355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Иванов » Харбинские мотыльки » Текст книги (страница 22)
Харбинские мотыльки
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:32

Текст книги "Харбинские мотыльки"


Автор книги: Андрей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

– Хорошо.

Борис потянулся и вздрогнул.

– Боли?

– Да.

– Три раза в день! – Тук-тук-тук пузырьком по столу. – Строжайшее воздержание от алкоголя! Примите сейчас же морфин. – Наполнил из графина стакан. – Вам сразу станет легче. А что касается остального… Слушайте, Борис Александрович, знаете что, я сейчас вас отвезу на квартиру моих знакомых. Там побреетесь, помоетесь… Переждете… Что-нибудь придумаем…

Борис напрягся.

– К каким знакомым? Может, я сам…

– Что значит сам? Как сам? Где?

– Ну, на барже у одного эстонца заночую. Я и вещи кое-какие у него оставил, только боли меня донимали.

– Нет, глупости. На барже… – Доктор махнул на него рукой. – Что вы, смеетесь? Поедем за город. Дача, морской воздух… Соловьевых помните?

– Ах, эти… Конечно, помню.

– Они вас примут.

– Неловко как-то.

– Не до этикета сейчас. Примут, и все! На несколько дней. А там что-нибудь да придумаем. Сидите, ждите меня. Я предупрежу их.

Пошел к двери.

– Стойте! – крикнул ему Ребров и поднялся. Доктор остановился и посмотрел на него. Художника трясло. У него были безумные глаза. Он протягивал в его сторону палец, словно грозя:

– Доктор, я вас предупреждаю!

– Что? Что вы? Возьмите себя в руки. Сядьте, дорогой друг. Сядьте, успокойтесь. Что за ребячество?

– Я боюсь, доктор, – сказал Ребров, глотая воздух ртом. – Мне страшно. Слышите? По-настоящему страшно. Нам с Левой предсказано…

– Что предсказано?

– В одно лето… Кажется, началось…

– Глупости. Лева 25-го мая умер, мая! Да я как услышал это, думал, вы пьяны были. Глупости это! Выкиньте из головы! Борис, слушайте! Вы – очень впечатлительны… художник… Воображение. Очень чувствительный человек. Но не падайте духом! Обещаю, я вам помогу. В этот раз не так все безнадежно по сравнению с Изенгофом. Сейчас все в наших руках.

– Вы уверены?

– Доверьтесь мне, Борис, я должен договориться с Соловьевыми и насчет машины узнать. Не поедем же мы на трамвае!

Доктор засмеялся. Ребров улыбнулся.

– Я сейчас, – подмигнул доктор. – Одна нога там, другая здесь.

Похлопал по плечу. Вышел. Борис посидел, глядя то в окно, то на стол доктора. Через пару минут он почувствовал некоторую расслабленность. Боль в паху утихла. Он встал со стула. Так и есть: безболезненно. Сел. На полу капли. Потрогал лицо. Влажное. Дверь распахнулась.

– Машина ждет, Борис Александрович!

Доктор был без халата. В руке шляпа. Свет на круглых плечах. Художник встал, прочистил горло.

– Прекрасно, – сказал он, надел шляпу и последовал за доктором.

– Что касается Тимофея, – говорил доктор, пока они шли коридорами, – то его устроили лучше вашего.

– Да?

– Он в больнице для душевно больных.

– Вот как? Ничего себе – устроили. А что с ним случилось?

– Трудно сказать. Не я этим занимался. Мой коллега в Тарту между делом сообщил. Странно, что вы не знали. Его уже год или два как поместили. Вера Аркадьевна писала вам, между прочим…

Художник поморщился, вспомнив, как жег письма, не читая.

– Я попробую разузнать и расскажу вам… потом…

В машине Ребров совершенно расслабился. Легонько потряхивало. Какая хорошая машина. Жирная зеленая листва горела полдневным солнцем. Как ровно плывет небо. Море плавилось и блестело. Какая чудесная машина. Море – ослепительная полоска. Глаза слезились и закрывались. Под веками плавали радужные пузыри. Таблетки в баночках тихонько шуршали. Укачивало.

