Текст книги "Харбинские мотыльки"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Глава четвёртая
1
Kunstnik [45]45
Художник (эст.).
[Закрыть], думал он про себя, Boriss Rebrov, и казался себе кем-то другим, иностранцем с непроницаемым лицом. Бреясь, краем глаза присматривался к себе в зеркале; следил, как этот kunstnik Rebrov идет по коридору, заходит в кухню, здоровается со стариком, ставит на огонь чайник; поправляет манжеты и – трогает воротничок. Одернув жилетку, кунстник садится и, закинув ногу на ногу, скручивает папиросу. Никаких суетливых движений. Ни одного лишнего слова. Сдержанная улыбка. Погруженный в недоступный для окружающих мир, он на все посматривает с легким удивлением, внимательно выслушивает историю старика о том, как они молодыми ходили на лыжах в Карелию, отмечали Рождество в Выборге, в замке, палили из ружей в небо:
– 1900 год! Какие были надежды! Новое столетие…
Кунстник не спрашивает, как они ходили на лыжах в Карелию и почему на лыжах, – ему все равно; он сочувствует, но и ухмыляется про себя: какие надежды? откуда взяться надеждам? в связи с чем? новое столетие… с чего это тогда были надежды, а теперь вдруг нету? какая разница? Идет с чайником по коридору. Разговаривает с фрау Метцер. С уважением, но внутри он снисходителен. Ей нужно выговориться, пожаловаться на зятя. Выслушал, посочувствовал, ушел к себе. Готовил краски. Мастерил кисти. Старался забыть о поездке в Тарту.
Работы в ателье было как назло немного. Деньги кончались. Все готовились к праздникам. Работали два часа в день, а потом и вовсе закрылись на неделю. Деть себя было некуда, но от приглашения Николая Трофимовича отказался. И денег решил не занимать. Попробую продержаться так. Трое суток кунстник писал, читал и рисовал; чай, хлеб, вино. Бродил по Екатериненталю. Мороз крепчал. Выпрыгнул из сугроба Лева, за ним Солодов. Пьяные, дурные. Рассказали, что ходили по льду в Финляндию. Жили пять дней на границе под Кингисеппом.
– В деревне такие клопы. Во, с кулак! – кричал Солодов. – Мыши, а не люди! Все! Сразу пусть с той стороны покупатели идут и забирают на месте! Три дня в такой бане жили, они там месяцами не моются!
Весь товар в бане держали. Доверить некому. Кругом грязь! Собаки, кошки, скотина, брага. Пьют каждый день. Жучка за них на ту сторону бегает!
Кунстнику было все равно; он сам в юрьевском букинистическом три ночи мерз на койке, подвешенной к стене. Среди книжных полок без двери. Сквозняк. Печурка маленькая. Топить сильно боялся, а когда укладывался, водку пил, чтоб не заболеть, поддувало не закрывал: боялся угореть. Привез кашель. Денег не осталось. Встретил Трюде, в кафе не пошли. Гуляли. Она заметила, что Борис либо не понимает, что она говорит, либо не слушает. Обиделась, но он и этого не заметил. Он думал о другом. В поезде мальчик вспомнил, как они с папой и мамой ехали из Москвы в Петербург. Катались по городу в ландо. Ходили в театр. Ребров, конечно, все это представлял по-своему: как они катались в ландо, ходили в театр. Мама была в шляпке с вуалеткой и пальто с опушками (я даже запах помню). У папы в тот день сквозь дырочку в подкладке карандаш убежал, я его нащупывал и смеялся: вот он где, пап, доставай! Но он смущался. Я этого тогда не понимал. Сестренки еще не было. Ребров слушал Тимофея и волновался. Они долго ехали молча. Мальчик смотрел в окно. – А хотите, я почитаю стихи? – Ребров соглашался, и Тимофей читал. Вспомнил, как в Москве они втроем гуляли в парке, и вдруг сделался серый день, совсем серый мрачный день, вокруг никого, птицы разом умолкли, деревья затихли, и внезапно налетел ветер, а за ним хлынул ливень, короткий, они промокли до нитки, и долго на пристани ждали парохода, совсем мокрые, мама и папа ругались, мальчик потом долго болел воспалением легких. – А какого парохода вы ждали? – Мальчик не мог вспомнить. На трюмо тети Серафимы было три фарфоровых слоника. Тимофей придумал, что это были три принца, которых заколдовала злая колдунья и превратила в фарфоровых слоников. Слоники были замечательные, крашеные золотом и с каменьями. Мальчик придумал, что освободиться от чар колдуньи принцы могут только в том случае, если он разобьет их на куски. Тетя Серафима сильно плакала. Тимофея долго ругали, и он тоже плакал, а потом рассказал всем, зачем он разбил слоников, и его простили. Мама после сказала ему, что этих слоников привез из путешествия по Англии муж тети Серафимы, который погиб в японскую. Борис вспомнил, как herr Tidelmann рассказывал ему, сколько фотокарточек приходилось делать перед мировой, в основном это были молодые солдаты, которые уходили на фронт, и их девушки. Немец печатал три карточки: солдату, его девушке (а одну оставлял себе – из суеверия).
– Вообразите, Борис, скольким из них не довелось вернуться с этой проклятой войны! Больше половины, я уверен, больше половины тех, что были в моем ателье! И знаете, что я сделал? Я сохранил их. Каждого солдата, которого я фотографировал! Они все у меня – десять здоровенных альбомов, все в Берлине лежат. Я не могу с ними расстаться! Я не знаю, что с этим делать, но уничтожить это невозможно. Отдам в какой-нибудь архив, непременно такой архив должен быть. Да, обязательно должен! Пусть сохранятся, для истории! Людей не уберегли, так хотя бы фотографии…
Я так и не сделал фотографию Гончаровой, думал кунстник. А ведь мальчик просил…
В поезде Тимофей вспомнил, как их маленький обоз по пути в Гатчину остановили ходи [46]46
Так называли китайцев, которые приняли сторону большевиков и использовались для подавления восстаний.
[Закрыть]. Мужчины отдавали табак, женщины съестное, кое-кому пришлось снять сапоги. Китаец сидел на их телеге и мерил, приговаривая: «кароший, кароший». Перед глазами Бориса возникли повешенные. Возможно, те же. Хотя их столько там шаталось… стольких повесили… и до сих пор шатаются, подумал он, отворачиваясь к окошку. В рыхлом белом поле тянулась черная, до боли наезженная дорога. Мальчик снова читал стихи… Всю дорогу: то стихи, то воспоминания. Борис боялся, что у Тимофея снова случится истерика, как это было на кладбище. Хотя это была не истерика. Мальчик у могилы матери говорил странные вещи; он был как одержимый. Ребров представил, что если этакое накатит на Тимофея в поезде: в этом роскошном вагоне, обитом бордовой замшей, среди приличных людей, ухоженных дам и кавалеров с тростями, мы и так выглядим фигурами с этнографической выставки… и если теперь это случится?.. вот сейчас, посреди этого, мальчик в ступоре заговорит утробным голосом… что я тогда буду делать? Борис ежился. Зачем я в это ввязался? Бубнов поспорил с Терниковским. Терниковский настоял на своем. Поехал Борис. Дали денег…
– Заодно и с людьми познакомитесь, – говорил Терниковский. – Я договорюсь. Вас встретит Алексей Каблуков. Вы, кажется, знакомы…
Художник первый раз слышал это имя.
– А мне Стропилин говорил, что знакомы… Ну, ничего! Там и познакомитесь. Он – председатель кружка «Лотос». Газету, что ли, выпускает в Юрьеве. Борис, вам надо вылезать из своей лаборатории. Совсем там мхом обросли. Вот адрес. Вера Аркадьевна Гузман. Впрочем, Алексей вам покажет…
Лучше бы Бубнов поехал. Старый бухгалтер хотел сам позаботиться о Тимофее, забрать его к себе. Терниковский сказал, что это глупости, он лучше устроит сына писательницы.
– Есть люди, которые о нем позаботятся, – говорил Терниковский, поглядывая на свою жену и доктора Мозера, те поддакивали:
– Да, да, господин Бубнов, ну сами подумайте, о ком в нашем возрасте мы можем позаботиться?
– У вас жены нет… была б жена, позаботилась бы…
– Мальчику в школу ходить надо, – давил Терниковский. – Готовить еду, покупать одежду, учебники, все такое. Справитесь? Сами подумайте. И самое интересное, зачем? Зачем это вам? Если есть люди, которые давно этим занимаются. Есть общество, которое…
– Да, Вера Аркадьевна давно… у нее детский пансионат… Общество русских сирот и дети беженцев…
– Если усыновят, он сможет оптироваться по приемным родителям, понимаете?
– Да, да, оптироваться, – прошептал кто-то за спиной.
– Вера Аркадьевна – бессребреник…
– …своих сыновей потеряла…
– Получит паспорт через несколько лет, – говорил Терниковский Бубнову. – Может быть, подыщем средства и устроим в университет или училище. Получит профессию. – Неожиданно резко спросил: – А какой у вас паспорт? Нансена? Сколько вам лет? Лучше о себе подумайте!
Он был грубоват со стариком. Борис сжался. Терниковский несколько раз попадался на пленках Китаева. Ну и что? Глупости. Бухгалтер разводил руками, что-то бурчал в ответ. Глаза у него были влажные, как у старого пса. Художник старался не смотреть. Но свет падал ему на лицо. Красное, морщинистое. Обветренный нос шелушился. Не смотреть не получалось. Неловко, как неловко!
– Вера Аркадьевна всю себя отдает сироткам…
– Вот, – рявкнул Терниковский агрессивно, – слыхали! Зачем вам в это лезть, если…
Жена Терниковского разрядила обстановку, попросила мужа открывать бутылки; она оказалась властной дамой с раскатистым голосом, прическа в два этажа, серьги, пудра, помада, блеск. Она всех хлопала по плечам, а когда никого подле не оказывалось, принималась хлопать в ладоши и громко смеяться. Со всеми на ты. Она пела когда-то и теперь по любому поводу готова была петь. Быстро усадила бухгалтера пить водку, и после третьей он был согласен со всеми. Он быстро стал похож на всех остальных. С него сошло это затмение – позаботиться о мальчике – и он стал совершенно неотличим от прочих. За столом теперь сидело одно многоголовое существо, которое ело, пило, говорило. Водки было так много, что можно было принимать прохожих с улицы. Было накрыто два стола; столовое серебро и диковинный фарфор (на дне розетки с огурчиками Борис обнаружил коленопреклоненного царя на утесе перед морем, под картинкой надпись: De profundis). Сын Терниковского был похож на отца: тоже приземист, крепок, сжат как кулак, такой же напряженный лоб. Очень спортивный парень, лидер и чемпион, гордость клуба «Витязь». Пил со всеми на равных, хотя ему только-только исполнилось восемнадцать. Доктор Мозер шептал Борису о состоянии здоровья Николая Трофимовича. Если б Борис был kunstnik, ему было бы наплевать и на состояние здоровья Николая Трофимовича, и на доктора. Но он был слаб, он пил водку, кивал, внимательно слушал.
– Надо понимать и чувствовать ближнего! Не доводить вот до этого, – стучал пальцем по столу доктор. – До этого не доводить! Понимаете, что хочу сказать?
Борис кивал: до этого – до поминок – не доводить – понимаю… Говорили о Тимофее. Все обеспокоились судьбой сына русской писательницы. Даже Тополев и Солодов, Державин, Засекины – все пили водку и кивали. Все так любили писательницу. Она так болела, так страдала. Все хотели помочь. Засекина заикнулась о том, что все ей помогали, она так многим осталась должна… Муж ее, кажется, толкнул под столом ногой. Терниковский не пожалел на билеты денег:
– Поедете в Юрьев высшей категорией! – громко, чтоб все слышали.
– И мы скоро в Юрьев переезжаем, – ляпнула Засекина. Яркая пышная брюнетка.
– Мила, Мила, – вздыхал муж. Его стали расспрашивать, что да как. Не без удовольствия отвечал: коммерция – машины – велосипеды – спортивный инвентарь – рекламы – лошади…
– Обожаю ездить верхом! – воскликнула Засекина, и снова откинулась, а затем придвинулась к столу, и грудь на руки выложила. Руки в браслетах, яркий лак на ногтях. – Невероятное ощущение! – закатила глаза. – Ни за что не сравнится с машиной! Хороший конь – это…
– Нет, дорогая, ты не понимаешь, – заспорил муж, – машина – это совсем другое. Эти вещи нельзя сравнивать!
Мила не унималась.
– Конечно нельзя! Я и говорю, что нельзя! – И засмеялась, громко, вульгарно.
Ребров сидел почти напротив и невольно посматривал на ее бюст; платье было сильно декольтированное. Румянец и поволока в глазах.
Большой рот, пухлые губы. Очевидно, стерва, подумал он. Она частенько отбрасывала волосы назад: откинется назад, задрав подбородок и отведя плечи, взмахнет руками, брызнув искрой, грудь при этом взлетит и тяжело опустится. Роскошная стерва. Когда их взгляды встретились, его сердце екнуло; она улыбнулась.
Терниковский сказал, что остались рукописи, которые он изучает. Надо позаботиться, опубликовать. Деньги от продажи книг Гончаровой пойдут в тот самый приют-пансионат, куда направляется Тимофей. Не будь он сыном русской писательницы, плюнули бы, небось, и забыли, подумал Борис, с брезгливостью рассматривая пьяные лица.
Снег подтаял, а потом подморозило. Тянулись сонные дни. Получив крохи, Борис, наконец, не вытерпел и зашел к Николаю Трофимовичу (про себя твердо решил: будут давать деньги – не возьму). Дяде пришла праздная идейка повесить в гостиной картину – какую-нибудь с паровозом – подобное он видел у своего немецкого начальника, решил, что Борис мог бы изобразить.
– И обязательно сходи в Канцелярию, – добавил Николай Трофимович напоследок. – Не забудь!
(Все-таки пришлось взять.) Сходил в Канцелярию – длинные очереди. Отстоял с радостью: не все ли равно как убивать время? Продлил вид, все-таки дело. С водопроводом что-то случилось: в коридорах Канцелярии пахло туалетом. Попадались знакомые лица, но появились и новые, с подозрительным прищуром. Наверное, перебежчики. У соседей играла музыка. Купили радио. Танцевали. Поездка выбила из колеи. Пока был в Тарту, многое изменилось. А всего-то прошла неделя. Он вернулся с кашлем, книгами, студенческой шинелью (невесть кем подаренной) и тоской на душе. Юрьев – мрачный городок, записал он в тетрадь. С недотыкомками. В таких вот городках и случается всякое, мценское. Вся одежда пропиталась запахом нафталина и еще чем-то, старыми отсыревшими книгами. Почему-то думал: приеду, а тут весна. Приехал, а зима крепче прежнего. Сквозь мороз свистки с вокзала долетают отчетливо, точно свистнули за углом, и финские сани скрипят по снегу, а по льду – с невыносимым скрежетом. Дети наклеили бумажные снежинки на окна. От скуки кунстник все подмечал, прислушивался: по коридору ноги шаркают, потянуло табаком, половица скрипнула или дверь у соседей, принесли почту (надо посмотреть, нет ли чего). У соседей заглохло радио, ругались – кунстник потер ладони, записал в тетрадь. Все подряд записывал. Так что после пришлось несколько страниц совсем вырвать. Пустое. Наткнулся в газете на сообщение о смерти русской писательницы, вырезал, чтобы использовать в картине. Пил чай, вино, возил карандашом в альбоме: мост, паровоз – выходило черт-те что; бросал карандаш, курил табак, листал книжки, ставил на место, долго стоял у окна. В голове вспыхивали фотографически ясные и очень детальные эпизоды из поездки. Хутора, занесенные снегом станции, белые поля, брейгелевский лес. Брался рисовать – не выходило. Как начать? Частокол леса. Нахохлившийся хутор. Вот фонарь, точно ватой обернутый. Бросал, раздражался. Надевал шинель, выходил пройтись. Шинель все еще была чужой; дух другого человека из нее пока не вышел, и кунстнику казалось, что он не один гуляет, а с кем-то. Мороз пощипывал. Снег ужал улицы. Узкие тропинки. Кунстник плелся по гололеду вдоль фонарей. В ушах стук колес. Тревожно призывный. Ходил к вокзалу. С ненавистью разглядывал паровоз. Как начать? Какую часть выдолбить из этой махины? Как это разместить? Паровоз сопротивлялся, с гудком выпустил облако. Взметнулись голуби. Выскочила кошка: холка дыб-ком, хвост дугой. Бочком, будто танцуя, пробежала мимо. Кунстник постоял в облаке пара, пока не закружилась голова. Прошелся по парку туда и обратно. Залили каток, повесили цветные лампочки. Было много людей, смеха. Знакомые поэты пили водку, подозвали. Отказывался, отказывался… Ну! Чтобы согреться… Ну ладно… согреться… Натощак легла скверно. Першило. Встретил Стропилина. У него начались каникулы, вот он и выполз от безделья. Спросил, как съездили. В двух словах рассказал. Тот пригласил в гости на чай. Пустой чай будет, подумал кунстник, и отказался: сослался на кашель. Заперся. Два дня писал картину с огромной трубой. Вышло хорошо, но быстро. В такие дни посидеть бы подольше. А паровоз и ныне там. Не осталось ни олифы, ни смесей. И черт с ним! Отнесу ему трубу. С дровами возиться не было сил. Думал. Ничего не делал. Kunstnik Boriss Rebrov. Даже свечи не жег. Сидел в сумерках. Kunstnik. Холодно. На стеклах поблескивал лед. По стенам крались тени снежинок. Спрягал латинские глаголы. Пусть другие ходят в церковь, орган слушают.
Я буду, как молитву, спрягать глаголы.
В Тарту их встретил Алексей Каблуков, молодой человек с жиденькой бороденкой и восковым песьим лицом. Мягко пожимая руку, представился:
– Алексей Каблуков, председатель общества «Лотос», – улыбнулся, показывая крупные кривые желтые зубы (голубые, слегка воспаленные глаза оставались безжалостно-безразличными), и добавил:
– Мне о вас очень много рассказывал наш общий знакомый… Евгений Петрович Стропилин…
Ребров кивнул. Каблуков улыбался, не отпуская руку художника:
– Наш журнал… то есть это пока не журнал, а всего-то листок, но мы скоро надеемся выпускать журнал, так как нам оказывает поддержку церковь… и в дальнейшем мы надеемся упорствовать в этой области, приложим как можно больше сил, чтобы по ту сторону отозвалось, понимаете, как это важно!
Борис посмотрел на Тимофея.
– А это и есть тот самый мальчик? – спросил председатель и снова показал клыки. – Мы поможем отнести чемоданы… Нас ждут… Знакомьтесь, это…
Председатель повернулся и махнул рукой. Подошли двое. Помятые, прыщеватые, сильно похожие друг на друга молодые люди; как оказалось, братья Слепцовы. Было в них что-то деревенское. Они-то и несли чемоданы, с мужицким усердием, кряканьем и сопением.
– Сейчас устроим мальчика, а потом я вам покажу город. Вы ведь впервые у нас, не так ли?
Борис кивнул.
– Вот и отлично. Кстати, у нас сегодня заседание «Лотоса». Вам будет интересно.
Борис еще раз кивнул. Не отвертеться, подумал кунстник.
У дома Веры Аркадьевны председатель отослал своих носильщиков, сам позвонил в дверь и ждал, не уходил. Открыла женщина лет тридцати с манерами гувернантки и улыбкой старой девы.
– Это Ольга, – проворковал председатель. – Здравствуйте, Ольга! – Та сконфузилась, впустила. Алексей шепнул: – Племянница Веры Аркадьевны.
Как выяснилось, Вера Аркадьевна приболела, у нее приключилась простуда. Запах микстур, салфетки…
– Это так некстати, – говорила из-за цветастой ширмы, – мы передвигали вещи… и вдруг меня буквально свалило. Видите, какой беспорядок!
Громадный шкаф, здоровенные часы, комод, трюмо – все стояло невпопад.
– Мне так неловко, – говорила она гнусавя. – Гуляли у речки, вот те раз…
Ребров кивал, ловил себя на том, что надо говорить вслух. Каблуков улыбался, раздувал крылья носа. Вера Аркадьевна обращалась к мальчику на Вы, задавала ему вопросы. Тимофей растерялся, он не понимал, кто с ним говорит. Борис беспокоился. Ему показалось, что у Тимофея начнется припадок, он сказал, что Тимофей почти две ночи не спал, и прочистил горло для внушительности.
– Как жаль, что я не могу к вам выйти, – сказала Вера Аркадьевна.
– Ольга, накормите мальчика и постелите ему прямо сейчас в отдельной комнате. Пусть выспится!
Отнесли вещи. Тут Каблуков постарался. Помог. В доме было много комнат. Всюду гобелены, вышитые барышни с кавалерами, павлины на скатерти, фарфоровые купидоны. Под ногу Борису подвернулась игрушечная уточка. Пискнула. Комнаты для детей на втором этаже. Узкая мрачная лестница.
– Вещи можно оставить тут, – сказала Ольга, и повела Тимофея наверх, но мальчик ринулся к Борису, схватил его за рукав и попросил, чтоб он писал ему. Художник смутился, пообещал.
– И я вам писать буду, Борис Александрович, каждую неделю!
Борис буркнул, что обязательно приедет к нему весной, если не получится раньше.
– Да, да, – из-за плеча влез председатель, – приезжайте непременно! Будем вам очень рады.
Ольга отвела их в букинистический магазин, который служил также частной библиотекой, где можно было посидеть, почитать, выпить чашку кофе или чая, бывали пирожки… Все это Ольга и Алексей рассказали Реброву, пока вели его дворами. Тесная комнатенка, полки, книги… Осторожно, здесь ступенька… Не наткнитесь на шкап… Маленькое окошечко; выдвижная, как в поезде, кровать.
– А здесь будет спальное белье, – сказала Ольга, распахнув плетеный сундучок, – принесу позже.
Познакомила с пьяным дворником-сторожем, показала редкий фолиант, дала имена всем запылившимся портретам на стенах.
– Ключ под пустым горшочком у черного входа, – махнула по-девичьи хвостом, завернулась в шаль, притопнула сапожками и побежала на рынок, пока не поздно.
Алексей показал ему город. Отвел на гору Домберг. Постояли на Ангельском мостике.
– Люблю ходить, – сказал Алексей. – Привычка монастырская, знаете ли, ходить по келье. Так вы занимаетесь фотографией?
Борис подтвердил.
– А сколько, по-вашему, будет сделать фотокарточку, например, для нашего листка…? Вы не торопитесь с ответом. Мне Евгений Петрович говорил, вы немного пишете. Присылайте, мы почитаем. Если подойдет, непременно поставим в номер. Сами понимаете, гонораров мы не платим, мы – идейная добровольческая организация… как вы догадались, из названия нашего кружка – «Лотос», понимаете?
– Да.
Сходили к памятнику Барклаю де Толли, пронеслись мимо Анато-микума, прошли через реку, вернулись обратно. Алексей все время говорил. Полчаса ушло на одни потопы. Тарту, оказалось, чуть ли не каждый год во время оттепели заливала река, и все ходили по дощечкам, мосткам, а кто по крышам и чердакам лазил. Алексей смеялся, а Ребров не поверил: врет про чердаки и крыши, подумал он. Потом про себя, про себя… Два года в монастыре послушником. Византия пала в период расцвета исихазма… Неспроста! К каким чудесам вели человечество! В период нового возрождения исихазма распалась Русь… Большевистская революция – духовная провокация. Угли разметало, огонь погас… Враг, за всеми ударами судьбы один враг… Грызем друг друга, а кто стравил нас, не видим. Суждено нам собирать те угли и раздувать пламя в кузне… Вот она – миссия русского человека!
Все это председатель узнал в лабиринтах Псково-Печерского монастыря, ему там многое открылось. В сознании художника возникли пещерные ходы, кельи, из которых выходили монахи, настоятель со свечкой и распятием шел по бесконечному тоннелю, ведя за собою братию… тени, шорох ряс… Реброву казалось, что сам Каблуков только что вышел из такого тайного хода и вот-вот скроется в нем, потому прислушивался, вытягивая шею.
– Моя идея встроить в структуру православного монастыря конгрегацию ученого монашества по католическому образцу – это по своей сути своеобразный орден, и это довольно смелая по духу и совершенно революционная идея, так как ведет к сближению православной церкви с католической, но это только видимость, потому как не это является целью, ибо изначально я отдаю себе отчет в том, что это невозможно и никакое единение данных церквей никогда не будет достигнуто, так как все еще очень много препятствий к тому, сами понимаете, то есть в данном случае пока что эта идея понравилась настоятелю и только, поэтому он одобрил мою поездку, я тут написал митрополиту в Париж, прошу о содействии, чтоб подыскали мне место в Богословском институте со стипендией, понимаете, пока нет ответа, но все равно собираюсь ехать, меня ждут в Берлине, экуменизм – дело непростое и может быть неверно истолковано. А вы с моим младшим братом встречались? Он живет сейчас в Ревеле у нашего общего знакомого господина Стропилина. Он, должно быть, говорил вам о моем брате?..
– О вашем брате? – удивился Ребров. – Признаюсь, мог и забыть или попросту не услышать. Может, говорил, да я забыл.
– Ничего, ничего… Познакомитесь еще. Ну что, идемте к нам, в «Лотос»?
Встреча проходила при задернутых занавесках и слабом освещении. Члены кружка были чем-то похожи друг на друга, будто болели одной редкой болезнью. Наверняка не доедают, решил Борис. Квартира была продувная, все кружковцы сильно мерзли, горячий чай подавали безостановочно, но без суеты. Носила чай какая-то печальная женщина со смиренно опущенными ресницами и тихой улыбкой. Она двигалась как во сне, за все извинялась: не хватило стула – ради бога извините; надо посторониться – ради всего святого простите.
Студенты читали свои сочинения, одинаково монотонно. Наверное, кому-нибудь подражают. Говорили, как на ветру, отрывисто и с оглядкой. Поглаживали руки, бедра, сильно нервничали – притоптывали, постукивали пальцами, дышали в кулак и шуршали ладошами.
Председатель зачитал бюллетень, кто-то за этим прочитал статью Терниковского, и начались споры, которым не было конца. Воодушевленные националистическими взглядами Терниковского, студенты преобразились и громко вскрикивали, тараторили до сипоты, захлебывались слюной, жарко кричали друг на друга, даже швырялись бумажками и карандашами, выдвигали свои взгляды, спорили и смеялись. О чем именно они спорили, Ребров так и не понял, потому что все они говорили одно и то же: все были за христианство, против большевиков, не согласны со сменовеховцами и евразийцами, смеялись над монархистами, в чем-то соглашались с Терниковским (кто-то даже крикнул, что лично беседовал с графом! – Так Терниковский был граф? – Почему был? Он и есть! – А ты уверен? – Кто сказал, что я знал его лично? – Ты же сам говорил, что лично! – Да, но я не говорил, что он граф). Ребров немного успокоился. Я тоже лично общался с Терниковским, подумал он и ухмыльнулся: еще вчера он не был графом. С этого мгновения он смотрел на всех с легкой иронией, наблюдал за кружковцами как бы свысока. Как только председатель встал читать статью Терниковского, посвященную Муссолини, обожание объединило всех членов кружка, они перестали спорить и тихо слушали, а когда тот кончил, долго сидели, блаженно улыбаясь, и мурлыкали: Муссолини… Муссолини… В комнате даже потеплело.
За чаем Алексей сказал художнику, что у него есть небольшая коллекция фотографий, не желаете ли посмотреть? Государь император и императрица, Великий Князь Владимир… Григорий Распутин… Вот фотографии Владыки и архиепископа… митрополит Евлогий… Дольше всего любовался портретом Муссолини, а после мельком показал Папу Римского и захлопнул альбом, бросив между прочим, что хотел бы пополнять коллекцию.
– Да только кем? Некем! В этой стране разве что статую Петра сфотографировать, да и той уж нету…
– Есть, – сказал Борис, – у меня есть много фотографий с Петром.
– Вот как хорошо! – воскликнул Алексей. – Что ж, мы подумаем над вашим предложением о вступлении в наш кружок, обсудим на собрании и вам сообщим. Пришлите нам фотокарточку со статуей Петра, и что-нибудь из вашего…
– Хорошо, – пожал плечами художник.
– А образование у вас какое? – спросил Каблуков, хитро прищурившись.
Ребров смутился. Стал жевать, что все документы пропали, во время тифа… в Изенгофе… такое творилось…
– Понимаю, понимаю… – Алексей снисходительно погладил по плечу Реброва. – Такие времена… жестокие, дикие времена… многим не довелось доучиться… я ведь тоже так и не окончил… Ну что, будем закругляться?..
Вернулся Ребров в букинистический магазин совершенно взвинченным (даже задыхался). Сильно подмерз по дороге, дергал звонок, долго ждал у дверей, вспомнил, что нет никого, – искал вход не с той стороны (входить через черный ход, говорила Вера Аркадьевна, ключ на полке под пустым цветочным горшком). Пробирался по гололедице, держась руками за стену-забор-столб, и все-таки упал… В комнате было холодно и темно (керосинка умерла, моргнув два раза; жег свечи). Резал полено на лучины (тень строгала сапог). Сорвалась рука, разбил палец в кровь. Пытался затопить. Никак не разгоралось. Плюнул в сердцах и выругался (не помогло). Пил водку из бутылки (стакана не нашел), в печку дул… Махнул рукой. Заснул в холоде, пьяный и голодный.
Перед самым отъездом ему подарили шинель. Борис так и не понял, от кого был этот странный подарок. Шинель была студенческая, с дурацкими лычками. Неловко носить такое, я и студентом никогда не был. Но он так устал, что не стал отказываться. Ольга заботливо завернула в коричневую бумагу, обвязала веревкой. Так и пошел, похрустывая.
Январь 1926, Ревель
Снилось: ходил по коридорам и заглядывал в комнаты, а там люди в паутинных саванах. И было странное ощущение, знакомое, как в Изенгофе. У меня даже руки тряслись весь день после этого. Китаев говорит, что часто ему снятся странные сны – не кошмары, а такие, что запоминаются и мучают. «С этим трудно жить, – говорит. – С трудом верится, что этакое живет в твоей голове». Вот и мне тоже. Как вспомню…
Познакомился с Иваном Каблуковым. На брюках у него были брызги зеленой краски. Необыкновенное лицо. Его бы писать, или в театре ему играть. Похожи они с братом совсем мало – при встрече не догадался бы, что брат, если б не знал. Изнурен болезнью сильно, чувствуется, как съедает его чахотка. Совсем бледный, и сквозь матовую кожу проступает румянец, будто светится изнутри, горит. Д-р Мозер спросил, как я съездил, как Н. Т. – а я у него давно не был, неловко получилось. Тот: ну, я сам зайду. Иван это быстро глазками поймал и взвесил, куда-то себе в голове уложил наш обмен фразами. Глаза быстрые и коварные. Вьющиеся каштановые волосы; манеры грубые, порывистый, резкий человек. Напряжен, словно в ремни затянут, и эти ремни растягивает при каждом слове. Его наброски сильно впечатляют. Рука набита. Смело. Была с ним икона, сам писал, но икону возит молиться. Странно, заметил, что у Стропилина нет икон и в церковь не ходят. И голос у него резкий, в горле будто песок, – возможно, это из-за болезни, – так или иначе, он говорит с ненавистью к словам, выдавливает их из себя, как гной, с остервенением и брезгливостью. С раздражением. Мол, говорить вам еще! будто и так не понятно! – Что-то такое в его тоне. Водил его к себе. Показал ему наброски. Он больше мое жилье рассматривал, спрашивал про отопление, освещение и цены; поразился, что не так много. «Я думал, в Ревеле дерут больше», – сказал он со скрежетом (мне показалось – зависть). Кое-что из моих работ ему понравилось, взял почитать журналы, хотя попутно заметил: «Печатают всякое… а что толку?» Но взял. Спросил, что у меня за ботинки. Сказал, что английские, – он замкнулся. На дагеротипы не обратил внимания, но когда я ему объяснил суть моей «Вавилонской башни» и само философское основание, откуда растет, он загорелся, слушал жадно, заволновался, даже задрожал, руки задергались, сказал, что это очень глубоко, так и сказал, пообещал сделать для меня кукол и деревянных болванов. Я сказал, что есть одна знакомая, которая для кукол сможет сшить наряды, но вот военную форму – вряд ли кто сподобится. Он согласился: военная форма – это сложно. Он: «А нельзя ли из бумаги?» – Превосходная мысль!!!