Текст книги "Харбинские мотыльки"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
– Хмыкнул. – Роман, я решил, буду печатать не здесь и не так скоро. Даже если напишу через год, то два года ждать буду, смотря как дела наши пойдут. Мы задумали кое-что…
– Разумеется, – пьяно сказал художник, сделал паузу, подождал. Лева не стал делиться замыслами, и Борис продолжил: – Кстати, встретил тут на днях Стропилина. Знаешь, оказывается, Тополев и Солодов живут по соседству с чревовещательницей.
– Какой чревовещательницей? – Лева брезгливо свернул губы. Хмелеет, понял Ребров. Налил еще.
– Да писательница одна, которая про медиумов пишет. Гончарова.
– Ах, эта ведьма… Я и не знал, что она писательница.
– Да. Вот оказалось, что писательница. Стропилин мне по секрету сказал, что она предрекла смерть тому самому генералу, который пропал не так давно.
– Который? Они все пропадают!
– Тот, что сапоги Северо-Западной армии продал эстонцам. Аферист.
– Ах, этот. Так он что, умер? Это установлено?
– Не знаю, умер, не умер, но Стропилин утверждает, что она ему среди прочих предсказала скорую гибель, и вот нет его, а большинство русских, она говорит, сгинут в сороковом, что ли, году.
– С чего бы это в сороковом?
– Что-то будет, наверное. Стропилин так считает. Он тоже занимается, читает что-то…
– Да, он еще тот каббалист!
– Вот он и считает, что что-то будет. Великий Потоп или Страшный суд. Кто знает? Я, кстати, у нее был…
– Да? Ну и как?
– Никак. – Борис вспомнил, как Гончарова сидела в снопе света у окна, и его охватило волнение. – Ужас. Нищета. У нее чахотка. Грязь. Тараканы. Я просто хлеб им отнес, они чуть ли не с голоду помирают.
Мне так жалко их стало… Даже не то слово. Думаю теперь же сходить. Отнесу денег немного…
– Когда теперь же? – ухмыльнулся Лева, разглядывая Реброва.
– Вот сейчас дождь кончится и пойду.
– Ну, может, сегодня и не кончится, – сказал Лева, допил вино и вдруг выпалил: – А что! И я с тобой!
Вынул из кармана бумажку с кокаином, взвесил на ладони и подмигнул.
– Да? – Ребров покосился на крохотный сверток. – Пойдешь?
– Да, посмотрим, что она скажет. – Лева развернул аккуратно бумажку и негромко спросил: – Будешь?
– Если только разок…
– Тут разов на восемь будет…
Борис быстро выудил подвернувшийся дагеротип: конка с Невского, 11 июля, 1907. Протер платком. Лева высыпал немного порошка. Борис достал купюру.
– Ай, как хорошо, – говорил Лева, глядя на картинку и порошок.
– Сейчас мы им настоящие рельсы проложим! – Осторожно разделил игральной картой серый порошок. – Сейчас, сейчас, полетят, как на крыльях, пегасы, – шептал он, искривив рот, с азартом растягивая на дагеротипе две тоненькие полосочки. – Сейчас взбодримся и пойдем…
Борис, жадно допил вино, глубоко затянулся.
– …узнать дату своей смерти, чем не развлечение, а? – сказал Лева, прочистил нос и склонился над дагеротипом.
– Да, – севшим от волнения голосом сказал Ребров, глядя на порошок. – Сейчас только дождь кончится, и пойдем… узнаем…
3
28 октября 1925, Ревель
Лева решил непременно выяснить дату своей смерти. Мы понюхали немного кокаину, и он преобразился в Германа, он топал и пел:
Придет, чтобы силой узнать от тебя
Три карты, три карты, три карты!
Под драным зонтиком мы почти бегом направились к старухе. Мы так спешили, так яростно сверкали наши глаза, что я в лужах замечал отблески, и лошади и люди шарахались от нас. Мы так решительно бежали, словно спешили убить проклятую гадалку. «Три карты! Три карты! Три карты!» – ревел Лева, размахивая зонтиком. Пока шли, Лева сломался и раскрыл свои планы. Вернее, это были не только его планы, а Т. и С. В общем, это были их общие планы. И он просил, чтоб это было только между нами. Не собирался он со мной делиться ими, но тут кокаин его вывернул наружу. Они ждали корабль из Англии с каким-то капитаном, который по уговору должен был привезти им кокаин или опий – и все недорого (определенно за этим кто-то стоит). Капитан не раз привозил гашиш, опий, кокаин, но малыми порциями. Да у них и денег не было купить много сразу. Теперь они скупали золотые кольца в ломбардах и серебро, несмотря на бурные кутежи, у них все время было много денег, и еще были драгоценности, о которых Лева сказал краем рта. Что-то совсем нечистое. Не знаю, правда ли, будто бы Тополев и Солодов в Берлине ограбили фургон с деньгами, который шел из типографии в какой-то торговый дом, и закупили на это несколько сот литров спирта и сколько-то кокаина! Может, осколки романа, который он думает, что еще сочиняет, – хотя кто знает…
Бывают такие дни, когда и свет, и звуки, и запахи в тебя проникают с тревожащей сердце ясностью, они тебе что-то сообщают, каким-то образом участвуют в твоей судьбе, и ты понимаешь: сегодня произошло нечто, после чего ты уже не сможешь избежать своей судьбы и будет именно так, как будет, еще вчера было иначе, еще вчера не было предначертано, еще сегодня утром ты жил с неопределенностью и, стало быть, вечностью впереди, наступил вечер, и участь твоя решена, смерть обозрима, ты – смертен, неизлечимо болен смертью, жизнь твоя летит в одном направлении, и грош ей цена.
У самого дома нам попалось сразу двое сумасшедших. На углу с цветочками сидела на скамейке безумная кухарка, в прошлом полковая потаскуха, у нее к голове была на веревочках привязана крышка от кастрюли, а сама кастрюля стояла перед ней, в нее с крыши стекала дождевая вода, сумасшедшая ложечкой помешивала, будто варила суп! Мы прошли мимо. Навстречу из дома выскочил Чацкий. Он стал совсем похож на тень. Проскользнул между нами, как глист, оскалившись улыбкой покойника, шепнул что-то. Он был бледен, как напудрен к съемке, а может, и в самом деле пудрится.
Нас впустил Тимофей. Он был как будто напуган и тих. Его мать лежала на кровати, она смотрела в потолок и тяжело дышала. Мальчик сказал, что мама в трансе, у нее сейчас сеанс.
– Никому нельзя быть…
Лева нетерпеливо достал деньги, швырнул их на стол, отодвинул мальчика небрежно и сказал громко, обращаясь к сумеркам в комнате, что он пришел и немедленно желает услышать свою судьбу, смерть – все как полагается.
– За меньшим не пришел бы, – сказал он и стукнул зонтиком в пол, как шпагой. – Подавайте мне мою смерть, и немедленно!
Сумерки вздохнули. Лева сел на стул перед столом, где было пусто, ничего на столе не было (только свеча горела на блюдечке), и закурил бесцеремонно. Забросил ногу на ногу. Я тоже сел, у окна, где в последний раз сидел. Он дал мне папиросу.
– Какая скука, однако, – сказал он, покачивая английским ботинком.
Я поджал губу. Досадно, неловко – затащил в балаганчик, а ведь у него такие дела: лодки со спиртом стоят; но ничего не поделаешь, сидим, ждем. Окно было зашторено. Но все равно веяло холодом, было слышно, как бредил дождь и гудела железная дорога. Не успели как следует посмеяться над «спящей старухой», как она застонала, вытянула руки вперед, словно хватая что-то; она двигала ногами тоже, барахталась в постели, как утопленница, которая борется с течением. Мальчик с бумагой встал перед ней на колени, разместил писанину на стульчике. Она что-то шептала, или бормотала, слышен был только хрип, точно играл патефон, только вместо музыки кто-то с пластинки нашептывал; мальчик записывал, шуршал карандашом. Он писал в темноте. Как? Было так мрачно. Только тени рук эзотерки; мальчик сгорбился над стулом, сросся с ним, показывая затылок, облизанный светом от свечи, клок вздернутых на шее волос, спину, пятки в толстых шерстяных носках. В этом было что-то до боли родное. Она шептала. Он писал. У меня было беззаботное состояние. Как пришел к нам в ателье сделать свою фотографию, которую сам потом напечатаю (так не раз и бывало). Я хотел, чтоб все это было не так. Не тогда хотел, и не прежде – ведь прежде мне и не взбрело бы в голову прийти к ним за этим – а вот теперь, уже после всего, во мне появилось желание переиграть, так чтоб судьбу мою и Левы (как прекрасно все-таки узнать вместе) нам сообщили при каких-нибудь других обстоятельствах. Приходишь к ветеринару с собакой, а он спрашивает: «А у вас-то как с печенью?» – и ты понимаешь: оно. Так и получилось. Теперь мне хотелось бы напряжения, томительного ожидания или чтоб созван был ради меня одного тайный консилиум алхимиков-эскулапов, трибунал комиссаров-кровососов… что-нибудь! Получилось так, будто мы зашли сюда, как в магазин, и нам сказали… Не было оркестра, не было грома, не было даже запаха селитры. Были грязные занавески, плесень, запах нафталина и моль. Эзотерка лежала в трансе. Она не производила должного впечатления. За время визита она ни разу на нас не посмотрела. Лучше б она мне шепнула тогда, когда наливалась комната янтарем и все дышало вечностью (но, наверное, в тот день еще не сошлось). Визита как бы и не было. Мы так и сидели, переглядываясь, как в борделе, ожидая, кто нам достанется, какие в этот раз к нам выйдут. Лева качал головой и ухмылялся, я ему улыбнулся тоже, подыграл (точно как в борделе, черт подери!). Затем Тимофей подошел к нам и сказал, что исполнено, записано:
– Дух сообщил, что оба вы умрете в одно лето, через пятнадцать зим.
Выдал бумажку, как в конторе.
– Стало быть, в сороковом году, – зевнул Лева. – Ну, все как обычно. Сороковой год! – он толкнул меня рукой в плечо, шмыгнул. – Все как у всех. Ха! C’est banal… mais que faire? C’est la vie qui est banal, n’est ce pas? [38]38
Банально… но что делать? Жизнь – банальна, не так ли? (фр.)
[Закрыть]
Погасил сигарету в блюдце со свечкой, наклонив пламя и всю комнату; бросил зонтик и пошел к соседям. Я остался сидеть. Мальчика было жалко. Он хотел нам посочувствовать, но мне было жалко его, потому что я не верил, не верил, или даже если и верил, то все равно мне его было жалко, как тех детей-зазывал при цирке, где тебе показывают стриженых кошек или крашеных обезьян. Неужели он верил в своих крашеных обезьян и стриженых кошек? Да и черт с ним! Меня сильно расстроило поведение Левы, его отношение. Возможно, все это не сработало потому, что он так все это воспринял. Отнесись он чуточку серьезней, тени стали бы колоннами, и из-за них выглянуло бы… Но ничего не свершилось. Свершилось, скорей всего, свершилось, но ничего не изменило в нем (а во мне?). Увидев, как Лева уходит, я понял, что шел он не сюда, не за откровением, а в соседнюю комнату, к Т. & С. (карты, женщины et cetera). Сейчас я пишу эти строки, а они там сидят и планируют, мечтают о пивоварне в Карловых Варах, нюхают кокаин и представляют свое будущее. С такой жизнью за пятнадцать зим можно тридцать три раза умереть, а сколько спирту можно перегнать, и подумать тошно!!!
Терниковский позвонил в ателье и пригласил Бориса к себе на новую квартиру: – Обсудить кое-какие детали, связанные с фотографиями для новой газеты. – Продиктовал адрес, объяснил, как найти, бросил трубку.
Борис долго искал. Квартира, которую снимала любовница Терни-ковского, находилась недалеко от Екатериненталя, в каком-то проходном дворе. На домах не было номеров. Дощечки с названиями улиц потерлись. Погода шептала и хлюпала. Наконец-то нашел: не улочка, а шворень в дышле тупика с курятником и конюшней; из клеток на Бориса пялились бусинками глаз дрожащие кролики. Удар копыта, вздох, снова удар. Куда свернешь, там и помрешь. Грязь, мертвые фонари, закоулки… Только в таких тупиках и жить его бабам! Только из такой тьмы он и выискивает себе наслаждение, мелкое, ничтожное, торопливое, как у грызунов. Все равно как с тараканом случаться.
Деревянный дом с опасно осевшей мансардой, кривая скрипучая лестница – по ней тянется процессия с гробом; еще более кривой мосток из досок на кирпичах над необъятной лужей; спящий столб; в прогорклом масле утопленные окна дома с портретами старушек в чепцах. Пропустил стоны. Поднялся. Как всегда, встретила секретарша, без слов ввела в кабинет, места в нем опять почти не было; на стене висела та же обезьяна, на столе кучи бумаг. Редактор вскочил навстречу художнику и сразу взорвался:
– Газета еще не зарегистрирована, но мы уже продумываем содержание номера! Все приглашены, все придут! Оставайтесь и вы! – Борис хотел отвертеться, но Терниковский настаивал, наливая вино по бокалам: – Занесем вас в коллегию, с вашим мнением нельзя не считаться: художник, оформитель, человек искусства со стажем, теперь можно и так сказать – вы столько для нас сделали, молодой человек! Такое мы не забываем! Дайте еще раз пожать вашу руку! – Схватил Реброва за руку и стал мять в своих лапах и приговаривать: – Мы в трудном положении, сами видите, что творится, как с нами обращаются и что грядет? Сами-то они и не знают, куда катятся! Пока мы не утвердили название газеты. Вы тоже предлагайте, предлагайте… Давайте выпьем! – Подал художнику бокал, чокнулись, выпили. – Эх! Молодой человек, дорогой мой, если б вы знали, как тяжело жить без поддержки, в этом холодном и чуждом мире, где все приходится делать самому! Черт возьми, в Париже и Берлине с этим намного проще! Поглядите-ка, «Возрождение» выходит беспрепятственно! Никто никаких препон не придумывает! А я уже похоронил – да-да, лучшего слова и не подыщешь – три периодических издания! И не потому, что средств не хватает – средств не хватает теперь всегда, к этому привыкли: работаем впроголодь и по ночам, потому что днем зарабатываем на хлеб насущный, а у меня семья! Да, да. Сын растет и – девочка в другой семье, всех надо поддерживать. Но как, если тебе палки в колеса так и вставляют?! Эх! – Щелкнул обезьяну по носу. – Смотрите, в какой квартирке приходится ютиться. А там, на Ратушной семнадцать, там совсем не было места. Больше трех человек пригласить не мог. Начинали задыхаться. Госпожа Каплан и Леночка иной раз в обморок падали… Вот как живем, молодой человек!
Посмотрите на этот портрет! Посмотрите! Как бы мне его в газету влепить, а? Что скажете?
Борис посмотрел на портрет князя, что висел на стене, и пожал плечами:
– Все очень просто. Я могу этим заняться, но…
– Небольшое вознаграждение обещаю, не бойтесь, и – да-да, я помню, что все еще должен за тот раз. Все разом и отдам!
– А если вас опять в полицию заберут с конфискацией? Я бы хотел получить хотя бы небольшой гонорар, у меня совсем с деньгами плохо. Одежды никакой нет…
– Да, это видно – поизносились вы, Борис, поизносились. – Выдвинул ящик и прочистил горло, покопался, пошуршал чем-то, должно быть, купюрами, достал фотокарточки. – Посмотрите-ка на эти старые фотографии! Посмотрите на них! Оцените! Нет-нет. И не пытайтесь оценить, ибо это оценить невозможно! Вот оно, наше счастливое прошлое, наше благоденствие и благосостояние, наше всё! Разве ж это можно оценить? Скажите, нельзя ли их реставрировать или увеличить?
Борис взял карточки со стола. Потрескавшиеся. Старая усадьба – старик-отец в пенсне и с тростью, еще молоденькая мать в очень старомодном платье, сам Терниковский в возрасте десяти лет, но уже с квадратной головой, – одна из сухих белых трещин бежала по его лицу.
– Можно, только за отдельную плату, – сказал Борис. – Будет дешевле, чем в ателье, я у француза сделаю, даже лучше, чем вам в ателье сделают.
– Об этом и прошу!
– Но придется повозиться. Дело в том, что тут надо ретушировать и…
– Да, да, да… За отдельную плату. – Выскреб из стола и бросил перед художником мятые купюры (бросил их, как фанты). – Вот столько, подойдет?
Ребров разгладил деньги; подумал, что пренебрежительное отношение Терниковского к банкнотам скорее было его тайным желанием скрыть от остальных свою скупость (так презрением к недоступной красивой женщине часто скрывают сильное желание ею обладать). В душе усмехнулся и сказал:
– Если это только за увеличение ваших фотографий…
– Ну, конечно! За портрет князя я заплачу отдельно.
– Хорошо, – сказал Борис, пряча фотографию с усадьбой в карман и еще два портрета родителей Терниковского.
– А не хотите ли бесплатной подписки? Зачем вам деньги, молодой человек? Вы совсем перестали поспевать за событиями, так можно и в сточной канаве оказаться. Можно спиться, утратить связь с миром, в дурдом загреметь! Сидите там в вашей черной комнатке, отгородились от мира красной лампой, ничего не читаете, ничего не знаете… Давайте я вам подписку вместо гонорара организую!
Ребров знал, что очень многие подписчики успевали получить два-три номера, а потом газету Терниковского закрывали. Да и писали там одно и то же…
– Нет, спасибо. Я принципиально отгородился от мира. Принципиально газет не читаю.
– Ах, принципиально. Но так это совсем другое дело! Артист! Оскар Уайльд! Понимаю! Уважаю!
Борис хотел уйти, но не нашел лазейки; начали приходить сообщники Терниковского. Семь человек. Среди них Тополев, Солодов, полковник Гунин, лица других тоже примелькались. Кое-как поместились. Борису пришлось задержаться – «хотя бы послушаете», – буркнул Терниковский; Борис слушал и подсчитывал в уме: хватает ли ему на новые ботинки, которые он видел в магазине Mood; вместе с той горстью, что швырнул Терниковский, и тем, что осталось от денег Китаева, должно было хватить, – художник волновался, ему не терпелось пойти домой, пересчитать, побежать в магазин, примерить новые ботинки. Он ерзал, слушал невнимательно… Выступал Тополев; прохаживался с бокалом в руке и рассказывал анекдот о том, как его партизанский отряд (так он называл своих контрабандистов) захватил двигатель с потерпевшего крушение большевистского цеппелина.
– Не успели эстонские егери приехать, как мы его свинтили!
– Как?! – восклицали все. – Но как вам удалось?
– Другой мог бы сказать, что нам повезло. Дескать, мы патрулировали возле границы, а тут – летит на нас дирижабль. Но все было несколько иначе! Дело в том, что мы всегда пристально наблюдаем за перемещениями воздушных масс и пограничными заставами. Ведем записи – вот вам журнал! – бросил тетрадку на стол. – В тот день мы заметили в бинокль некое тело, которое сперва приняли за стаю гусей, но по мере приближения тела, поняли, что это цеппелин, и мы это поняли еще до того, как он пересек границу. Так как я знаком с воздухоплаванием не понаслышке, мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что цеппелин потерял управление и терпит крушение, или вот-вот потерпит крушение. Приняв в расчет силу и направление ветра, а также скорость, с каковой цеппелин несло на эстонскую территорию, мы с поручиком Солодовым легко определили, где приблизительно произойдет крушение, и направились быстро туда. К счастью, у нас был автомобиль…
– Автомобиль?! – ахнули все.
– Так у вас недурной отряд!
– Браво, ротмистр!
– Мы не сидим сложа руки, как видите, – сказал Тополев, самодовольно улыбнулся и, тотчас посерьезнев, продолжал: – Однако это не значит, что наш отряд не нуждается в финансировании или поддержке.
– Честно говоря, капитан, – влез полковник Гунин, – меня смущает, что это уже второй случай, когда вам так сказочно везет, в тот раз вы угнали аэроплан, в этот раз – дирижабль. Что это за везение такое? Знаете, как таких везунчиков называют в карточных клубах?
– Дорогой полковник, скажу вам прямо, техника воздухоплавания еще слабо изучена и тем более освоена большевиками. Средства перемещения в воздушном пространстве далеки от совершенных и не сравнятся по степени управляемости с лошадьми. Любой аэроплан – игрушка в руках стихии. Стоит ветру усилиться, как неопытный пилот становится жертвой сейсмического курьеза и добычей тех, кто первым прибудет на место его предсмертного вздоха. Главное – не зевать! В нашем случае действительно немножко подвезло. На ловца зверь сам летел! – Тополев хохотнул. – Грех было не воспользоваться. Таким образом, – обратился он ко всем, – нам удалось завладеть хорошим двигателем, каковым мы усилили наш катер на Финском заливе.
– Так у вас еще и катер?
– Катер у нас давно имелся, сами починили баркас, выброшенный на берег, собираемся на нем осуществлять доставку агитационнопропагандистской литературы в большевистскую Россию, для этой цели мы и установили на него двигатель с цеппелина.
– Уж не вы ли сами и установили? – ехидствовал полковник Гунин.
– Нет, не я, полковник. У нас есть хороший механик, эстонец по имени Энн.
– Так в вашем отряде есть и эстонцы?
– Да, их несколько, а что в том такого? У нас интернациональный отряд.
– Что меня настораживает, – скрипнул полковник, – так это ваши связи с немецким бароном, как его… фон цур Мюлен?.. Не хочу скрывать, что немцы вызывают у меня опасения.
– Опасения ваши напрасные, полковник, – промурлыкал Терниковский (он был весьма доволен рассказом Тополева, смеялся и передергивал плечами: возможно, понюхал кокаину, – мелькнуло в голове художника). – С немцами надо осторожно вести переговоры, запираться в своем котле глупо, сами видели, что из этого вышло…
– Немцев не интересует судьба России! – крикнул полковник. – Их интересует только одно: подчинить себе Прибалтику, присоединить ее к Германии! Неспроста они контролируют все банки Эстонии и Латвии! Как знать, может, в дальнейшем они планируют нападение на Россию.
– Я еще раз хочу повторить, что поддержки от немецких баронов отряд не получает никакой! – воскликнул гневно Тополев. – Хочу повторить: отряд не получает поддержки ни от одной организации!
– Так, господа, – хлопнул в ладони Терниковский, – я вас не за этим пригласил! Об этом мы успеем. Прежде всего, мы собрались тут обсудить выступление Милюкова. Садитесь, ротмистр, я продолжу. – Терниковский встал. – К вопросу о финансировании вашего отряда мы обязательно вернемся. Как вы знаете, недавно в Берлине была напечатана статья «Национальный вопрос»…
Борис приподнялся, извинился одними губами и, не распрямляя спины, направился к выходу…
Доктор посоветовал присматривать за Николаем Трофимовичем.
– Заходите к нему почаще. Но ни в коем случае не расстраивать. Сами знаете, в какие годы живем, одно расстройство. Лечил генерала фон Штубендорфа, так он мне, знаете, что сказал: «Я устал прыгать на подножку поезда». Очень характеризует наши годы!
Борис избегал д-ра Мозера – слишком ярко вспоминался Изенгоф: его халат поверх шинели, руки, которыми тот проникал в самое нутро кошмара, извлекая его оттуда член за членом, собирал вновь, а он распадался…
В Екатериненталь лучше не ходить совсем: кого-нибудь да встретишь. Получил приглашение на бал, который устраивает общество помощи эмигрантам. Дочь Марианны Петровны – две косички, конопатый нос: «Приходите! Будем очень рады вас видеть!»
Покраснел, ничего не сказал.
Русских узнаешь по старым шляпам. У «Русалки» под ивами на скамейках сидят – пальто в подпалинах, драная шуба. Над ними на ветках вороны. Небо свернулось, как сливки. Ветер гонит бумажки по променаду. Вытягивает чей-то зонтик. Крякнул клаксон. Шляпы шевелятся, смотрят вслед автомобилю. Листья, бумажки, фонари. Так они и сидят. Шелестят газетами. Донашивают костюмы. Плывут по дорожкам Екатериненталя. Стоят там и тут, как шахматные фигуры.
Каплями пуантилиста проступают на фоне серого моря. Сядешь на скамейку, и тут же кого-нибудь принесет. Не Стропилин, так Федоров. Написали что-нибудь? Постоянно нужно что-то писать, нести, дрожать, сгорать внутренним пламенем. Где тут ходить? Не ходить вообще. Лечь и лежать. Закрыться в лаборатории француза. Суббота, воскресенье – пропащие дни. Когда-то ателье мне казалось наказанием, теперь начинаешь ценить мертвые часы: ни посетителей, ни коллег, – дверцы таксомоторов хлопают, колокольчики в магазинах звякают: дзинь в начале улицы, дзинь чуть ближе, дзинь дальше и в другом конце. Люди идут мимо, и бог с ними! Поезжайте к речке! За город! К морю! Покупайте бисквиты и цветы! Пейте вино! Зачем вам глянцевые двойники? Зачем множить несчастные лица? Трюде не понимает. Она всегда меня плохо понимает. Она думает только о работе. Когда хочет что-то показать в витрине, тянет за рукав.
Борис часто думал о ее отце. Вынимая пленку из аппарата, запускал руки в мешок и вспоминал его глаза. Стараясь не смотреть в лицо клиента, он отводил взгляд в сторону. Окно… Раз в неделю, обязательно, окно рожало регулировщика. На перекрестке он выглядел куклой. Котелок, отутюженные брюки, накрахмаленный воротничок. Болван болваном. В одно и то же время его менял другой болван, а этот шел куда-то мимо ателье (уже человеком), сдергивая на ходу белые перчатки совершенно свободными от дрессуры движениями. Deja vu, думал Борис. Возле тумбы таксомоторы. Одни и те же морды. Мальчишка с заплечной рамой, афишами и посудиной для клея орудует кистью (его Борис не сразу замечал – отчего-то брали совсем коротконогих). Едва дотягиваясь до верха, налепил вкривь и вкось, так сойдет, побежал дальше. Лапой удерживая позеленевший глобус, вслед ему смотрит стальной ворон (Борис к нему долго привыкал). Громоздкие вывески: JURGENSSON, H.O.Waldmann. До блеска надраенные медные часы в витрине антикварного. Флаг. Три золотых льва. Борис смотрел в окно безжизненным взглядом. И к чему глаза мне? Все равно, как слепой. Отец Трюде вот уже четверть века живет в насмерть зажатом резинками мешке, изо дня в день перебирая пленку памяти незрячими руками, и не может добавить к ней ни одного мгновения, даже полоски света, ничего. Она ему читает… соседи приносят сплетни… у них есть радио… Кто он мне?.. Зачем я думаю о нем?..
Заходите к нему почаще… не расстраивать… Зашел, а там отец Левы, доктор Мозер и еще один сутулый, серый, как крыса, – сидят за столом, пьют, а Николай Трофимович на них смотрит, слушает их байки – так они ему помогают, при нем пьют, анекдоты травят, настроение поднимают, от мыслей о смерти отвлекают. Доктор говорил о союзе врачей или пациентов, потом сказал, что в городе убийство – говорят, идентичное убийству в Париже, ГПУ убили кого-то. Я сказал, что сходил на Добужинского. Если б не вы, Николай Трофимыч, пропустил бы.
– Успели, – вставил доктор.
Дмитрий Гаврилович опьянел быстро и сильно, говорил невнятно и очень громко, – всем сделалось неуютно (может, только мне), – человек-крыса слушал и улыбался, приоткрыв рот, внимал. История о том, как Лева болел в детстве…
– Он был тогда совсем маленький, даже не говорил, полтора года ему было, заболел вдруг сильно, кашлял, кашлял, жар был, вот и кашлять перестал, кашель перешел в вой, в кроватке биться перестал. Нам всем страшно стало. Я не мог ждать и сидеть, нянечка Левушку мазями натирала, водкой, скипидаром, что-то прикладывала, а я по врачам бегал. Одного привез, другого, третьего… Всех водил, а потом – впал в отчаяние. Признаюсь, веру потерял, успокоился, сел и сижу. Просто сижу и даже не плачу. Вдруг услышал, что Левушке стало легче. Я это понял по крику. Он так вскрикнул с силой, и тут все поняли, что выжил, и такое счастье на меня навалилось, так мне хорошо и покойно стало, ни с чем это не сравнить! Такое счастье ничем не достигается в жизни. Ни свой дом, ни кресло министра…
Ускользает. Приду, запишу, выведу. Какую бы зарубку… Канава, почтовый ящик. Столб. За что бы ухватиться взглядом? Поздно. Кануло. Мелькнуло что-то, как по льду сверкнувший конек. Мираж царскосельской девочки. Призрак. Пропустил сквозь себя, как громоотвод молнию, и что теперь толку шарить в этом мешке? Душа-пленка. Чужие знаки. Чужие лица. В меня можно все что угодно напихать. Пустые люди. Зачем мне все это? Зачем мне вас понимать? Никто не пытается меня понять, отчего я пытаюсь? Не сплю, думаю… Что если нет в вас ничего? Рябь на воде. Ряска. Цветение в Клеверной. Вонь. Но бывает миг. Неуловимый. Удивительный. Как эта прозрачная березка. Полыхнула молния мысли. Смерч все сместил. Шаришь там, где что-то привиделось. Что там из прошлого? Клочки. Что для будущего? Песочек из разбитых часов на уроках музыки. Что у этого мальчика в его углу было? Тетрадка, из журнала вырванная картинка. Эдгар По, Суинберн, «Давид Копперфильд». Мать пичкает его оккультной дуростью. Эликсир Парацельса. Бессмертное Братство. Сатанисты. Сфинксы. Спасение человечества. За стенкой эти, с картами и девками. Да мы с Левой в коридоре. Наша ссора не самое отвратительное, что ему приходилось слышать в этом до дыр проеденном тараканами домишке.
Борис постоял перед сонной витриной с бесполым манекеном-обрубком в манто. Новые ботинки не поместились. Сделал шаг назад. Скверная погода – ботинки не разглядеть. Новые брюки к ним не помешали бы… Пошел. И пальто… Пошел. В следующий раз… если будет следующий раз.
На Вышгород к Трюде?.. Покрасоваться в новых ботинках, дождаться, как только утихнет кашель отца…
А может, начать картины продавать? Собирать заказы? Как с подписным листом: не хотите портрет? А хотите, нарисую вашу улицу? Ваш дом? Вашу квартиру? Кошку? Сделаю дагеротип…? Хотите? Дагеротип – не фотография, это искусство! Второго такого ни у кого не будет, – только у вас! Или – себя… как образец – вот мой дагеротип… такой же хотите? Купите отражение! На этой улице тогда еще не звучал фокстрот. Неужели каждый раз буду вспоминать? En pensent d’Elle [39]39
Думая о Ней (фр.).
[Закрыть]… Портрет я продал, а забыть не забыл. Как устроен ум! Одни и те же образы. Ничего неожиданного. Закладываешь в голову Рембрандта, вынимаешь Пикассо. В конце концов, жизнь становится похожей на альбом или коллекцию открыток.
Медленно выкатился трамвай. Борис дождался, вскочил на ходу. Сел у окошка. Отвернулся.
Вчера он рисовал фрагмент стены дома, – это было так давно, он только учился читать; долго ждал отца; ходил по двору, бегала детвора (мал мала меньше); ждал, пока отец сходит по какому-то делу; читал надписи на стене: Я – Петя… Он отчетливо запомнил эту надпись. Криво написанные буквы. Вчера они встали перед глазами. Рисовал всю ночь. Фрагмент стены, трещинки, неровности, щербинки. Я – Петя… Не получилось. Замазал. Еще раз. Не то. Взял картонку. Еще. Еще. Еще. Все не то. Ему не удавалось воспроизвести надпись как следует. Так, чтоб ощущалась рука того мальчишки. Того Пети. Я – Петя. Нет! Получался Boriss Rebrov, kunstnik. А Пети не было. Он изуродовал несколько папок: Я – Петя Я – Петя Петя – Я Петя.
Ничего не вышло. Такая простая вещь. Чего уж проще? Или: написать как-нибудь, никто не видел той надписи… Себя не обманешь. Обмани себя самого прежде ближнего своего. Нет, Я – Петя… Еще и еще! Если уж такое простое не могу. О чем, о какой «Вавилонской башне» речь? Его лихорадило. Он пил вино. Курил. Снова царапал на папке слова, букашек, человечков, птиц первобытной рукой забыть о картине стена это стена вот я в первый раз беру гвоздь и на стене царапаю червя крест круг человечек подходит мальчик постарше и царапает камнем паутину подходит гимназист пишет: Я – Петя.
Он исцарапал всю стену. Придется заклеить. А если фрау Метцер войдет в мое отсутствие? Как-нибудь объясню. Заплачу.
Я – Петя; Я – Петя…
Все есть фрагмент фрагмента. Большая рыба пожирает малую. Любая картина – часть целого. Человек вышел из человека, который вышел из другого человека. За каждым по пятам крадется тень бездны. За вагоном вагон, за катафалком катафалк, сосуд вываливается из сосуда. La mort est imprevisible et inevitable [40]40
Смерть непредсказуема и неизбежна (фр.).
[Закрыть]. Труп закопают или сожгут, барахло будет продано. Картины пойдут за бесценок на каком-нибудь аукционе.