– Это таблетка на вас подействовала, – сказал доктор, когда подошли к дверям. Он с трудом вел художника под руку. – Держитесь, ступеньки…

– А, вот и вы, заходите скорей, – встретил их Геннадий Владимирович. – Рад вас видеть, Борис. – Пожал вялую руку. – Как вы себя чувствуете?

– Я дал ему сильное обезболивающее…

– А, понятно… Проходите… Все готово… сейчас уложим…

– Пусть выспится… ему надо выспаться…

4

Борис поселился у Соловьевых за шкафом. Узенький топчан. Двери на веранду. Кучи книг. Днем он оставался один. Читал. Торопил время. Обрывал листики в настенном календаре, что висел на кухне под фарфоровой тарелкой с фазаном. Геннадий Владимирович работал с утра до ночи в типографии. Анна Михайловна ходила по ученикам. Ребров пил лекарства, чай, до вечера засиживался на веранде. Геннадий Владимирович возвращался и спрашивал:

– А почему в календаре уже суббота? Сегодня четверг! Я завтра на работу иду…

– Это я, – смущенно отвечал Ребров, – простите, по ошибке сорвал…

– А, ничего, ничего…

Вечера были тихие. Анна Михайловна вязала; Геннадий Владимирович вырезал мундштуки и трубки.

– Отчего трубку не курите? – спросил он Бориса.

– Крутить люблю – успокаивает.

– А я совсем не курю. Только трубки вырезаю.

– Покупают?

– Еще как!

Наступала ночь. Ребров уползал с книгой за шкаф. Немного читал со свечкой. Задувал и лежал в темноте. Кривошеий фонарь жмурился. Березка будила художника, словно напоминая о чем-то, но, проснувшись, он тут же забывал… Вместе с ним просыпался и фонарь, светил в утренней сини грустно, подслеповато. Первый утренний трамвай колотился глухо, как сердце. Будто тропил тропу. Закипал чайник. Анна Михайловна поднимала руку, чтобы сорвать в календаре листок, а он уж сорван.

Боли совсем прошли, и он, когда темнело или если просыпался ни свет ни заря, выходил пройтись. Доходил до моря, смотрел вдаль, плелся по взморью – тина хрустела под ногами, осока шелестела, в ботинки забирался песок, в кармане шуршали календарные листки. Садился на холмик, выкуривал сигаретку и возвращался.

С Соловьевыми можно было жить вечность. Они не задавали вопросов и говорили негромко: всегда вполголоса. Но июнь, сколько ни обрывай календарь, не кончался; дни тянулись и не укорачивались. Он тайком пил морфин и валялся в полудреме. Доктор привез еще лекарство. Осмотрел его, махнул рукой, сказал – ну, вот и все, а ты боялась, дура, – проверил пузырек с морфином, погрозил пальцем и посоветовал не принимать больше. Но пузырек оставил. На всякий случай. Кто знает, мало ли… боли… Борис взял себя в руки и несколько дней не принимал. Чаще курил, гулял, пил чай. Дни тянулись еще медленней! Он пытался забыться в разговорах. Присаживался к столу. Слушал истории Соловьевых. Приходила Марианна Петровна с дочкой, пили чай, вспоминали, как Борис пришел насчет Гончаровой, – но ничем помочь уже было нельзя; вздохнули, вспоминали другие истории… их были сотни, тысячи…

Марианна Петровна сказала, что ломбард, в который она сдала много недорогих, но ценных для семьи вещей, закрылся – хозяин слег и теперь в больнице. Она боялась, что ничего не получит обратно.

– Мелочи, но очень дорогие с ними связаны воспоминания, – вздохнула.

Анна Михайловна тоже вздохнула, и вдруг Ребров очнулся:

– А это какой ломбард? Не тот ли, что на Пикк?

– Тот самый…

Анна Михайловна всплеснула руками.

– Ну вот, плакали серьги, – засмеялся Геннадий Владимирович.

Художник вздохнул: часы…

Марианна Петровна рассказала историю о фарфоре, который долго держала в ломбарде, годами перезакладывала…

– …а потом как-то одни приличные люди (не скажу кто), помогли выкупить, выкупили, да не вернули. Весь фарфоровый сервиз на двенадцать персон с картинками и надписями на латинском, семейная реликвия была… Теперь, если хозяин ломбарда не объявится, у нас совсем ничего не останется с тех времен…

– Очень может быть, что не объявится, – сказал Соловьев. – Он кто был?

– То есть?

– Эстонец, русский, немец, еврей? Кто?

– Немец.

– Ну вот…

Борис слушал и думал о часах: а может, так даже лучше… пусть там остаются… не надо их всюду таскать с собой… сколько можно… вот бы от всего избавиться… от всех воспоминаний… и не помнить ничего…

Марианна Петровна вспоминала людей, которые помогали ее Обществу, перечисляла имена, среди прочих всплыл Китаев:

– Был такой интересный человек. Было в нем что-то роковое. Он нам долго и сильно помогал…

– Он у меня регулярно покупал картины, – сказал Борис.

– Да, знаю, – сказала Марианна Петровна, – он их потом на аукционе продавал, и все деньги шли на благотворительность, это я точно знаю.

– А вы тот самый художник? – спросила ее дочка.

– Какой тот самый? – не понял Борис.

Девушка прикрыла улыбку, покраснела, что-то прошептала маме на ухо. Та засмеялась.

– Что это все значит? – спросил Ребров.

– Не обижайтесь, – сказала Марианна Петровна, – просто мы вспомнили одну девушку, влюбленную в вас.

Геннадий Владимирович хлопнул в ладоши и засмеялся; Анна Михайловна глянула на него с притворным осуждением, сама улыбнулась. Ребров смутился. Ему рассказали про девушку, которая на протяжении нескольких лет была в него влюблена, писала стихи, ходила годами в ателье Тидельмана, фотографировалась, смотрела на него украдкой, а он и не замечал.

– И что с ней стало теперь? – спросил Соловьев.

– Вышла замуж, конечно, и они уехали в Ригу.

– Прохлопали невесту, – сказал Соловьев.

Какие бывают глупости, подумал Ребров.

Явился доктор с версией, что Стропилин был доносчик.

– С чего это вы взяли?

– Это предположение, но сами посудите, Борис Александрович, Федоров пропал, Андрушкевич, директор гимназии, в которой Стропилин работал, был схвачен… Вот и думайте… Опять же Егоров – тоже был схвачен на улице, а у него Стропилин квартиросъемщиком был! Где он работал?

– В гимназии.

– А после этого? Он несколько лет не работал!

– Да.

– На какие средства, спрашивается, жил? Почему бы не допустить, что состоял на должности в Охранной полиции? Писал доносы…

– Все это не имеет значения. Это никак не меняет ситуации.

– Как сказать, как сказать… Если знать, кто доносил, можно предположить, на кого он не мог донести! – Доктор выманил Реброва на улицу пройтись, и когда они встали у куста шиповника, тихо сказал:

– Послушайте, у нас есть пациент, ему осталось недели две. Давайте я вас оформлю вместо него.

– Как это?

– Очень просто, его похоронят под вашим именем. Раз, и вас нет. А вы вместо него. Чик-трак, рокировка! По его документам уедете. Он – немец, русский немец, таких много у нас…

– Постойте, постойте! Как же я заместо него так и поеду? Куда?

– Да куда хотите, туда и поедете.

– А что этот немец?

– А что немец?

– Что с ним?

– Как что? Он болен, мой старый пациент. Вашего возраста. Чуть старше. Ну, вы и выглядите старше своего. Такова наша жизнь: один год за два идет.

– Мало прожито, много пережито, – как во сне молвил художник. – И что он, обречен?

– Совершенно! – воскликнул доктор. – Меня когда это осенило, я уснуть не мог! Хожу, думаю: ах, не простое это совпадение! Прямо на руку нам это! За вас силы добрые, может, ангелы какие-то ходатайствуют, но не сейчас думать об этом, не по эту сторону…

– И что, ему совсем недолго осталось? Он что, прямо так и готов умереть? Как на заказ?

– Шутите? На заказ… Говорю же – чудесное совпадение. Примите как чудо. Ничего в этом нет.

– Хорошо. Просто я подумал – как-то странно. Может, он вовсе и не болен…?

Доктор посмотрел на него сурово.

– У меня на руках не один пациент умер, а сотни. И ваши родители в том числе. Подумайте об этом тоже! Серьезней надо смотреть на вещи, дорогой мой. Всякий человек смертен, а я имею возможность это узреть раньше самого человека. А так, если человек умирает естественной смертью, почему бы тут не воспользоваться? Натуральный исход одного продлевает жизнь другому. По-моему это в полном согласии с законами природы.

– Что меня занимает, так этот немец.

– Да что он вам?

– Он-то знает?

– Откуда он может про вас знать? Вы что?

– Нет-нет, он хотя бы знает, что умирает?

– Он думает, как все. Пустяки, поболит, перестанет. Знаете, как пациенты часто думают: вот тут, доктор, побаливает, ноет в области груди, застудил нерв, наверное… Неделя, другая, и все.

– Странно это как-то. Подумать надо.

– Думайте, думайте, только побыстрей, вы не один у меня такой. Вот граф Бенигсен, между нами говоря, уже записался, уже лежит, под эстонской фамилией. Вместе могу устроить.

И ушел. Борис думал, пил чай, курил, обрывал календарные листки, думал… Опять было тихо. Настолько тихо, что художник даже задумался: а не улеглось ли?.. может, все кончилось?.. никто не умрет?.. Сделал несколько карандашных набросков в альбоме Сережи. После него осталось много нелепых этюдов. Ребров их переворачивал и рисовал свое – ему таким образом казалось, что, может, он как-нибудь приобщится к ловкому молодому человеку, у которого все состоялось: и карьера, и семья. Может, я так порисую на его этюдах, поживу тут с месяцок и потом в Прагу махну, к нему, к Сереже?.. Ему делалось тошно от таких мыслей, снова шел к календарю: уже сорвано, завтра еще не наступило, а он уже сорвал. Стоял и смотрел в завтрашний день, крутил самокрутку – а она уже скручена, и еще пять целых лежат на подоконнике, ждут – он садился и крутил новую, и именно ее и выкуривал!

Пришел доктор.

– Я звонил по вашему делу.

– Кому? – испугался Ребров.

– Коллеге. Вернее, по делу вашего друга, Тимофея.

– Ах, вы об этом…

– Ничего про вас, конечно, не сказал, да и человек надежный, вы знаете – доктор Фогель, он сейчас занимается душевнобольными в том числе. Так он приехал в Таллин и привез мне вот это.

Вынул из саквояжа большой коричневый конверт.

– Что это? – спрятал руки под мышки.

– А посмотрите! – Саквояж щелкнул металлическим зубом.

Ребров робко открыл конверт, это были какие-то записки, грязные, мятые листки, испещренные до боли в глазу.

– Это ваш Тимофей писал.

– Узнаю почерк.

– Он все время пишет.

– Как он?

– Теперь ничего. Принимает лекарство. Его постоянно теперь снабжают бумагой и карандашами, а то он сопротивлялся и не хотел отдавать. Некоторые записи ел. Сами видите, как исписал. Он получил сильную травму.

– Он все-таки сделал это?

– Что?

– Выколол себе глаз?

– Нет. Я не это имел в виду. А что, покушался?

– Да, видите ли, он винил себя в том, что произошло с Иваном, тот потерял глаз, и Тимофей хотел выколоть себе тоже.

– Господи! Нет, в этом отношении он в целости. Но вот душевная травма… Мой коллега из Тарту сообщил мне кое-что, по секрету. Тимофея обнаружили на заброшенной ферме, или на хуторе, одного, в руинах, и там было найдено еще пятнадцать тел…

– Мертвых?

– Да. Это не придали огласке. Там произошло нечто страшное. Судя по всему, Тимофей питался тем, что глодал умерших. Вообще непонятно, как он выжил, и почему именно он. Среди найденных тел были очень крупные мужчины, которые, судя по ранам на черепах, скорей всего были забиты. Возможно, на этой ферме случилась настоящая бойня. Как бы то ни было, уцелел один Тимофей. Обвинить его ни в чем невозможно. Хотя он был под надзором взаперти очень долго, все равно, всякое подозрение с него снято до появления улик, как я понимаю. Но никаких улик пока нет, ведь он мог забрести на этот хутор с телами и после случившегося, да и сами представляете, как делами русских занимаются: поубивали друг друга, ну и черт с ними! Хотя хутор, судя по всему, принадлежал эстонцу. Впрочем, правительство на всех махнуло рукой. Страна, кажется, выставлена на торги. Ждем-с молотка! – Горько усмехнулся, прочистил горло и продолжал: – Эти записки, Борис Александрович, я прошу вернуть мне, прочитать как можно скорей и вернуть, и приложите ваше мнение.

– Что я могу написать?

– Да что придет в голову в этой связи, то и напишите!

Ребров пожал плечами.

– Попробую.

– Дело в том, что мой коллега с удовольствием бы с вами встретился и поговорил об этом молодом человеке, для него это было бы очень важно, так как он очень переживает за своих пациентов, делает для них все возможное. Он – корсаковец [85]85
  Имеется в виду С.С.Корсаков (1854 – 1900) – русский психиатр.


[Закрыть]
, никаких смирительных рубашек, минимальные ограничения, никаких изоляторов, наказаний, физических воздействий, почему я и говорю, что Тимофею теперь лучше даже, чем нам с вами: всем бы жить в мире, где Сергей Сергеевич Корсаков руководит, все бы радовались! – Доктор усмехнулся, довольный своею шуткою. – Так вот, хотел он с вами пообщаться, узнать побольше о предыстории молодого человека – видите, какой глубокий подход, тоннель в душу ищет, подкапывается под болезнь – но, принимая во внимание двусмысленность вашего положения, я решил, что лучше будет вас не беспокоить.

– Это вы очень правильно сделали, – сказал художник, – я бы не хотел ни с кем видеться, пока все не утрясется.

– Естественно. Поэтому, если вы почувствуете, что сможете что-нибудь сообщить по поводу Тимофея, напишите или расскажите мне, а я передам, вместе с этими записками, ваш ответ моему коллеге. Для него это очень важно. Случай уникальный, просто из ряда вон выходящий.

– Да, я вижу. Пятнадцать тел…

– Да, и среди них тело вашего Каблукова.

– Вот так… все-таки…

– Да. Ваше мнение будет иметь значение. Можете описать их отношения.

– Каблукова и Тимофея?

– Да. Вы сказали, он себя винил в том, что тот глаза лишился.

– Да, и это их сильно повязало.

– Вот и напишите. Время у вас есть, тут тихо, спокойно. Вы знали Тимофея, и не один год, потому, наверное, есть что вспомнить.

– Я с удовольствием почитаю, посмотрю. Если что-нибудь вспомню, напишу.

– Вот и замечательно. Да, и насчет нашего разговора…

– Я думаю, – сказал Борис. – Об этом я думаю.

– Ну, думайте, думайте…

5

В записках Тимофея был хаос. Именно этого и не хватало сейчас: какого-нибудь безумства, в которое можно было бы уйти с головой и не подходить к проклятому календарю. В этом доме все ходят на цыпочках, все блестит, вещи не гремят, даже когда их роняют, они тихо падают, будто завернуты в марлю или сделаны из бумаги. В такой обстановке невозможно нормально существовать, делаешься фарфоровым.

Борис перебирал записки, раскладывал писульки перед собой на распахнутой газете, сортировал… Прочитал одну и залюбовался, как однажды в детстве, в Петербурге, открыл рот и не мог отвести глаз от старого генерала, который в исступлении стучал палкой по скамейке и требовал подать ему какую-то фрейлину, – отец потом сказал, что это неприлично – так стоять и смотреть на старого человека. Генерал был сумасшедший, и был он одет очень грязно, слюна на бороде, остатки пищи на старой шинели. От него сильно воняло мочой и перегаром. В записках Тимофея каждое слово было сумасшедшим, оно было вывернуто, как уродливое дерево, горело безумием и стучало палкой. Ребров будто не читал, а вслушивался в стук, который доносился сквозь толстые стены. Он читал и вспоминал тех сумасшедших, что смотрели из окон клиники напротив дома, в котором жила Мила, и думал: «Вот где он теперь, должно быть… Где еще, как не там? Уж лучше там… А может, и мне туда попробовать устроиться?.. Нет, глупости…»

Читая записки Тимофея, Борис долго не мог выстроить хронологический порядок. Наконец, решил точкой отсчета взять вырезку из газеты, в которой сообщалось об аресте Ивана. Первые записи, по-видимому, были сделаны в период, когда он был под стражей.

Решением директора полицейского управления вынесено наказание проживающему в Тарту лицу без гражданства Ивану Петровичу Каблукову в виде штрафа размером 200 крон, в случае неуплаты штрафа наказание заменяется арестом в 30 суток. Наказание последовало вследствие того, что И.П. Каблуков распространял наносившую ущерб нашим внешним сношениям русскоязычную фашистскую литературу, пропагандировал принципы всероссийской фашистской партии, в своих писаниях и устных речах выражал намеренное неуважение к эстонскому народу и представителям эстонской власти.

Тимофей и Иван в те дни были полны отчаяния, не знали, как собрать денег для уплаты штрафа. Тимофей каждый день вел дневник состояния Ивана. Мерили температуру, пили зверобой, заваривали пустырник с цикорием, сушили сухари, шили носки и стельки. Коротко говоря – собирали Ивана в тюрьму.

Что я такое без борьбы? Без борьбы я пустое место. Борьба для России – все мое существо! Тимофей писал письма во все концы (Ребров вспомнил, что и сам получал письмо, но не ответил). Во всем лояльный эстонской власти человек! Борьба моя была только против большевиков! Тимофей писал Алексею; тот отвечал, что очередная Интернациональная Ассамблея Академии Христианских Социологов собрала почти всех ассоциированных членов, включая тех, кто проживали во Франции и Америке, среди выступивших Т.С. Элиот, М. Рекитт, Доусон, я, Франк, славист, о котором я тебе рассказывал и др. (см. приложение). К сожалению, Бердяев так и не приехал, ждали, его ждали, а он, как оказалось, думал, думал – и в первую очередь «к сожалению» для него, упрекал и упрекаю его за это: он упускает прекрасную возможность поддержать великое начинание общемирового значения. Тимофей еще раз написал Алексею, написал митрополиту Александру, Николаю Печерскому, восемнадцати священникам, трем пасторам, настоятелям различных монастырей, всех просил заступиться за Ивана. Просил, если можно, написать лично на имя главы государства, чтобы, если можно, ослабили тюремный режим и еще, если можно, чтобы не высылали из Юрьева, конечно, если это возможно.

Был приписан адрес главы государства: Harra K. Patsile, Eesti Vabariigi Riigivanemale, Toompea loss [86]86
  Господину К. Пятсу, Главе Эстонской Республики, замок Тоомпеа (эст.).


[Закрыть]

Пометка:

Напомнить Родзаевскому сходить в Министерство иностранных дел в Маньчжурии и попросить, чтоб их министерство вошло в сношение с нашим и разъяснило, что литература ВФП не пропагандистского характера, а разоблачительного (писать на фр. или англ.).

Пытались с Иваном устроиться на работу. Ивану, как нансенисту, без специального разрешения не позволили работать даже на прежней работе. Три раза в неделю можно, постоянно – нет. Пошли подавать прошение: стоит немало, рассматривают от 3 до 4 месяцев. (В кредите мне отказано. В ломбард нести нечего.)

Вера Аркадьевна не пустила Ивана на порог. Меня, сказала, пустит, его – нет. Я вошел; он развернулся и ушел (представляю, что он чувствовал). Мои переговоры с Верой Аркадьевной закончились ничем: «Для твоего Ивана ничего – ни пальцем не пошевелю! Пусть живет, как хочет! Тебе помогу, ему – нет!»

Тимофей ходил по людям, собирал деньги и тщательно документировал:

Добротолюбовы – 5 крон

Черепанов – 2 кроны

Симова -10 крон

Варенька -10 крон

(ниже прилагался список из 38 имен тех, кто отказали)

Получили:

50 лир из Рима

3 франка прислал Вершков

Дубин -1 франк

Алексей – 2 фунта

Мама, у меня все хорошо, мы живем во дворце; у меня здесь много друзей. Веселая компания. По вечерам мы танцуем. Устраиваем бал. Сегодня мы все вышли со свечами в руках, чтобы пройтись по всем коридорам, и вместе с нами тени плыли, и музыка играла, настоящий оркестр. Переливы и кружева. Мы пробежали по колоннаде и вышли на дебаркадер. Палили из пушек. Над морем было красное зарево от фейерверка! В честь Ивана и всех наших. Так было нужно. Это было всем нам так нужно. Уйти и поселиться на этом хуторе. К нам примкнул Никанор Колегаев и его группа анархистов. Вместе решили строить колонию. Хуторянин пил каждый день, капитан Солодов выходил на баркасе со спиртом в море. Ходили на луг, где рос чей-то горох, собирали. На барже жил мужик, который подавал предупреждающие сигналы. В ту весну ледоход смял несколько деревень. Люди остались без крова. Много животных убило. Погибли и люди. Они шли за гружеными телегами. Над ними летало воронье. Все предвещало бедствие. Вода шла за ними. Мы им предоставили кров. Никанор отчаянно работал и всем помогал. Возвели овин, разожгли костер в ямнике, сварили большой котел горохового супу. В хлеву с собаками поселилась семья одного учителя. Набились. Никанор и его люди строят новый дом, чтоб поместились все – и скотина, и птица. Получили письмо от Алексея. Наше дело встало. Мост обрушился. Против нас заговор. Но мы продолжаем борьбу. Эти выстрелы, – слышишь, мама, – это палят в нашу честь!

Рядом было вклеено письмо.

Владыке Митрополиту от 13/IX-1924, Тарту.

Я, Алексей Петрович Каблуков, будучи политическим беженцем-эмигрантом, прожив свыше 5 лет в Эстонии, все это время употребил на изучение истории Православия, исихазма, монашества и русской революции. Поелику можно, подвизался посвятить себя борьбе с большевизмом, а также служению Христианству во имя России и будущности Богочеловечества. Родился я в 1899 г. в Петербурге, в семье, принадлежавшей к высшему коммерческому кругу столицы. Мой отец, Петр Григорьевич Каблуков, был совладельцем крупного торгового дома «Товарищество Архангельского». Моя мать, глубоко верующая женщина, происходила из старинного купеческого рода. Воспитание получил под руководством немецкого гувернера, Петербургское Реальное училище, Санкт-Петербургский университет (юридический факультет). Не окончил. Был мобилизован большевиками, перешел к белым. Был послушником в Псково-Печерском монастыре, где познакомился с незаконнорожденным сыном немецкого барона, который в Эстонии основал завод по изготовлению моторов и много изобретал сам. Его зовут Вольфрам. Он спит без одеяла и не носит носков, даже когда спит, Вольфрам старается ноги держать на полу, чтоб постоянно чувствовать под собой почву. Это связано с тем, что он испытывал летательные машины, которые изобретал его отец. Вольфрам очень высокий и худой. Ему лет тридцать, но он утверждает, что ему уже 157 лет и его отцу был 231 год на тот момент, когда он прибыл в Эстонию, дабы вести борьбу с русскими, которые захватили Эстонию. Вольфрам плетет из ниточек себе паутинку, и перед тем как лечь спать, он натягивает паутинку на окошечко и, лежа в постели, подставляет свое лицо так, чтобы тени паутинки легли на лицо, потому что – говорит Вольфрам – это единственный способ, как предотвратить проникновение во время сна в голову пиявок. Я попросил его побольше рассказать о пиявках, и он сказал, что этих пиявок практически невозможно увидеть, потому что они умело маскируются под людей, если ты их заметил, или принимают облик тобою поду-манного, если ты поймал себя на том, что мысль кажется тебе чужой. У него очень красивая ложка, мама! Такими ложками кушали бароны, когда выплывали на воздушных шарах на свои воздухоплавательные прогулки над окрестностями Тарту. Они такими ложками кушали яичко, посматривая сверху, эстонские мужики снимали шапки, кланялись и в колокола звонили затем, чтоб отогнать ворон, дабы шар не врезался в стаю или не зацепился в тумане за церковь.

Стихи, стихи… коридоры в этом дворце сводчатые, окна огромные, двери тяжелые…

Кажется, письмо наше к Родзаевскому было перехвачено, ибо нам продолжают присылать на старый адрес, откуда нас выгнали за неуплату, и хозяин приходил злой, потому что там после нас оставалось много беспорядку, и жаловался на каких-то насекомых, которых мы якобы развели. Пытаемся получить официальное разрешение на то, чтобы вести работу дальше. Иван сейчас в комнатке библиотеки Веры Аркадьевны, все время лежит, и я каждый день хожу топить и кормлю его. Приходит д-р Фогель. Он говорит, что тут необходимо одно: средиземноморский воздух, вот что! Обратились в Министерство социального обеспечения, дабы поместить его в клинику бесплатно. Его поместили в отдел для нервных, т. к. сочли, что это болезнь на нервной почве, потом перенаправили в чахоточную. Вера Аркадьевна и д-р выбили для него комнатку. Только встал, как опять слег. Обеспокоенный новой харбинской посылкой, Иван ездил в Ревель, заодно похлопотать о своем подданстве и скандал унять, который случился из-за того, что он назвал Слепцова провокатором. Кажется, у нас назревает раскол. В Ревеле Иван провел трое суток, спал на скамейке в парке, днем все время бегом, то в очереди за документами, то в поисках работы, сапоги у него худые, пальтишко легкое, головного убора совсем нет, случился дождь с градом, подмок и вот опять слег, лежит, а на улице его Слепцов караулит с двумя своими пособниками. Может плохо кончиться. Иван все время с ножом. Мы думаем, как бы раздобыть огнестрельное оружие, или изготовить.

Было много стихов. И много хороших… Борис откладывал стихи… и читал дальше…

Эстонец, которому принадлежит хутор, лежит при смерти, за ним приглядывает девушка. У нее русые волосы. Солодов ее запирает с эстонцем, у него сильно вздулся живот, правый бок весь синий, и моча темная. Эстонка ни слова не понимает по-русски. Поет красиво. Поднялся лед, и мы с Никанором и его людьми отправились за картошкой. Собирали куски льда. Топили его, вынимали из кусков льда рыбу. Варили лед в чане на печи. Получался неплохой суп. Ничуть не хуже этого. Зубы у нас были лучше, чем тут. Могли многое есть. Съели лошадь. Эстонец начал блевать черным. Умер. Ивана положили на стол. Он дышал тяжело. В доме было холодно. С каждым часом становилось холодней. Подступали льды. Мы вошли в круг. Каждый возле своего знака. Взялись за руки. Солодов задул свечи. Упала тьма. Завыла собака.

6

Борис собрал очень много бумажек со стихами или чем-то, что можно было бы назвать стихами (так было бы проще), хотя скорей всего это были просто случайно записанные слова, которые отображали внутренний ритм Тимофея. Так как записи предстояло возвращать доктору, Борис решил стихи переписать. Отдавать это обратно эскулапу вот так просто он не хотел. Может, кто-нибудь напечатает… Стихи замечательные. Чем-то они ему напоминали его «Вавилонскую башню», – разбитые, расколотые слова, словно подобранные в мусорных отходах, обрывки реплик, услышанные на улице, захлебывающаяся в канализации фраза… чей-то крик, плач… шепот в коридоре и клекот дождя… Борис старательно переписывал, расшифровывал закорючки, угадывал слова в каракулях, которые и словами, возможно, не были, отслеживал строки, те петляли, уползали, как змеи, разбегались, как ртуть, переплетались, сворачивались в узлы, он старательно распутывал невод, вытягивая из бесцветного бреда искрометного бесенка. Местами Тимофей писал так убористо, что, казалось, он писал лишь затем, чтобы задрапировать изначально написанный стих. Реброву приходилось вглядываться и выискивать, есть ли за частоколом что-то стоящее, и всегда что-нибудь да находил (хотя иногда ему казалось, что видит одно, а записывает другое). Соловьевы его снабжали бумагой и чернилами. Геннадий Владимирович дал ему лупу. Это ускорило дело, и дни полетели! Не успевал к календарю подходить. А потом и вовсе забыл… переписывал стихи Тимофея, ел, прогуливался, читал записи, снова выискивал стихи, садился за стол, вооружался лупой, писал, ел, читал записи, шел гулять…

Между тем Иван Каблуков умер. Вольфрам открыл Тимофею тайну: он изобрел новый тип летательного аппарата, который будет кормить мертвеца, и с ним можно будет поддерживать связь. Эстонку звали Кая. Она была коротко пострижена. На затылке завиток. На шее пушок. Солодов и еще трое забили лося. Братство Святого Антония поддерживает богословские школы, приюты, монастыри, организует сборы пожертвований в пользу неимущих и больных русских эмигрантов в Англии. Братство добилось от своих друзей и членов Академии Христианских Социологов крупного пожертвования для монастырей и приютов игумении Рафины в Харбине и Шанхае. Эти пожертвования настолько крупны, что позволяют приобрести прекрасное имение в Калифорнии и перевести туда часть монахинь и сирот из Харбина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю