355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Иванов » Харбинские мотыльки » Текст книги (страница 7)
Харбинские мотыльки
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:32

Текст книги "Харбинские мотыльки"


Автор книги: Андрей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)

Глава третья
1

В Екатеринентале Ребров встретил Стропилина. Евгений Петрович сидел на скамейке и презрительно ухмылялся, выглядел напряженным, как колючка. Старый мятый плащ. Острый воротник пиджака наново прострочен, манжеты и карманы тоже. На шее затвердевшая царапина от бритвы.

– Что, все ходите, бродите? – насмешливо сказал он художнику, покачивая ногой, складки на брюках резали воздух; быстрым движением спрятал в карман карандаш и бумагу.

– Хожу, – проговорил Борис, со вздохом присаживаясь рядом на скамейку (бросил взгляд на ботинки писателя: изрядно сношены и запачканы). Посмотрел в сторону пруда. В ярком свете прохаживались силуэты. Вскрикивали чайки. Со всех сторон доносился детский смех. Между деревьями бегали дети с собачкой. Собачка лаяла. Дети подбрасывали листья. – Какой день!

– Какой? Обычный день, – хмуро сказал писатель, рассматривая свои ногти.

Борис глянул на Стропилина: его лицо было желтым, жидкие волосы топорщились, серые глаза тускло поблескивали, на плечах лежали тени.

– Ну, что скажете? – спросил он, ядовито улыбаясь. – Где пропадали? Как поживает ваш француз? Что говорит о Ревеле?

– Француз? А что он говорит?

– Вы говорили, что он тут жил прежде, вернулся, после всех этих изменений…

– Ах, вот вы о чем, – Борис догадался, что француз Стропилину нужен для его писанины. – Говорит, что раньше было лучше. Одно и то же говорит. Все больше ругается: quel bordel! des putains, toutes sortes de brigands et des filous! [33]33
  Какой бордель! Проститутки, жулики и воры всех мастей! (фр.).


[Закрыть]
Всем недоволен.

– Это и понятно, – усмехнулся писатель, – когда была Россия, французам в первую очередь было лучше. Они ведь всю интеллигенцию секли, подумать только, а? А вас не успели? Или успели?

– Нет, меня французы не секли, – подумал: наверное, это войдет в его «Записки». Придумает уродливый заголовок. Разговор с художником. На скамейке в Екатеринентале. Так все вывернет, сам себя не узнаешь. Он прикрыл рукою глаза. Лечь бы сейчас и уснуть… отдаться сумятице….

Глухо упал тяжелый каштан.

– Зачем он тогда тут сидит? Ехал бы к себе во Францию, раз недоволен. Будто у них там жуликов и шлюх меньше, – Стропилин громко засмеялся, тотчас умолк, посмотрел на ботинок.

– Он бы уехал, но у него здесь дело, парфюмерное, семья… Много причин оставаться в Ревеле.

– А, так он парфюмер!

– Нет, он представитель какой-то парфюмерной компании. Коммивояжер.

– А я думал он фотограф, художник.

– Это побочное. Он этим для себя занимается, фотографирует замки, всякую старину. Очень много Гапсаля. Но в первую очередь он – светописец, дагеротипист, это-то нас и связывает.

– Как? А вы что, тоже дагеротипист?

– Да, я занимаюсь этим с детства, мой отец был известный светописец, единственный в нашем городе, он этим в основном и занимался…

– А что за парфюмерия у вашего француза?

– Я не знаю, не интересовался.

– Вот какой вы, ничем не интересуетесь.

– Это не мое дело, – сказал Борис, понимая, что самого Стропилина нимало француз не интересует, а спрашивает он просто так.

– Так чего вы с ним тогда связались? Французский вы вроде бы знаете, уроки Евлухинским детишкам даете. Как они там, кстати, поживают? – Борис не успел ответить, Стропилин продолжал: – Не пойму я вас. Время куда ваше уходит? Лучше б написали чего-нибудь, чем с этим французом картинки лепить за так.

– Почему же за так? Он мне дает возможность немного подзаработать. Какое мне дело до его парфюмерии? Я парфюмерией никогда не интересовался. Я и не пользуюсь. Мне как-то все равно. У него отличная лаборатория. Вот что мне важно! Я работаю, выручка пополам. Ему и делать ничего не приходится. Все делаю я. Работаем как можем. Деньги не помешают. Сами знаете, сколько за вид [34]34
  Вид на жительство.


[Закрыть]
платить приходится. А просрочил – штрафов не оберешься…

– Да, да…

– Я французу многим обязан. Он меня многому научил. Пару раз выручал. Не все ж мне у родственника тянуть. Обещал мои работы выставить во Франции…

– Да? Так замечательно!

– Слова… Пока одни слова…

– И то хорошо. Общаетесь. Другие-то вон, фабрика и все такое. Понимаете? Фабрика глотает людей. В штольню уходят и не возвращаются. Бездонные эти штольни. Так что вам бы радоваться…

– Радуюсь.

– Многие так узко живут, только в своем котелке варятся. Посмотрите, как в Коппеле некоторые в этих домишках ютятся. Никого кроме соседей, тоже русских, таких же несчастных, как они сами, не видят.

– Да, верно, был я давеча там, и знаете, что видел? Нищета.

– Нищета! – воскликнул писатель. – Вот о чем писать нужно, а не картинки малевать, дамочек фотографировать…

– Некоторые до того дошли, в таком отчаянном положении… Я тут мальчику одной писательницы хлеб и чернила дал, он в обморок на улице упал.

– Писательницы? Какой писательницы? – загорелся Евгений Петрович. Он знал всех писательниц. Вернее: он был уверен, что всех знал. – Какие хлеб-чернила? Расскажите-ка…

Ребров вкратце рассказал о своем приключении, о сыне писательницы, – Стропилин внимательно слушал, глаза его расширялись, он ими поедал Реброва, но как только понял, кто была эта писательница, откинулся и уже не хотел дослушивать историю.

– Ах, знаю я ее, тоже мне писательница, – наконец, перебил он Бориса. – Ни писать, ни устроить свою жизнь не может. Пишет всякие фантазии. И те кое-как! Она и в Петербурге жила на нищенские гонорары, составляла гороскопы, кажется, муж ее, кстати, тоже на парфюмера работал, на заводике Ралле, в Москве…

– А мне говорили, он был музыкантом, учителем музыки…

– Да ну, что вы! Чепуха! Какой музыкант! Я был на одном вечере, где они с мужем появились, в шестнадцатом, кажется, году, так производили они на всех впечатление просто гнетущее. Одеты они были плохо, и выглядели так, словно приехали из страшной пыльной провинции, где и людей не видят. А какой вздор она писала! Любовные романчики, лубок!

– Мне кажется, она пишет что-то эзотерическое…

– И не только. Любовных романчиков у нее было хоть отбавляй! Да и те не всегда печатали. Так плохо они были написаны. На что они жили, хотел бы я знать…

– Спросили бы лучше, на что они теперь живут. И какая разница, что там она писала? Разве не должны мы заботиться друг о друге?

Стропилин прищелкнул языком раздраженно.

– А о себе вы способны позаботиться? О вас кто заботится? Подумайте… Николай Трофимович разве не помогает вам? А что бы вы делали без него? Зачем вы думаете о какой-то сумасшедшей, когда она и гонорары не берет, и все сеансы устраивает совершенно бесплатно! Не знали этого? Так надо было узнать, прежде чем бросаться помогать. Это вы от праздности, от пустого существования нашего, от того, что не научились еще справляться с пошлостью жизни. Порываетесь помогать… Вы только-только из России, из юности, да в не-нашу жизнь въехали. Даже великие писатели, такие как Ремизов и Бунин, говорят, что жизнь эмигрантская пустая, никчемная. В ней нет русской жизни, той смеси, в которой основной наш смысл, наше естество. Все приходится пережевывать, переваривать дважды, трижды… Если им так это трудно, что уж про нас говорить… К тому же – подумайте трезво – что это за сеансы? Если б она не понимала, что играет в спиритуализм, она брала бы деньги. Значит, понимает. Цирк устраивает. От скуки. Кстати, в Орден ее зачислил Терниковский. Но он о ней не позаботится. И ни ждите! Русский Союз – вот кто должен заботиться о ней! И не только о ней одной… А чем они там занимаются? – Махнул рукой.

– Конечно, я понимаю, – промямлил художник, – мне самому не по душе все эти спиритические сеансы, это такая глупость…

– Ну, как раз это-то еще ничего, – сказал Стропилин, – я к спиритуализму отношусь очень доброжелательно. Даже Николай Рерих устраивает сеансы и практикует автоматическое письмо. Некоторые посвященные видели… Я так думаю: несомненно, что-то там есть, энергийные миры существуют, а используя психические силы можно соприкоснуться или пообщаться с ушедшими, уверен, что можно шедевр написать, и не за год, а в месяц! Верю, что это работает. Но не в руках дилетантки Гончаровой! Упаси Боже! В это я не поверю! Кто с ней будет общаться, подумайте! Если приличные люди брезгуют с ней разговаривать, то кто ей ответит на сеансе? Какие духи? Черти какие-нибудь разве что… У них там тоже иерархия. Вы читали «Спиритуалистическую философию»?

– Нет.

– Наверное, и «Книгу медиумов» не читали.

– Нет, не читал.

– Я вам обязательно дам почитать. Очень важно, и потом, у меня есть большая коллекция журналов с работами Рериха и Чурляниса, зайдите ко мне как-нибудь.

– Обязательно, если удобно.

– Удобно, конечно, – и тут же перешел на ядовитое шипение: – Ее все ненавидят! Выкиньте из головы! Она всем смерть пророчит!

Шепот Стропилина застиг художника врасплох – он как змею увидел.

– Что значит смерть пророчит? – спросил он испуганно.

– Вы не слышали этой истории? А торопитесь спасать человека. Ну-ну… Вот послушайте! Она чуть ли не каждому русскому в Эстонии предсказывает либо смерть, либо что-то страшное… какие-то камеры пыток и поселения в Сибири. И все это якобы постигнет нас – меня в том числе – в сороковом году. Прямо Судный день грядет! Я-то к этому отношусь с насмешкой. Хотя признаюсь – находчиво, – c’est un true ingenieux [35]35
  Затейливый фокус (фр.).


[Закрыть]
, как говорится. Сама она, конечно, до этих дней не доживет – чахотка – да и жить она не умеет, а вот предсказывать всем смерть в один год – это очень хорошая мысль, в этом что-то есть! Если б я был шарлатан, я б такое однажды провернул. Это уже не просто шарлатанство, а артистизм! Никому не обидно: все умрут в один день! Очень недурной сюжет мог бы получиться, еще одна яркая строка в биографии Великого Розенкрейцера. – Стропилин внезапно стих, приблизился к уху Бориса и опять перешел на шепот: – Да и грязная она, от нее пахнет плесенью. А пишет она ерунду. Зачем разбрызгиваете себя по-пустому? Вы себе помогите сначала! У вас, между прочим, жуткий вид. Видели бы вы себя со стороны!

– А что такое?

– Не бреетесь. Воротничка не носите. Все на вас болтается. Щеки ввалились. Где вы шляетесь? Что делали там, в Коппеле? Все с Левой Рудалевым? Он-то чем занимается? Принесли бы что-нибудь в журнал лучше…

– Приносили – вы не взяли. А взяли б теперь, я б гонорар отнес ей.

– Гонорар… Эк у вас быстро – гонорар… Перепишите ваши наброски, будет что отнести. Вы неплохо начали, слог у вас есть, но все это как-то бессвязно. Рассматривает ваш герой картинки, и что? Пишете красиво, а к чему ведете, непонятно. Надо бисер как-то нанизывать. Нужна мысль. Мысль!

– Мысль… Обязательно вам нужна мысль. – В голове у Бориса вспыхнуло. – Я уже задыхаюсь от мыслей! Не знаю, как от них избавиться! Пыль смахнул, и нет пыли. А вот Киркегаарта или Ницше, если прочитал раз, до конца жизни с ними жить будешь. А они там, внутри, что-то с тобой делают. Хочешь, не хочешь, поздно. Впустил, значит, что-нибудь будет. Старый диван из комнаты можно выкинуть, а Достоевского не выкинешь.

– Вы правы, как выкинешь? Никак.

– Знать бы заранее… – Художник вздохнул. – Все в жизни как-то наобум получается. Видели когда-нибудь крысу на улице? Она бежит вдоль стены дома, все время держится возле стены. Вот так и я – всегда какая-нибудь книга, какая-нибудь система, то Шопенгауэр, то Хартманн… Сам шагу ступить не могу. А вы хотите мысль. Откуда ей взяться? Из чего? Я себя не чувствую. Как во время болезни, кулак сжимаю, а пальцы резиновые, сгибаются, а я их не чувствую. Живу, как во сне. Хочу бежать, а сдвинуться с места не могу. Сейчас одно, через час другое. Людей в ателье, знаете, сколько видишь? За один день такого насмотришься… Каждый в своей личине… Тут вам и Гоголь, и Чехов, и Салтыков-Щедрин… – Закашлялся, достал табак, начал сворачивать папиросу. – А то, что я вам приносил, Евгений Петрович, это не просто миниатюры, это работы моего отца. По-другому – литературно – не получается. Понимаете, не выходит.

– Понимаю, понимаю. Писать такое непросто. Знаю я вашу историю, Борис, знаю…

– Вот как. Знаете. Лева?

– Лева тут не при чем. Да и плевать ему на всех. Он хорошо живет. Вот он хорошо живет. Он и проказы строит, оттого что чувствует – за ним всегда отец есть, а тот немалый пост в компании занимает. Он не впроголодь, как мы с вами, живет. Лева тут родился, вырос, его и не отличить от местных. Видел я вас вдвоем как-то в городе. По вам сразу видно – хлястик, а Лева тут свой, и вы рядом с ним… Эх… – Махнул Стропилин рукой. – Не стал бы Лева вашу историю мне пересказывать. Он и думать об этом забыл. Эгоист он. Да и какой он русский!

– Евгений Петрович скривил рот. Отвернулся. Опять повернулся и опять в самое ухо зашептал: – Мы с вашим родственником, как вы изволили выразиться, дружим. Николай Трофимович, вот кто мне рассказал. И тогда стало как-то понятно, о чем вы написали, но надо бы иначе… Попробуйте другое. Пусть эта история с годами уляжется, глядишь, лет через пяток справитесь.

– Не знаю…

– Давайте сделаем так, если писать не хотите, фотографии сделайте мне.

– Какие фотографии?

– В приложении «Эхо» фотохроника выходит, мы могли бы вместе сделать нашу ревельскую хронику: ваши фотографии, мои этюды.

– Это нетрудно, смотря о чем вы будете писать.

– Зайдите как-нибудь на днях, обсудим. Если у вас уже есть что-то ревельское, приносите, посмотрим, вместе подумаем. Я могу написать к тому, что имеется, и что-то добавим, если нужно. Хотя недавно я получил письмо из Ковно, Бахов пишет, что совсем им там непросто, пишешь, пишешь, а толку никакого, и никогда не знаешь, закроют твое издание завтра или нет. Может оказаться, что и делать хронику для «Эхо» бессмысленно. Но ведь так у нас все. На волоске! Так что нам – сложа руки сидеть? Кстати, очень красочный образ он в своем письме вывел, пишет, что видел в цирке всадника с обезьянкой на плечах, всаднику хоть бы что, скачет и скачет, а ее трясет, подбрасывает, зубы бедняжка скалит, вверх тормашками летит, ухватится, повиснет, ничего не понимает, где верх, где низ… Вот так и русский эмигрант.

Очень метко, не правда ли?.. Ох, и этот здесь! – внезапно воскликнул Стропилин.

– Кто? – спросил Борис, вздрогнув.

Евгений Петрович кивнул в сторону аллеи, по которой, переходя из тени в тень, двигалась высокая фигура в светлом костюме. Борис прищурился, но все текло, расплывалось. Разглядел плащ; в руке, кажется, портфель. Человек шел медленно, слегка сутулясь. Было в этом что-то печальное. С каждым шагом человек превращался в лиловое пятно. От напряжения появилась боль в висках. Но Борис настойчиво смотрел в сторону тропинки. Незнакомец сливался с пробивающимся сквозь ветви светом. – Кто это?

– Елисеев. Опасный тип, был в штабе Юденича, запросто может быть и террористом, и кем угодно. Отчаянная голова. Они тут с Васильковским и Куммелем организовали партию, выпускали газету, отправляли вооруженные отряды туда, собирали деньги, собирали-собирали, а потом все это, как всегда, поползло, кого-то выслали, другие разбежались. Не ожидал его тут увидеть. Я думал, он в Париже…

– Как, вы сказали, его зовут?

– Виктор Елисеев, – сказал писатель. – Он и в Ордене состоит, сеансы посещает, очень интересуется эзотерикой, спиритуализмом. Да, что и говорить, спиритуализм – вещь интересная. В гадание по руке я не верю, а в астрологию верю. Только составлять гороскоп должен человек знающий, а не шарлатан. В числах тоже что-то есть, роковое. Да мало кто в этом толк знает. Так у нас во всем. Белое движение, газеты, театр, всякие союзы. Болтают больше. А еще хотят вернуть Россию. – Стропилин усмехнулся. – Всем нужна Россия. Монархисты, оккультисты… Кто как может. Эсэры-то во время кронштадтского восстания как оживились! И этот там с ними был, собирался, говорят, в Россию ехать. Смешно. Для меня все стало окончательно ясно с приездом Ремизова. Вот кого надо слушать! Все ясно. России больше нет. Но эти верят во что-то… Терниковский воду мутит, собрания устраивает, выпускает нелепые газеты…

– Извините, Евгений Петрович, – сказал Борис, – но мне надо идти.

2

Китаев снял длинный плащ и остался в мягком светлом костюме. В каморке художника он казался привидением. Борис от неожиданности не знал, что предложить гостю. Принял из его рук плащ, шляпу… Засуетился… Китаев встал перед зеркалом и пригладил напомаженные черные волосы, потрогал усики.

– Мне передали, что вы больше не желаете печатать карточки для меня, – сказал он, показывая зеркалу зубы (зеркало было старым и отчасти слепым, как неудавшийся дагеротип). – Очень жаль. Я, правда, не понимаю, в чем могла быть причина. Но ничего, ничего… – Китаев говорил с притворной ленцой. Вид у него был расстроенный: на бледном лбу лежал бисерный пот, поблескивал, тонкие губы были воспалены, покусаны или обветрены. Прошелся платком по лбу и, все так же не глядя на художника, пошел гулять по комнате, посматривая на корешки книг. – Знайте, что я зашел не потому, что хотел вас разубедить – впрочем, это ваше дело: думайте что хотите, – а потому что хотел бы у вас купить одну из ваших картин, а может, и две. Вы мне покажете? Вы обещали!

Ребров был застигнут врасплох этой просьбой – он не видел связи между пленками и картинами – развел руками и сказал, что картины в чулане…

– Так принесите их из чулана, – сказал Китаев нетерпеливо, – и бросьте куда-нибудь плащ, наконец! – Взял из рук Бориса плащ, бросил в кресло. – Или вы думаете, что я в чулан полезу? Ну, что вы стоите, как вкопанный?! Allez-y vite! [36]36
  Давайте-ка быстро! (фр.).


[Закрыть]

Борис извинился… несколько раз извинился… Распахнул чулан, стал суетливо вытягивать холсты, папки с набросками, ставил их возле дверцы, бережно вынес кипу журналов, потоптался с нею, пристроил возле кресла, сверху насадил абажур, тот упал и покатился, показывая надпись «Georg Faust». Китаев игриво пнул его носком ботинка. Борис прикусил губу – он внезапно ощутил себя ребенком, уронившим игрушку, – и покраснел. Китаев ходил в молчании по комнате, громко дул в нос мелодию.

Ограничился пятью холстами; ставить было негде, поставил кое-как на столе, стульях, тахте и подоконнике.

– К сожалению, у меня совсем плохо со светом, – проговорил он, зажигая свечку (прекрасная уловка, чтобы заглянуть в лицо гостю: презрения там не было, глаза Китаева блестели тревожно и безжизненно).

– Ничего, очень даже ничего, – говорил Китаев, не отпуская подбородок, он всматривался в один из фрагментов «Башни» с тремя нишами: в левой совещались над распростертым телом, в правой проституткам давали деньги, в центральной нише было собрание за столом, с вином и картами. Все три ниши были отделены друг от друга толстыми стенами, но соединялись тоннелями, по ним с лампадами шагали точные копии тех, что были наверху.

Борис достал табак, принялся скручивать папиросу; Китаев распахнул портсигар и, не отрывая глаз от картины, протянул его художнику.

Галка из разбитого арбуза выклевывает личинки. Стакан с чаем в посеребренном подстаканнике, надкушенное яблоко, мятая салфетка. Китаев улыбнулся.

– Эти две написаны с фотографий, которые сделал мой отец, когда ездил в Крым. В 1915 году.

– Ого! С фотографий рисовали, интересно. Получились червяки, очень живые. Как будто шевелятся. А это что? – спросил гость, останавливаясь перед дагеротипом на стене.

– Это портрет.

– Портрет?

Море, ивы…

– Да, это мой метод, – смутился Борис. – Как там было?.. Откровение прекрасного… нечто вечное за маской лица… В общем, тут есть то, что было, когда…

– Довольно, я понял, – сказал Китаев. – Вы ее тоже продаете?

– Берите.

– Вы уверены?

– Да.

– Хорошо. И вот эту, мрачную, – указал гость на картину с нишами, – уж очень хороша.

Борис стоял чуть сзади и смотрел на картину: благотворительное пожертвование проституткам; тайная вечеря с картами; распотрошенное тело и средневековые орудия пыток. Взял спички, прикурил. Бросил взгляд на Китаева. Тот улыбался. Он был очень доволен. Ребров погасил спичку, выпустил дым. Сделал шаг в сторону. Облачко дыма плавно шевелилось, растягивая лицо гостя. Оно расплылось, как в воде, и дрожало.

– Помнится, был у вас портрет, – сказал Китаев, оторвавшись от картины. – Что с вами?

– Ничего. Какой?

– У вас что, много портретов? В прошлый раз у вас на мольберте стоял портрет… или это был чей-то заказ?

Борис сморщился. Заказов у него ни разу не было.

– Заказы, конечно, бывают, – промямлил он, – я много рисую, – соврал он, прекрасно понимая, о каком портрете идет речь, начал ходить, говорить: – Знаете, бывают дни, когда так много всего в голове. Образы, образы… один на другой, и все мешается… Некоторые картины, кажется, закончил, а всего-то нарисовал в уме, понимаете? В уме. Представил картину так четко, что будто нарисовал, закончил… А потом ищешь эскиз или саму картину, а ее и нету, потому что только представил…

– Но тот портрет я сам видел! – возмущенно воскликнул Китаев. – Он был не в вашей голове, а наяву.

– Да, да. – Курил у окна художник. – Понимаю, что был… так сразу и не вспомнишь… Сейчас. Я посмотрю. – Неохотно полез в чулан.

– Этот?

– Нет.

– Может, вот этот?

– Нет, нет… Там было… в более ярких тонах…

– Ярких? Не этот?

– Да! Именно он! Чей это портрет?

– Ничей.

– Как ничей? Но ведь с кого-то этот человек нарисован?

– Нет, – слегка раздраженно сказал художник, – он ни с кого не нарисован. Я его выдумал. Такого человека нет.

– Как?! Неужели и так бывает?

– Да, а чего тут удивительного? Романисты выдумывают характеры, мешают людей, из семи одного лепят или типаж какой-нибудь общий для всех выводят. Думаете, нарисовать так нельзя?

– Не знаю. Я не писатель и не художник! Мне он нравится. Похож на моего брата.

Ребров потрогал кончик носа и сказал, что портрет не закончен. Придавил окурок в пепельнице.

– Вот и хорошо! Мне так даже больше нравится! – воскликнул Китаев. – И его я тоже беру.

– Незаконченный?

– Да, а что? Так даже жизненней. Жизнь судьбы обрывает, что там портрет! Сколько вы за все хотите?

– Все равно, – Борис махнул рукой.

– Ну, сколько вы обычно берете?

– Сколько дадите, столько и будет.

– Хорошо, – Китаев полез в карман, заодно достал овальный футляр с пленкой, поставил на стол, платок, записка, купюры – выгреб все на стол. Брезгливо отбрасывал от себя банкноты. Разбросав их по столу, решил, что мало, полез в портмоне.

Ребров смотрел на футляр с пленкой: ему чудовищно захотелось узнать, что в этот раз он наснимал, какие глупости, что там за люди… он сглотнул и погладил горло.

– Честно говоря, я передумал.

– Что передумали? Картины продавать передумали?

– Нет, я готов вам напечатать карточки тоже.

– Ах, вот как! Очень хорошо. А что случилось, если не секрет?

– С работой стало плохо. Мало заказов. В ателье не каждый день работаем. А в литографическом совсем ничего. Нужны деньги. Так что будет очень кстати.

– Понимаю, – вздохнул Китаев, – вот, – махнул рукой небрежно в сторону стола, – и тысяча марок сверху, идет?

– Да, конечно, – заволновался Борис, он никак не ожидал получить столько денег. – Не слишком ли?

– Слишком? Это смотря во сколько вы себя цените. Поверьте мне, на аукционе я выставлю ваши картины гораздо дороже, гораздо дороже! Так что берите и не раздумывайте. Да, и я хотел бы знать, что случилось. Почему вы не хотели печатать? Я, честно говоря, когда мне в отеле передали вашу записку, очень сильно смутился. Я шел к вам ругаться.

– Извините, – сказал художник, чувствуя, что сильно краснеет, – это связано с тем, чем вы занимаетесь…

– А чем я занимаюсь?

– Не знаю, но люди говорят…

– Вот видите! Вот видите! Не знаете, а люди говорят… Мало ли что говорят люди! Я вам говорил – я ничем таким не занимаюсь. Так удобней. Понимаете? Я отдавал в ателье. Пришли с обыском. Задавали вопросы. Сейчас сами знаете, за русскими плотно следят. ГПУ орудует и совпреды давят, тем более на здешних-то чиновников надавить – раз плюнуть. Да они и сами рады стараться, с прошлого декабря… Сами должны понимать, с прошлого декабря очень многое изменилось.

– М-да…

– Все хотят знать – не занимаемся ли чем? Не причастны ли? Кто-нибудь да причастен. Только не я. Я и большевики – это смешно! Но они у вас тут в Эстонии, кажется, недовольны чем угодно: с большевиками вы или против, – они вас арестуют. На всякий случай. От греха подальше. Крохотное государство, чудовищные опасения. Чем меньше зверек, тем больше трясется. Мирное соглашение есть мирное соглашение. Скажите спасибо, что всех не выслали. У меня, между прочим, французский паспорт. Меня так просто не вышлешь. А что на пленке дипломаты и министры, так у меня с ними дела. А какие, это никого не касается. Так вот, чтобы лишний раз не объяснять…

– Да, вы говорили.

– Но вы не поверили, вам нужно что-то еще. Если вас вдруг вызовут в полицию, так и скажите: делали фотокарточки для господина Китаева, и дайте мой рижский адрес.

– Хорошо. Ладно, – задвигался Борис, упаковывать картину. Бумаги, веревки…

– Что? Уже выгоняете? Сейчас дождь пойдет. Неужели выгоните?

Ребров посмотрел в окно. Было светло, дождь и не намечался, но у него потемнело в глазах, он поверил, что верно сейчас грянет гром, и вдруг услышал, как предлагает Китаеву выпить вина.

– Давайте, – равнодушно сказал гость.

– Домашнее, эстонское, с хутора мужик возит и хлеб, и овощи, немка у него покупает сразу мешками, и жильцы заодно.

– Все равно, – буркнул Китаев, усаживаясь в кресло. Он был доволен этой маленькой встряской, в голове мелькнуло, что спать будет хорошо.

Борис наполнил стаканы.

– Поверьте мне, ничем вы не рискуете, – продолжал Китаев менее энергично, он потягивал вино, плавно успокаиваясь. – Это вы от скуки придумываете себе детектив, потому что все гораздо проще – жизнь штука плоская. Человек живет и думает, что в жизни его будет когда-нибудь большая любовь, обязательно приключение, завязка, кульминация и красивый конец. Всякий о себе думает, уж он-то чего-нибудь да стоит, каждый воображает себя героем романа, думает, что не наступил в моей жизни тот самый час, высшая степень развития сюжета впереди, меня еще что-то там ждет – высокое, великое… Олимп! Но вдруг человека хватил удар, потянул шнурок на ботинке – и удар! Или еще смешней – подавился рыбной костью, обычная инфекция – пьяный хирург и – помер, ни тебе кульминации, ни большой любви, ничего! Гроб вместо Олимпа, обычный деревянный, суковатый. La vie n’est pas un roman. [37]37
  Жизнь – это не роман (фр.).


[Закрыть]
Вы, кстати, что-то писали. Должны понимать. – Он постучал пальцем по кипе журналов. – Как, печатают?

Борис неопределенно пожал плечами.

– Я возьму парочку журналов почитать?

– Берите. Только романов там нет.

Китаев сидел и листал журналы, читал оглавления, бормотал имена вслух:

– Зуров… кто такой этот Зуров?

– Он немного о войне писал.

– Служил?

– Кажется.

– А кто такой Симкин?

– Он пишет о Печорах, очерки.

– А стихов-то, стихов!

– Да, стихов много пишут. Еще вина?

– Да.

Художник пополнил стаканы. Китаев распахнул портсигар, закурили. Некоторое время пили молча. Китаев наблюдал за молодым человеком. Его сковала странная грусть. Сигарета в руке художника дрожала, и дымок завивался.

– Так что у вас с документами? – спросил Китаев наконец.

– Ничего, – сбил пепел. – Как все… Нансеновский паспорт.

– Как все… С этим далеко не уедешь. Хотите, попробую узнать насчет настоящего паспорта?

– Если вас не затруднит.

– Не затруднит. – Китаев резко захлопнул журнал, глянул в сторону окна. – Ну что, небо светлеет, пожалуй, пойду.

Встал. Ребров тоже поднялся, качнулся.

– Держитесь! – Борис ощутил, как его подхватили крепкие руки, потянули, усадили. – Какой вы худой. Быстро напились. Раз-два и готово. Это от недоедания. Сходите теперь же, покушайте. Я журналы беру почитать. Вам их вернут.

– Возвращать не надо. Берите так.

Дверь хлопнула. Внутри все погасло. Он закрыл глаза.

Скука… От скуки ходит и изображает что-то. И мне денег дает от скуки. Там могли быть, конечно, непонятные гуманистические идеи, в которых сам он запутался. Что-нибудь придумал себе. Атрофированная филантропия зажравшегося аристократа. Воображает себя Мамонтовым.

На минуту уснул. Снова стучат. Вскочил.

– Лева! – обрадовался он.

– Промок до нитки! – объявил тот вместо приветствия, шарил глазами, не зная куда деть изодранный зонт. – Но это чепуха! Ха-ха-ха!

Борис тоже засмеялся. Ему мгновенно захотелось обнять друга, рассказать что-нибудь. В голове все мешалось. Сколько всего там было! Круговерть! Он наполнил стаканы.

– Мало того что промок, – посмеивался над собой Лева, – так еще и собака чуть не покусала. Представляешь! Иду – бросается волкодав, отбиваюсь – зонт в клочья! И тут дождь. Промок, продрог и занемог. Ха-ха-ха!

Засмеялись.

– Вот, выпей! – предложил Борис. – И давай я затоплю, что ли…

– Лучше себе тоже налей! Выпьем!

– Да, да, налью, вина много…

– И свечи, зажги свечей побольше! Мрачновато у тебя.

– Да, да, – приговаривал Ребров, шурша спичками. – Свечей побольше. Чтоб празднично на душе стало!

Свечи неохотно выпускали лепестки. В воздухе поплыли дымки.

– Ну, прозит!

Выпили.

– Так был все-таки дождь? – спросил Борис.

– И до сих пор идет. – Лева сел в кресло. Борис пополнил стаканы. – Ты что, не видишь? Да у тебя окно паутиной заросло. Еще б ты видел!

– Опять засмеялись. Выпили. Свечи добавили веселья в глазах Левы. Кокаин, вдруг подумал Ребров. – Так лил… так хлестал из всех труб… Только ноги, кажется, и сухие! – Лева вытянул ноги, показывая дорогие английские ботинки.

– Купил-таки?

– Не удержался, – самодовольно улыбнулся Лева. – А то грязь у нас. Особенно у тебя, пока дойдешь – все ноги промокнут. Теперь буду частым гостем.

– Ну, ты даешь! Целое состояние!

– И ни гроша у отца не взял! Они стоят смертельного риску. – Лева подмигнул.

– Надо обмыть!

– Наливай!

Выпили. Лева зевнул. Закурили.

– Дело сдвинулось, – загадочно покачивая головой, сказал он. – Закупки в Данциге оправдали себя, можно себе позволить роскошь.

– Борис молча слушал, с восторгом глядя на Леву. – Сегодня не выдержал – купил. Зато ноги сухие!

Борису вдруг мучительно захотелось произвести на друга сильное впечатление, рассказать что-нибудь такое, что вытеснило бы кокаин и эти английские ботинки… чтоб высечь на его лице две-три морщины сочувствия.

– А у меня две картины купили, – сказал он.

– Ого! – воскликнул Лева. – Поздравляю!

Интересно, спросит, какие?

– Ты становишься знаменитостью! За это надо выпить!

Чокнулись, выпили.

Он и не знает моих картин… Да и какая разница?

В голове засвистело. Еще свечей…

– Как твой роман? – спросил Борис. Лева сделал кислую мину.

– Пока медленно. Хочу туда все вложить. Вылазки в Германию, Швецию, Финляндию. Всё! Ты не представляешь, каждый раз какая-нибудь история. Так много всего, так много, не знаешь, за что браться. Зачин мне теперь совершенно не нравится. К чему в этом романе мое бессмысленное серенькое детство? В нем же ничего интересного не было. Смерть матери разве что, но… Какое это имеет отношение к моей теперешней жизни? Вот Солодов и Тополев – вот персонажи, вот о ком стоит писать! Ты бы послушал их истории: германская война, гражданская… А какая Маньчжурия! Нет, надо переписывать, или все заново начинать. Детство – в журнал, разве что. Стропилину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю