Текст книги "Почтовая открытка"
Автор книги: Анна Берест
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Берест Анн.
Почтовая открытка
La carte postale
Anne Berest
Мама закурила первую за день сигарету – эта утренняя затяжка, обжигающая легкие сразу после пробуждения, имела для нее какую-то особую ценность. Потом она вышла из дома полюбоваться белизной, укутавшей округу. За ночь выпало не менее десяти сантиметров снега.
Мама долго курила снаружи, не обращая внимания на холод и наслаждаясь необычной тишиной заснеженного сада. Небытие, скрадывавшее краски и контуры, казалось таким прекрасным!
Вдруг она услышала какой-то звук, приглушенный снегом. Из почтового ящика выпала на землю брошенная почтальоном корреспонденция. Мама осторожно, стараясь не поскользнуться, пошла подбирать письма.
Не выпуская изо рта сигареты, густо дымя в ледяном воздухе, она поспешно вернулась в дом согревать озябшие пальцы.
Наскоро просмотрела конверты. Несколько традиционных поздравительных открыток, в основном от студентов из университета, счет за газ, какие-то рекламки. Были письма и для отца – его поздравляли с Новым годом коллеги по Национальному центру научных исследований и аспиранты.
И среди этой обычной посленовогодней корреспонденции лежала открытка. Втиснутая между двумя конвертами, на вид – совершенно безобидная. Она словно пряталась, хотела остаться незамеченной.
Сначала мама обратила внимание на почерк – странный, неуклюжий, такой ей прежде не встречался. Потом увидела четыре имени – они были написаны в столбик, как бы списком:
Эфраим
Эмма
Ноэми
Жак
Так звали ее родственников по материнской линии – дедушку, бабушку, тетю и дядю. Все четверо были депортированы из Франции за два года до маминого рождения. Все четверо погибли в Освенциме в 1942-м. И вот шестьдесят один год спустя они возникли снова – в нашем почтовом ящике. В тот самый понедельник шестого января 2003 года.
– Но кто же мог так подло пошутить? – недоумевала Леля.
Мать ужасно испугалась. Словно во тьме давно минувших лет таился неведомый враг, готовый наброситься на нас. У нее задрожали руки.
– Смотри, Пьер, что я обнаружила в почте!
Отец взял открытку, поднес к лицу, чтобы рассмотреть получше, но не увидел ни подписи, ни объяснения.
Ничего. Только четыре имени.
В те времена в доме у родителей почту подбирали с земли, как спелые плоды, падающие с дерева.
Наш почтовый ящик так рассохся, что в нем ничего не держалось – настоящее решето! Но нас это устраивало. Никто и не думал покупать новый. В нашей семье дела так не делались – мы берегли вещи и не расставались с ними без причины, как, впрочем, и с людьми.
В дождливые дни письма промокали. Чернила расплывались, слова становились неразборчивыми. Больше всего страдали именно открытки – ничем не прикрытые и беззащитные, как девушки, оказавшиеся зимой на улице без пальто и перчаток.
Если бы автор открытки использовал перьевую ручку, его послание кануло бы в Лету навсегда. Неужели он предвидел такую опасность? Послание было написано черной шариковой ручкой.
В следующее воскресенье Леля собрала всю семью: отца, сестер и меня. Мы сидели за столом в гостиной и передавали открытку из рук в руки, по кругу. Долго молчали – у нас такое случается редко, особенно в воскресенье за обеденным столом. Обычно в нашей семье кому-то обязательно надо высказаться, и желательно без промедления. На этот раз никто не знал, как отнестись к посланию, пришедшему ниоткуда.
Открытка была совершенно банальной – типичная туристская открытка с видом Опера Гарнье, сотни подобных можно найти в газетных киосках, на витринах и прилавках по всему Парижу.
– Почему Опера Гарнье? – спросила мама.
Никто не знал, что ответить.
– На ней штемпель Почты Лувра.
– Думаешь, там можно навести справки?
– Это самое большое почтовое отделение Парижа. Огромное. Что тебе там скажут…
– Думаете, оно выбрано не случайно?
– Да, большинство анонимных писем отправляется с Почты Лувра.
– А ведь это не современная открытка, ей не меньше десяти лет, – заметила я.
Отец поднес ее к свету. Несколько секунд он внимательно рассматривал карточку и пришел к выводу, что фотография действительно сделана в 1990-е годы. Насыщенные оттенки красного, отсутствие рекламных щитов вокруг оперного театра Гарнье подтверждали мою догадку.
– Я бы даже сказал, начала девяностых годов, – предположил отец.
– Почему ты так решил? – спросила мама.
– Потому что в девяносто шестом бело-зеленые автобусы модели SC-10, вроде того, что вы видите на заднем плане снимка, сменила модель RP-312. С платформой. И с задним расположением двигателя.
Никто не удивился тому, что отец знает историю парижских автобусов. Машину он никогда не водил, автобус и подавно, но в ходе своей научной работы узнавал множество деталей по самым разнообразным узкоспециальным вопросам. Мой отец изобрел прибор, рассчитывающий влияние Луны на приливы и отливы, а мать перевела для Хомского труды по генеративной грамматике. Так что они на пару знают какое-то невообразимое количество вещей, по большей части абсолютно ненужных в реальной жизни. Разве что изредка, как в тот день.
– Зачем писать открытку и десять лет ее не отправлять?
Родители пребывали в недоумении. Мне же сама открытка была до лампочки. Но список имен заинтриговал. Эти люди были моими предками, а я ничего о них не знала. Не знала, в каких странах им довелось жить, чем они занимались, сколько им было лет, когда их убили. Я бы не узнала их лица среди портретов других незнакомых людей. Мне стало стыдно.
Когда обед закончился, родители убрали открытку в ящик стола, и больше мы о ней не вспоминали. Мне было двадцать четыре года, голова была занята предстоящей жизнью и другими, еще не написанными историями. Я стерла из памяти почтовую открытку, хотя и не отказалась от мысли как-нибудь расспросить маму об истории нашей семьи. Но годы летели, а у меня так и не находилось на это времени.
Пока, десять лет спустя, я не надумала рожать.
Шейка матки раскрылась слишком рано. Чтобы ребенок не появился на свет преждевременно, нужно было лежать. Родители предложили на несколько дней переехать к ним, ведь там мне не придется ничего делать. В этом состоянии долгого ожидания я много думала о своей матери, о бабушке, обо всех женщинах, которые рожали до меня. И тогда я почувствовала, что мне необходимо услышать рассказ о своих предках.
Мы прошли в темный кабинет, где Леля проводила большую часть дня. Он всегда напоминал мне чрево, выстеленное изнутри книгами и папками, с зимним светом парижского пригорода, пробивающимся сквозь густой сигаретный дым. Я устроилась возле книжного шкафа с застывшими вне времени вещами, сувенирами, припорошенными пеплом и пылью. Мама выхватила одну из двух десятков одинаковых архивных коробок – зеленую, в черных крапинках. Еще с юности я знала, что в этих коробках, выстроившихся на полках, хранятся следы мрачных историй из прошлого нашей семьи. Мне они казались похожими на маленькие гробики.
Мама взяла лист бумаги и ручку, – как и все бывшие педагоги, она продолжала просвещать при любых обстоятельствах, даже собственных детей. Студенты в Университете Сен-Дени очень любили Лелю. В те благословенные времена, когда еще можно было в аудитории одновременно курить и преподавать лингвистику, она поражала студентов следующим трюком: с невероятной ловкостью выкуривала сигарету полностью и не роняя пепла, так что между пальцев оставался лишь серый столбик. Пепельница при этом не требовалась, потому что фильтр от выкуренной сигареты мама клала на стол и тут же зажигала следующую. Фокус вызывал заслуженное восхищение.
– Предупреждаю, – сказала мама, – сейчас ты услышишь историю очень неровную, скомпонованную из разных элементов. Что-то покажется очевидным, но ты решай сама, какова доля личных домыслов в этой реконструкции, и, кстати, какие-то новые документы могут значительно дополнить или изменить мои гипотезы. Что естественно.
– Мама, – сказала я, – мне кажется, сигаретный дым не полезен для мозга ребенка.
– Да ладно. Я в течение трех своих беременностей выкуривала по пачке в день, и не похоже, что в итоге родила трех дебилов.
Ее ответ меня рассмешил. Пока я смеялась, Леля прикурила еще одну сигарету и начала рассказ о жизни Эфраима, Эммы, Ноэми и Жака – людей, носивших написанные на открытке имена.
КНИГА I
Земли обетованные
Глава 1
– Как в русских романах, – говорит мама, – все начинается с истории разлученных влюбленных. Эфраим полюбил свою кузину, Анну Гавронскую, мать которой, Либа Гавронская, урожденная Янкелевич, приходилась родственницей Рабиновичам. Но Гавронским этот роман пришелся не по душе…
Леля смотрела на меня и ясно видела, что я не понимаю ни слова из того, что она говорит. Она сунула папиросу в угол рта и, щурясь от дыма, стала рыться в своих архивах.
– Вот, сейчас я прочту тебе письмо, и станет ясно… Оно написано в тысяча девятьсот восемнадцатом году в Москве старшей сестрой Эфраима.
Дорогая Вера!
У моих родителей одни неприятности. До тебя дошли слухи об этом романе между Эфраимом и нашей кузиной Анютой? Если нет, могу рассказать тебе, только по большому секрету, хотя, кажется, кое-кто из наших уже в курсе. Если коротко, то Ан и наш Федя (ему два дня назад исполнилось 24 года) влюбились друг в друга. Наши ужасно расстроились, просто помешались. Тетя ничего не знает, а если бы узнала, была бы катастрофа. Они постоянно ее встречают и очень мучаются. Наш Эфраим ужасно любит Анюту. Но я, признаться, не особо верю в искренность ее чувств. Вот какие наши новости. Иногда мне кажется, я сыта этой историей по горло. Ну, дорогая моя, пора заканчивать письмо. Я сама отнесу его на почту, а то вдруг не дойдет…
Нежно целую, Сара
– Я правильно понимаю, что Эфраима вынудили отказаться от своей первой любви?
– И быстро подыскали ему другую невесту, которой стала Эмма Вольф.
– Второе имя на открытке…
– Точно.
– Она тоже была дальней родственницей?
– Вовсе нет. Эмма жила в Лодзи. Она была дочерью крупного промышленника, владельца нескольких текстильных фабрик, Мориса Вольфа, а мать ее звали Ребекка Троцки. Но ничего общего с Троцким-революционером.
– А как Эфраим и Эмма познакомились друг с другом? Ведь от Лодзи до Москвы не меньше тысячи километров!
– Гораздо больше! Либо их семьи обратились к шадханит – то есть к синанагогальной свахе. Либо семья Эфраима приходилась Эмме кест-элтерн.
– Кем-кем?
– Кест-элтерн. Это идиш. Как тебе объяснить… Помнишь язык инуктитут?
Когда я была маленькой, Леля рассказывала, что в эскимосском языке есть пятьдесят два слова для обозначения снега. Эскимосы говорят qanik – если снег падает сейчас, aputi – про снег, который уже выпал, и aniou – про снег, который растапливают в воду…
– А в идиш, – продолжала мама, – есть разные слова, обозначающие родство. Одно слово обозначает родную семью; другое – семью сводную, сватов; еще одно слово обозначает тех, кого считают родственниками даже при отсутствии кровного родства. И есть почти непереводимый термин, который можно перевести как «приемная семья» – di kest-eltem. По традиции, когда родители отправляли ребенка получать высшее образование далеко от дома, они искали семью, которая поселит его у себя и будет кормить.
– Значит, Рабиновичи были для Эммы кест-эль-тернами.
– Вот именно… Но ты не перебивай – не бойся, постепенно разберешься…
Эфраим Рабинович в очень раннем возрасте решительно порывает с религией своих родителей. Юношей он вступает в партию эсеров и заявляет родителям, что не верит в Бога. Он нарочно делает все, что запрещено евреям в Йом-Кипур: курит, бреется, принимает питье и пищу.
В 1919 году Эфраиму двадцать пять лет. Он современный стройный молодой человек с тонкими чертами лица. Будь кожа не такой смуглой, а усы не такими черными, его можно было бы принять за настоящего русского. Этот блестящий инженер только что окончил университет – ему повезло попасть в норму, ограничивающую число допущенных к высшему образованию евреев тремя процентами. Он хочет участвовать в великом деле прогресса, он многого ждет от своей страны и своего – то есть русского – народа, он сочувствует его революционным настроениям.
Для Эфраима еврейство ничего не значит. Он ощущает себя прежде всего социалистом. Впрочем, он и живет в Москве как настоящий москвич. И обвенчаться в синагоге соглашается только потому, что это важно для его будущей жены. Но предупреждает Эмму: «Мы не будем соблюдать религиозные обычаи».
По традиции в день свадьбы, в конце церемонии, жених должен раздавить бокал правой ногой. Этот жест напоминает о разрушении Иерусалимского храма. Затем жених загадывает желание. Эфраим мечтает навсегда стереть из памяти образ кузины Анюты. Но, глядя на усеявшие пол осколки стекла, он словно видит собственное сердце, разбитое на тысячу кусочков.
Глава 2
В пятницу восемнадцатого апреля 1919 года молодожены покидают Москву и отправляются на дачу родителей Эфраима, Нахмана и Эстер Рабинович, расположенную в пятидесяти километрах от столицы. Эфраим соглашается поехать к ним на празднование еврейской Пасхи, потому что на этом особо настаивает отец и потому что жена ждет ребенка. Впереди прекрасная возможность сообщить эту новость братьям и сестрам.
– Эмма была беременна Мириам?
– Правильно, твоей бабушкой…
По дороге Эфраим рассказывает жене, что Песах – его любимый праздник. В детстве он любил его таинственность, горькие травы, соленую воду и яблоки с медом, которые ставят на блюде в центре стола. Ему нравилось, когда отец объяснял, что сладость яблок должна напоминать евреям о необходимости остерегаться комфорта. «В Египте, – повторял Нахман, – евреи были рабами, другими словами, они получали кров и пищу. Имели и крышу над головой, и еду в руках. Понимаешь? Свобода же, напротив, ненадежна. Она добывается с болью. Соленая вода, которую мы ставим на стол в вечер Песаха, – это слезы тех, кто сбросил свои цепи. А горькие травы напоминают нам о том, что участь свободного человека по природе своей тяжела. Сын мой, послушай: как только ты ощутишь вкус меда на губах, спроси себя: в чьем рабстве я оказался?»
Эфраим знает, что дух бунтарства родился в нем именно благодаря рассказам отца.
В тот вечер, приехав в родительский дом, он сразу бежит на кухню, чтобы почувствовать особый сладковатый аромат мацы – пресных лепешек, которые готовит старая кухарка Катерина. Растроганный Эфраим берет ее морщинистую руку и кладет на живот своей молодой жены.
– Посмотри на него, – говорит Нахман Эстер, наблюдающей за этой сценой, – наш сын такой гордый! Как каштан, что выставляет свои плоды на обозрение прохожих.
Родители пригласили всех двоюродных братьев: Рабиновичей – со стороны Нахмана и Франтов – со стороны Эстер. «Почему так много людей?» – недоумевает Эфраим, прикидывая на ладони серебряный нож, до блеска надраенный золой из печки.
– Гавронских тоже позвали? – с тревогой спрашивает он у своей младшей сестры Беллы.
– Нет, – отвечает она, не объясняя, что семьи условились не сводить вместе кузину Анюту и Эмму.
– Но почему в этом году позвали столько двоюродных братьев… Нам хотят объявить что-то важное? – продолжает Эфраим, прикуривая сигарету, чтобы скрыть замешательство.
– Да, но не задавай мне вопросов. Я не могу говорить об этом до ужина.
В вечер Песаха старейший член семьи по традиции читает вслух Агаду – историю исхода еврейского народа из Египта под предводительством Моисея.
В конце молитвы Нахман встает и лезвием ножа стучит по бокалу.
– Сегодня я хочу повторить последние слова Книги, – говорит он, обращаясь ко всем сидящим за столом. – «И отстрой Иерусалим, святой город, вскоре, в наши дни и приведи нас туда». Потому что я, как глава семьи, обязан предупредить вас.
– О чем предупредить, папа?
О том, что пора ехать. Мы все должны покинуть эту страну. Как можно скорее.
– Уехать? – спрашивают его сыновья.
Нахман закрывает глаза. Как убедить детей? Как найти нужные слова? Словно вдруг откуда-то дохнуло смрадом, словно потянуло холодом, предвещая наступление стужи, это что-то невидимое, почти ничто, и все же оно существует, оно сначала являлось ему в страшных снах, в кошмарах, наполненных воспоминаниями о юности, когда в рождественские ночи он вместе с другими детьми был вынужден прятаться за домом, потому что пьяные люди приходили наказывать тех, кто убил Христа. Они врывались в дома, насиловали женщин и убивали мужчин.
Разгул насилия стих, когда царь Александр III усилил государственный антисемитизм майскими указами, лишившими евреев большинства свобод. Нахман был молодым человеком, когда им стало запрещено все. Евреям нельзя было учиться в университетах, жить там, где они хотят, давать детям христианские имена, играть на сцене. Эти унизительные меры принесли народу удовлетворение, и в течение примерно тридцати лет проливалось меньше крови. В результате дети Нахмана не изведали ужаса, наступавшего каждое двадцать четвертое декабря, когда дикая свора вставала из-за стола с желанием громить и убивать.
Но в последние несколько лет Нахман стал чувствовать в воздухе запах серы и тлена.
В тени организовывалась «Черная сотня», группа ультраправых монархистов, возглавляемая Владимиром Пуришкевичем. Этот бывший придворный царя обосновывал теории еврейского заговора. Он ждал своего часа, чтобы перейти к действию. И Нахман не верил, что эта новая революция, поддерживаемая его детьми, прогонит старую ненависть.
– Да, уехать. Дети мои, послушайте меня хорошенько, – спокойно говорит Нахман, – es’shtinkt shlekht drek – тут воняет дерьмом.
При этих словах вилки перестают стучать о тарелки, дети прекращают болтать и наступает тишина. Нахман наконец-то может говорить.
– Большинство из вас – молодые супруги. Эфраим, ты собираешься впервые стать отцом. У тебя есть энергия, мужество, у вас вся жизнь впереди. Пришло время складывать чемоданы. – Нахман поворачивается к жене и сжимает ей руку: – Мы с Эстер решили ехать в Палестину. Мы купили участок земли недалеко от Хайфы. Будем выращивать апельсины. Поедемте с нами. Я куплю там землю для вас.
– Но, Нахман, неужели ты действительно поселишься на Земле Израильской?
Дети Рабиновича и представить себе такого не могли. До революции их отец был купцом первой гильдии и, значит, одним из немногих евреев, имевших право свободно передвигаться по стране. Нахману выпала невероятная привилегия жить в России как русский. Он приобрел хорошее положение в обществе, а теперь хочет все бросить и отправиться в изгнание на конец света, в пустынную страну с суровым климатом, чтобы выращивать там апельсины? Что за странная идея! Он даже грушу не может почистить без помощи кухарки…
Нахман берет карандашик и слюнявит его. По-прежнему не сводя глаз с молодежи, добавляет:
– Ладно. Я опрошу весь стол по кругу. И пусть каждый, слышите, каждый назовет мне место назначения. Я куплю билеты на пароход для всех. Вы покинете страну в ближайшие три месяца, понятно? Белла, я начну с тебя, это просто – ты едешь с нами. Значит, так, записываю: Белла – Хайфа, Палестина. Эфраим?
– Пусть сначала скажут братья, – отвечает Эфраим.
– Я бы с удовольствием выбрал Париж, – говорит Эммануил, младший из братьев и сестер, непринужденно раскачиваясь на стуле.
– Избегайте Парижа, Берлина и Праги, – серьезно отвечает Эфраим. – В этих городах хорошие места заняты уже много поколений. Вы не сможете устроиться. Окажетесь для них либо слишком талантливыми, либо недостаточно.
– Этого я не боюсь, меня там наверняка уже ждет невеста, – шутит Эммануил.
– Мой бедный сын, – сердится Нахман, – у тебя будет жизнь свиньи. Глупая и короткая.
– Мне лучше умереть в Париже, чем в какой-нибудь жалкой дыре, папа!
– О-о-о, – отвечает Нахман, грозя ему пальцем. – Yeder nar izJdug un komish far zikh – каждый дурак думает, что он умный. Я вовсе не шучу. Ну же. Не хотите ехать со мной – попытайте счастья в Америке, это тоже неплохая идея, – добавляет он со вздохом.
«Ковбои и индейцы. Америка. Нет, спасибо», – думают дети Рабиновича. Слишком туманные перспективы. По крайней мере, они знают, как выглядит Палестина, потому что она описана в Библии: груда камней.
– Ты только посмотри на них, – говорит Нахман жене. – Сидят, как котлеты с глазами! Подумайте хоть немного! В Европе вы ничего не найдете. Ничего. Ничего хорошего. Тогда как в Америке, в Палестине вы легко найдете работу!
Папа, вечно ты волнуешься по пустякам. Худшее, что может с тобой здесь случиться, – это что твой портной сделается социалистом!
Правда, глядя на Нахмана и Эстер, которые сидят бок о бок, как кексики в витрине кондитерской, трудно представить, что они станут фермерами в новом мире. Они держатся прямо, одеты с иголочки. Эстер еще вполне привлекательна, несмотря на седые волосы, уложенные на затылке в низкую прическу. Она неравнодушна к жемчугу и камеям. Нахман неизменно носит свои знаменитые костюмы-тройки, сшитые лучшими французскими портными Москвы. Его борода бела, как вата, но неугасшая фантазия проявляется в галстуках в горошек и таких же носовых платках, торчащих из нагрудного кармана.
Досадуя на своих детей, Нахман встает из-за стола. Вена у него на шее вздулась так, что, кажется, вот-вот лопнет и забрызгает красивую скатерть Эстер. Он вынужден прилечь, чтобы успокоить бешено стучащее сердце. Прежде чем закрыть дверь столовой, Нахман просит всех хорошенько подумать и только потом решать.
– Вы должны понять одну вещь: наступит день, когда они захотят, чтобы мы все исчезли.
После его театрального ухода веселые разговоры за столом продолжаются до глубокой ночи. Эмма садится за рояль, из-за выпирающего животика немного отодвинувшись вместе с табуретом. Она окончила знаменитую консерваторию. Хотя вообще-то хотела изучать физику. Но не смогла из-за процентной нормы. Ей так хочется верить, что ребенок, которого она носит под сердцем, будет жить в мире, где сможет сам выбирать, чем заниматься.
Убаюканный музыкой, которую играет его жена в гостиной, Эфраим сидит у камина с родными и обсуждает политику. Такой приятный вечер: братья и сестры беседуют, добродушно подтрунивая над патриархом. Рабиновичи еще не знают, что эти часы станут последними, которые они проведут вместе, всей семьей.








