почему?

– Я-то не хотел менять фамилию! К тому же родители решили перевести меня в другую школу! Сменить и фамилию, и школу – это, знаешь ли, многовато для десятилетнего мальчика! Я взбунтовался. Устроил скандал и заявил родителям, что, как только мне исполнится восемнадцать, я верну себе настоящую фамилию. И вот новый учебный год. И первый день в новой школе. Директор устраивает перекличку: «Рамбер!» Я не отзываюсь, потому что мне новая фамилия непривычна. «Рамбер!» Тишина. Я еще подумал, что хорошо бы этому Рамберу отозваться, и как можно скорее, потому что вид у директора грозный. «РАМБЕР!» Черт! И тут до меня доходит, что Рамбер – это я! И я выкрикиваю: «Здесь!» И конечно, все ребята смеются, это нормально. Директор думает, что я нарочно, что я паясничаю, хочу отличиться, ну, знаешь, всякие такие глупости! Чтобы ты поняла, я тогда ужасно злился. Честно. Очень. Злился. Но постепенно я понимаю, что зваться в школе Жераром Рамбером совершенно не то, что называться Жераром Розенбергом. Сказать, в чем разница? В том, что меня перестали каждый день обзывать жиденком пархатым на школьном дворе. И никто не говорил фраз типа «жаль, Гитлер не добрался до твоих родителей». И, перейдя в новую школу, получив новую фамилию, я понял, насколько это приятно, когда тебя никто не достает.

– Но скажи мне, Жерар, что ты в итоге сделал, когда тебе исполнилось восемнадцать?

– В смысле – что сделал?

– Ты же только что сказал: «Я заявил родителям, что, как только мне исполнится восемнадцать, я верну себе настоящую фамилию».

– Если бы в тот день меня спросили: «Жерар, ты хочешь снова стать Жераром Розенбергом?», я бы ответил: «Ни за что!» А теперь, моя дорогая, будь паинькой и доедай свои нэмы, ты ничего не ела.

– Я тоже ношу совершенно французскую фамилию, такую французскую – дальше некуда. И твоя история наводит меня на одну мысль…

– Какую?

– В глубине души мне как-то спокойнее, что люди не сразу догадываются.

– Это точно! С твоей фамилией хоть мессу в церкви пой! Знаешь, должен тебе признаться, когда ты сказала – а ведь мы к тому времени были знакомы уже лет десять, – что ты еврейка… Я прямо со стула упал!

– И в голову не приходило?

– Клянусь! Пока ты сама не сказала. Спроси меня кто-нибудь: «А ты знаешь, что у Анн мать – ашкеназка?», я бы ответил: «Издеваешься? Не говори чепухи!» Внешне ты настолько типичная француженка! Настоящая гойка! Echte goy!

– Знаешь, Жерар, мне всегда было очень трудно произнести: «Я еврейка». Я не чувствовала себя вправе это говорить, и потом, странная вещь… Мне как будто передались бабушкины страхи. В каком-то смысле моя скрытая доля еврейства чувствует себя спокойнее, когда ее заслоняет, прячет гойская часть. Я вне подозрений. Я – сбывшаяся мечта моего прадеда Эфраима, я почти собирательный образ Франции.

– И еще ты страшный сон антисемита, – сказал Жерар.

– Почему? – спросила я.

– Потому что даже такая, как ты, оказывается, «из этих», – припечатал Жерар и снова захохотал.

Глава 7

– Мама, я поговорила с Кларой, я виделась с директором, я сделала все, что ты просила. Теперь ты должна выполнить свое обещание.

– Прекрасно. Спрашивай, и я постараюсь ответить.

– Почему ты не стала докапываться до истины?

– Сейчас объясню, – отвечает Леля. – Погоди, схожу за куревом.

Леля скрывается в кабинете и через несколько минут возвращется на кухню, раскуривая сигарету.

– Ты слыхала о комиссии Маттеоли? – спрашивает она. – Январь две тысячи третьего года… Я полностью ушла в работу, и было так странно получить открытку именно в этот момент. Я почувствовала в ней какую-то угрозу.

До меня не сразу доходит, как связаны комиссия и опасения матери. Я поднимаю бровь, и Леля понимает, что мне нужны разъяснения.

– Чтобы ты все поняла, надо, как всегда, вернуться немного назад.

– Я не спешу, мама…

– После войны Мириам хотела подать официальный запрос на каждого члена своей семьи.

– Какой официальный запрос?

– Запрос свидетельства о смерти!

– Ах да, конечно.

– Это оказалось очень сложно. Почти два года административной волокиты, и только потом Мириам смогла подать документы. И не забывай, в то время французские власти официально не говорили ни о погибших в лагерях, ни о депортированных… Их называли пропавшими без вести. Понимаешь, что это означает? Символически?

– Конечно. Французское государство говорит евреям: ваши родные не были убиты по нашей вине. Они просто… куда-то пропали.

– Представляешь, какое лицемерие?

– И главное, как больно слышать это людям, которые даже не имели возможности оплакать своих близких. Не было ни прощаний, ни могил, на которые можно прийти. А тут еще администрация с ее двусмысленными формулировками.

– Первый запрос, который удалось составить Мириам, датирован пятнадцатым декабря сорок седьмого года. Он заверен ее подписью, а также подписью мэра Лефоржа от шестнадцатого декабря сорок седьмого года.

– Того самого мэра, который выдал предписание о высылке ее родителей? Бриана?

– Того самого мэра, потому что именно к нему ей пришлось обращаться напрямую.

– Такова была воля де Голля: не разобщать французов, сохранить основу администрации из людей, которые просто делали свою работу, восстановить нацию, избежать раскола… Но, думаю, Мириам было тяжело переварить такое.

– Пришлось ждать еще год, до двадцать шестого октября сорок восьмого, прежде чем Эфраим, Эмма, Ноэми и Жак были официально признаны погибшими. Мириам расписывается в получении справок пятнадцатого ноября сорок восьмого года. Для нее начинается новый этап: акт смерти должен быть официально признан. В случае отсутствия тел это можно сделать только по решению гражданского суда.

– Как для моряков, погибших в море?

– Именно так. Суд выносит решение пятнадцатого июля сорок девятого года, через семь лет после их смерти. При этом, держись крепче, в свидетельствах о смерти, выданных французскими властями, официальным местом смерти Эфраима и Эммы указан Драней, а Жака и Ноэми – Питивье.

– Французская администрация не признает того факта, что они погибли в Освенциме?

– Нет. Они перешли из категории «пропавшие без вести» в категорию «погибшие» и далее – «умершие на французской земле». Официальная дата – дата отправки из Франции депортационных эшелонов.

– В голове не укладывается…

– Хотя письмо Управления по делам ветеранов и жертв войны на имя прокурора суда первой инстанции содержит просьбу указать местом смерти Освенцим. Суд принимает иное решение. Но это еще не все: следует отказ признать, что евреи депортировались по расовым причинам. Сказано, что это делалось по политическим мотивам. И только в девяносто шестом году ассоциации бывших депортированных добьются признания смерти в депортации и внесения исправлений в свидетельства о смерти.

– А как же кадры освобождения лагерей? Свидетельства? Примо Леви…

– Ты знаешь, сразу после войны, во время освобождения лагерей и возвращения депортированных, случился момент осознания, а потом, постепенно, во французском обществе все как-то спустилось на тормозах. Никто больше не хотел об этом слушать, понимаешь? Никто. Ни жертвы, ни коллаборационисты. Лишь редкие люди отказывались молчать. И только с появлением Кларсфельдов в восьмидесятые годы и Клода Ланцмана примерно в то же время утвердилось мнение: «Такое забывать нельзя». Они провели эту работу. Огромную работу, дело всей их жизни. А без них царило молчание. Ты понимаешь?

– Мне трудно это представить, потому что я выросла как раз в то время, когда благодаря Кларс-фельдам и Ланцману эту тему широко обсуждали. Я не представляла, что этому предшествовали десятилетия молчания.

– И теперь я подхожу к комиссии Маттеоли… Ты знаешь, о чем речь?

– Да, прекрасно знаю: «Миссия по изучению вопроса об отъеме имущества у евреев Франции».

– Ален Жюппе, тогдашний премьер-министр Франции, в своей речи в марте девяносто седьмого года так определил основные задачи этой миссии: «Для того чтобы полностью информировать государственные органы и наших сограждан об этом трагическом аспекте нашей истории, я хотел бы поручить вам изучить условия, при которых имущество движимое и недвижимое, принадлежавшее евреям Франции, было отчуждено или вообще присвоено путем мошенничества, насилия или кражи как оккупационными войсками, так и властями Виши в период с тысяча девятьсот сорокового по тысяча девятьсот сорок четвертый год. В частности, я хотел бы, чтобы вы попытались оценить масштабы возможных экспроприаций и указать, какие категории физических или юридических лиц извлекли из них выгоду. Вы также должны выяснить, что произошло с этим имуществом с момента окончания войны до настоящего времени». Затем был создан орган, который рассматривал индивидуальные иски от жертв антисемитского законодательства, действовавшего в период оккупации, или их правопреемников. Если бы мы доказали, что имущество, принадлежавшее нашей семье, было экспроприировано после сорокового года, французское государство обязано было бы выплатить компенсацию без срока давности.

Речь шла в основном о картинах и произведениях искусства, если я правильно помню?

– Нет! Это касалось любого имущества! Квартиры, предприятия, автомобили, мебель и даже наличные деньги, которые государство забирало в транзитных лагерях. «Комиссия по выплате компенсации жертвам экспроприаций, свершенных в рамках антисемитского законодательства, действовавшего во время оккупации» должна была следить за рассмотрением исков. И выплачивать компенсации.

– А в реальности?

Я добилась результата, но не сразу. Как доказать, что мои родные погибли в Освенциме? Притом что французское государство официально заявило, что они умерли во Франции. Так написано в свидетельствах о смерти, выданных мэрией Четырнадцатого округа Парижа. А как доказать, что их имущество экспроприировано? Ведь французское государство постаралось уничтожить все следы! Я, конечно, была не одна такая… Многие потомки постарадавших евреев, как и я, бились лбом остену…

– И что ты сделала?

– Начала расследование. Мне помогла статья, которая появилась в двухтысячном году в газете «Монд». В ней один журналист указывал, куда надо обращаться, чтобы составить заявку для комиссии: «Если вам нужны документы, пишите сюда, сюда и сюда и говорите, что вы от комиссии Маттеоли». Так мы получили доступ к французским архивам.

– А до этого у вас не было доступа к архивам?

– Скажем так, архивы не были официально закрыты для публики, но администрация постоянно ставила палки в колеса и, главное, не особо рекламировала эти архивы. Теперь, когда есть интернет, другое дело. Мы не знали, кому писать, куда, что, как… Эта статья изменила для меня все.

– Ты стала писать?

– По всем адресам, указанным в «Монде», и довольно быстро получила ответы. Мне назначили две встречи. Одну – в Национальном архиве, другую – в архиве префектуры полиции. Затем я получила фотокопии документов из архивов департаментов Луаре и Эр. С помощью этих документов я смогла получить карточки поступления и убытия из лагерей… И составила досье, доказывающее, что все четверо были депортированы.

– Оставалось определить, что было украдено.

– Да, это было нелегко. Я нашла документы основанной Эфраимом компании SIRE. Они доказывали, что во время так называемой ариизации предприятий его фирма была присвоена Главной водопроводной компанией. Я приложила семейные фотографии, которые нашла в Лефорже, на которых было видно, что Рабиновичи имели машину, пианино… И все это исчезло.

– Значит, ты смогла подать заявку?

– Да, в двухтысячном году. Дело номер три тысячи восемьсот шестнадцать. Мне назначили дату приема – только не упади со стула! – на начало января две тысячи третьего года.

– Как раз тогда мы получили открытку…

– Да, потому-то я и забеспокоилась.

– Я понимаю. Как будто кто-то тебя запугивал, пытался поколебать твою решимость. А как прошла комиссия?

– Там было что-то вроде жюри или экзаменационной комиссии, как при защите диссертации. Передо мной сидел председатель комиссии, потом какие-то официальные лица, докладчик по моей заявке… словом, немало народу… Я коротко представилась. Меня спросили, хочу ли я выступить, есть ли у меня вопросы. Я ответила, что нет. И тогда докладчик сказал, что впервые видит настолько безупречно составленную заявку.

– Зная тебя, мама, я не удивляюсь.

– Несколько недель спустя я получила бумагу, где говорилось, сколько денег мне выплатит государство. Сумму вполне символическую.

– Что ты при этом почувствовала?

– Знаешь, для меня это не был вопрос денег.

Главное, я хотела, чтобы Французская Республика признала, что мои дедушка и бабушка были депортированы из Франции. Больше я ничего не добивалась. Это официальное признание как бы… Давало мне право на существование во Франции.

– То есть ты думаешь, что открытка как-то связана с людьми, работавшими в комиссии?

– Тогда я действительно так подумала. Но теперь знаю, что это было чистое совпадение…

– Ты говоришь так уверенно.

– Да. Я много размышляла над этой загадкой.

Недели и недели. Кто из комиссии мог послать мне такое? И зачем? Чтобы запугать меня? Чтобы я не обращалась в эту комиссию? А потом, пока я ломала голову, перечитывала фамилии и пересматривала файлы, меня вдруг осенило. Через несколько месяцев… – Леля встает взять пепельницу. Я смотрела, как она молча скрылась за дверью, потом вернулась. – Помнишь, я говорила тебе, – что у русских несколько имен?

– Да, как в русских романах… Они даже сбивают с толку!

– Так вот, на латинице написание тоже может быть разным. Имя «Эфраим» пишется на латинице и через f, и через ph. В официальной переписке он писал свое имя через f. Но в личной – через ph.

– К чему ты ведешь?

– Однажды до меня вдруг дошло, что в папках, представленных в комиссию, я писала «Эфраим» через f, а не через ph, как оно было написано на открытке.

– И так ты решила, что открытка никак не связана с комиссией…

– …И отправить ее мог только кто-то из близких.

Глава 8

По статистике, большинство анонимных писем отправляют люди из ближнего круга. В первую очередь члены семьи, затем друзья, соседи и, наконец, коллеги (= близкие семьи Рабиновичей).

Опять же по статистике, в происшествиях и конфликтах большую роль играют соседские отношения. Например, в Парижском регионе более трети убийств происходит в результате ссор между соседями (= соседи Рабиновичей).

Известный графолог Сюзанна Шмитт утверждает: «Опыт показывает, что люди, которые пишут анонимные письма, обычно по характеру скрытны и незаметны. Написание анонимного письма для них – способ выразить то, что нельзя сказать устно» (= незаметная личность).

Чтобы сбить читающего со следа, анонимные письма часто пишут прописными буквами. Аноним изменяет свой почерк, пишет левой рукой, если он правша, и, наоборот, правой, если левша. «Почерк сохраняет свои характерные особенности даже при письме левой рукой», – отмечает Сюзанна Шмитт (= автор анонимной открытки не стал писать прописными буквами. Изменил ли он свой почерк? Или, напротив, хотел, чтобы его узнали?).

Я зачитываю Леле все, что выписала в блокнот. Она слушает, глядя вдаль, как всегда, когда на чем-то сильно концентрировалась. Я расчерчиваю страницу на три колонки: соседи, друзья, родственники. Эти три слова на чистом листе бумаги смотрятся жалко и одиноко. И все же. Кроме них, у нас нет привязок – так навигаторы ориентируются на скалу, колокольню или башню. Мы собираемся ориентироваться на них.

– Окей, слушаю тебя, – говорит Леля, прикуривая укороченную сигарету. Одно из ее личных изобретений: отрезать половину, чтобы меньше курить.

– Давай начнем с друзей Мириам и Ноэми. Кого ты знаешь?

– Я могу вспомнить только одного человека:

Колетт Грее.

– Да, я помню, ты про нее рассказывала. Не знаешь, в две тысячи третьем она была еще жива?

– Знаю точно. Она умерла в две тысячи пятом году. Я была на ее похоронах. После войны Колетт работала операционной сестрой в больнице Питье-Сальпетриер. Очень хорошая была женщина. Всегда очень помогала матери, поддерживала ее. Колетт часто брала меня к себе, когда я была маленькой. У Мириам тогда начиналась новая жизнь. Колетт жила на улице Отфёй, в доме номер двадцать один. Я спала в башенке на третьем этаже.

– И ты думаешь, что открытку могла отправить она?

– Ни в коем случае! Не могу даже представить, чтобы она послала мне анонимную открытку.

– Она была застенчива?

– Застенчива? Я бы не сказала. Ее отличала не застенчивость, а, скорее, скромность, ненавязчивость. Сдержанность в проявлении чувств.

– Может быть, с возрастом стала чудить?

– Нет. Она даже написала мне очень разумное письмо за год или два до смерти… Но проблема в том, что… Где оно, кстати, это письмо? Ты знаешь, я нахожу, складываю в архив… но не классифицирую по-настоящему. Получается все в кучу… И не могу сказать, где что точно находится…

Мы с мамой окидываем взглядом библиотеку, полную архивов. Куда могло затеряться письмо? Здесь сотни страниц в прозрачных файлах, десятки папок! На поиски уйдут часы. Нужно все доставать, просматривать: картонные коробки, папки с описью вложений и копиями административных документов, с ксерокопиями старых фотографий. Пока мы ищем наугад, как будто просеивая песок, я делюсь с Лелей последними открытиями.

– Я нашла производителя открытки, фирму «Ла Сигонь», их адрес написан совсем мелкими буквами в середине карточки, вместе с именем фотографа. Я думала, они помогут определить, когда была сделана фотография. Но эта ниточка ничего не дапа.

– Жалко, – говорит Леля.

– Штемпель поставлен на Почте Лувра. Я провела небольшое исследование.

– Но ведь Почта Лувра уже закрылась, да?

– Да, но я нашла информацию в интернете. В две тысячи третьем году это было единственное почтовое отделение, открытое ежедневно, даже по воскресениям и в праздничные дни. И круглосуточно. Штемпель поставлен четвертого января две тысячи третьего года; я проверила, это была суббота.

– И что? – спрашивает Леля, продолжая перебирать бумаги.

– А то, что мы можем с уверенностью сказать: автор открытки ходил на Почту Лувра между одной минутой первого в ночь с пятницы на субботу и без одной минуты двенадцать в ночь с субботы на воскресенье, за исключением периода с шести до полвосьмого утра, отведенного для обслуживания компьютеров и резервного копирования.

– И что из этого можно заключить?

– Я посмотрела в интернете, какая, в тот день стояла погода. В метеосводке читаем: «Снежный покров на улицах Двенадцатого округа Парижа достигает восьми сантиметров, это рекордный показатель с тринадцатого января тысяча девятьсот девяносто девятого года. В одиннадцать тридцать дождь перешел в снег, сначала в виде града, затем – метели и снежных порывов. Видимость снизилась практически до нуля».

– О да, теперь припоминаю, в те выходные выпало много снега…

– Наверное, у человека была какая-то удивительная нужда идти на улицу в самую метель и посылать анонимную открытку! Тебе не кажется?

Несколько секунд мы строим предположения о том, зачем автор открытки решил в тот день сразиться с непогодой, несмотря на почти нулевую видимость.

– Вот оно! – наконец говорит мама, размахивая листком бумаги. – Письмо от Колетт Грее!

Леля протягивает мне конверт, посланный на ее адрес, но адресованный Мириам. Точно так же, как и открытка. Вот только почерк совершенно другой. Письмо написано на очень плотной шершавой голубоватой писчей бумаге. Мама быстро читает его, потом отдает мне без комментариев. Чувствуется, что она взволнована.

31 июля 2002 г.

Моя дорогая Леля!

Наконец-то такой приятный сюрприз! Ты не забыла меня! Молодец, что восстановила судьбы Рабиновичей. Для твоей матери гибель Но, Жака и родителей стала ужасной потерей. Это было слишком тяжело для нее. Я всегда любила Ноэми, она писала мне письма – великолепные, – она могла бы стать прекрасным писателем.

Я часто упрекала себя, у меня ведь была хижина возле Пикотьера, но солдаты беспрестанно ходили взад и вперед, кто знает, вдруг бы зашли! Прямо у дороги! Они все таскали кроликов или яйца, наверное, брали на соседской ферме.

Я долго хранила твое письмо, позвоню тебе в сентябре… если уеду. Прости меня.

Обнимаю тебя, дорогая Леля, с нежной любовью,

Колетт

– Почему Колетт пишет: «Ты не забыла меня»? – Все очень просто. В две тысячи втором году, когда я занималась этим расследованием, мне пришло в голову написать ей, попросить рассказать о войне, поделиться воспоминаниями.

– Ты помнишь, в каком месяце ей написала?

– Думаю, в феврале или марте две тысячи второго.

– Ты пишешь ей в марте… А она тянет с ответом до июля… Четыре месяца… хотя она пожилой человек… у нее есть время писать… Знаешь, в связи с этим я вспомнила, что июль – особый месяц в истории Рабиновичей, в это время арестовали детей, которых Колетт упоминает в своем письме. Как будто что-то у нее в душе всколыхнулось…

– Но при этом непонятно, зачем Колетт присылать мне анонимную открытку полгода спустя…

– А мне как раз очень понятно! В своем письме она пишет: «Я часто упрекала себя, у меня ведь была хижина возле Пикотьера». Это сильное слово – «упрекала», его просто так не употребляют. Есть что-то, что мучит ее с момента ареста, засело глубоко в душе… Июль две тысячи второго… Июль сорок второго… Поразительно, что она говорит обо всем так, будто дело было вчера: солдаты, кролики… По сути, она думает, что могла бы спрятать детей в этой хижине… Как будто считает, что ей нужно оправдываться перед тобой. Как бы говорит: может, я могла бы спрятать Жака и Ноэми у себя, но их бы все равно обнаружили… Не ставь это мне в вину.

– И правда. Она как будто чувствует себя обязанной передо мной отчитываться. Она как будто оправдывается в чем-то.

Внезапно у меня в голове все проясняется. Кристально ясно. Все идеально совпало.

– Дай мне сигарету, мама.

Ты что, опять куришь?

– Да ладно, пустяки, всего пол сигареты… Вот как я себе все представляю. После войны Колетт ощущает свою вину. И не решается затронуть эту тему с Мириам. Но она все время думает про арест Жака и Ноэми. Проходит шестьдесят лет, и она получает твое письмо. И думает, что ты хочешь как-то ее расспросить, узнать, есть ли ее ответственность в том, что случилось во время войны. Это неожиданно, она в смятении и отвечает тебе вот таким письмом, в котором косвенно затрагивает тему совершенной ею ошибки, упрекает себя, как она говорит. Ей восемьдесят пять лет, она знает, что скоро умрет, и не хочет расплачиваться на том свете. Поэтому шлет открытку, чтобы облегчить совесть. – Вроде логика есть, но мне трудно в это поверить…

– Все сходится, мама. В две тысячи третьем году она была еще жива, она хорошо знала семью Рабиновичей. И у нее был под рукой твой адрес, ты ведь прислала ей письмо несколькими месяцами раньше. Не понимаю, что еще тебе нужно?

– Значит, получается, эта открытка – признание? – размышляет вслух мама, не до конца убежденная моими аргументами.

– Именно так. С одним показательным промахом! Потому что она послала ее тебе – но на имя Мириам. Изначально она подсознательно стремилась раскрыть все Мириам. Ты говоришь, что Колетт много тобой занималась, – она, должно быть, чувствовала долг перед подругой, ты так не считаешь? В каком-то смысле эта открытка – то, что Ходоровски назвал бы психомагическим актом.

– Яне знаю…

– Ходоровски говорит: «В генеалогическом древе (человека) обнаруживаются травмированные, „неусвоенные" участки, которые беспрестанно ищут облегчения. Отсюда летят стрелы в сторону будущих поколений. То, что не сумело найти разрешения, обречено повторяться и настигать другого человека, иную мишень, отстоящую на одно или несколько поколений дальше». Ты – мишень для следующего поколения… Мама, а Колетт жила по соседству с Почтой Лувра?

– Вовсе нет. Она жила в Шестом округе, я тебе говорила, на улице Отфёй… Не могу представить, чтобы восьмидесятипятилетняя Колетт вышла из дома в такую метель. Она бы переломала себе кости на первом перекрестке… и ради чего? Чтобы добраться в субботу до Почты Лувра. Полная чушь.

– Она могла попросить кого-нибудь бросить открытку в почтовый ящик. Вдруг ей кто-то помогал по хозяйству… и жил неподалеку от Лувра.

– Почерк на открытке и в ее письме совершенно разный.

– Ну и что! Она могла его изменить…

Несколько секунд я молчу. Все объяснялось, все укладывалось в четкую логическую схему, и все же.

И все же я верю маминой интуиции, а мама считает, что аноним – не Колетт.

– Хорошо, мама, я тебя поняла. Но все же хочется сравнить эти почерки… Чтобы потом не сомневаться.

Дорогой Франк Фальк!

Кажется, мы с мамой нашли автора открытки. Возможно, это женщина по имени Колетт Грее, которая дружила с моей бабушкой и хорошо знала детей Рабиновичей. Она умерла в 2005 году. Не могли бы Вы помочь мне узнать больше?

Франк Фальк ответил, как всегда, через минуту:

Вам следует написать Хесусу, криминологу, я дал Вам его визитку.

Давно надо было это сделать.

Уважаемый господин Хесус!

По совету Франка Фалька я посылаю Вам фотографию анонимной открытки, которую моя мать получила в 2003 году. Не скажете, что Вы об этом думаете? Не могли бы Вы составить психологический портрет автора? Определить его возраст? Пол?

Дать какую-либо информацию, которая помогла бы нам установить его личность? Прилагаю фотографии открытки с двух сторон. Заранее благодарю Вас за внимание к моей просьбе, Анн

Уважаемая Анн!

К сожалению, слов на открытке недостаточно для создания психологического портрета средствами графологии. Я могу только сказать, что почерк не выглядит спонтанным. Но это все.

Искренне Ваш, Хесус

Уважаемый господин Хесус!

Я прекрасно понимаю Вашу сдержанность. Необходимость делать анализ на основе нескольких слов ставит под вопрос достоверность Вашей экспертизы. И все же не могли бы Вы дать мне какую-нибудь информацию?

Я приму результаты, прекрасно понимая, что их нужно трактовать с крайней осторожностью.

Большое спасибо, Анн

Уважаемая Анн!

Вот несколько моментов, которые следует трактовать, как Вы говорите, с крайней осторожностью.

Буква «А» в слове «Эмма» очень необычна. Я бы даже сказал, что это большая редкость. Такой способ начертания – признак намеренно искаженного письма. Или того, что человек не привычен к письму.

Заметно, что написание имен слева на открытке кажется искаженным, в то время как написание почтового адреса выглядит искренним – так мы называем спонтанный, неизмененный почерк. Вопрос в том, является ли писавший слева и справа одним и тем же человеком. Я полагаю, да. Но не могу утверждать.

Цифры в адресе не дают информации. Надо понимать, что цифры для нас никогда не являются очень убедительными, потому что имеется только десять цифр, от 0 до 9, в то время как букв во французском языке двадцать шесть. Цифры никогда не бывают персонифицированными; мы учимся их выводить в школе, все одинаково. Они очень мало меняются в течение жизни человека. И никогда не представляют интереса для нашей работы. Здесь, на Вашей открытке, кроме очень угловатой тройки, остальные начертания очень распространены (с прописными буквами точно такая же проблема). Это все, что я могу отметить.

Больше мне сказать нечего.

Искренне Ваш, Хесус

Уважаемый господин Хесус!

У меня к Вам еще одна просьба. У меня есть подозрения относительно одного человека, и в моем распоряжении имеется письмо, написанное им от руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю