Текст книги "Харбинские мотыльки"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
Договорились увидеться в церкви.
– Придете?
– Обязательно приду!
Вчера в церковь не пошел; вышел, пошел, собирался пойти, но не дошел. Перебила вонь. Коптили селедку. Громко кричали и ругались. На углу встал и пристально глядел сумасшедший старик. Из кармана его рваных панталончиков торчали обрывки газеты, которую он жевал: запускал руку в карман, вырывал клочок и – в рот!
Хотя встречаю его часто, в тот момент мне это показалось дурным знамением. Пошел вокруг: у самого моря телеги; на мостовой – полицейский и с ним какой-то, на всех с подозрением смотрят пристально, ищут или ждут кого-то. Новый круг. Вернулся к цирюльнику, где вчера долго слушал музыку, что лилась из окна. Теперь там были: мешки, плач, ругань, суета, вездесущая копченая рыба – вот такая музыка!
Так и не дошел до церкви.
Ходили с Элен в «Би-Ба-Бо» [7]7
Ревельский кинотеатр, в 20-30-е годы находился на бывшей Глиняной (ныне ул. Виру).
[Закрыть](фильм про Робинзона Крузо, в сущности ерунда, но меня отчего-то всколыхнуло, – почувствовал, что живу, что-то начинается, – обман, наверное). Гуляли у пруда Schnelli. Вся аллея усыпана бело-розовыми цветами каштанов, будто постелили пушистый ковер. Медленно шли через город. Элен заглядывала в каждый закуток.
– В Ревеле столько улочек, хочется по каждой пройти!
Легко представляю ее гимназисткой. Сколько я их видел в Петербурге! Шустрых, пугливых, длинные голые шеи, коричневое кашемировое платье, иногда бордовое, цвета густой крови на солнце, капот, пелерина, тальма, кокетливые прически, косынки, взгляд волчонком исподлобья.
Показывала, где теперь будут жить. Постояли у синагоги. Шли через Клеверную [8]8
Имеется в виду река Хярьяпеа, которую в 1937 г. увели под землю.
[Закрыть]; попался у моста Чацкий. Она испугалась и схватила меня за руку. Я успокоил: он – безобиден.
– Почему Чацкий?
– Так прозвали…
Рассказал, что в прежние времена он играл в кинематографе – то любовников, то рогоносцев – какое-то время в местном театре. Остальное, что слышал, не стал рассказывать: про его жену, тоже актерка, то ли покончила с собой, то ли умерла при каких-то стыдных обстоятельствах.
Захожу теперь к Соловьевым за книгами, – хотя места у них почти нету, продолжают покупать; их сын Сережа (ему, кажется, шестнадцать) сказал, что у него немецкий хромает, хотел бы подтянуть грамматику; я грамматики совсем не знаю.
Элен обмолвилась, что ходит с теткой по субботам на базар. Тоже стал ходить. Отвратительное место – телеги, лотки, селедочники в залитых раствором кожаных фартуках ныряют в бочку, заворачивают блестящую селедку в пергамент. Лошади стоят смирно, машут хвостами, топчутся, испражняются, расходятся помаленьку, ржут, телеги ходуном ходят, гремят, люди шарахаются, смеются… Хаос! Все это – люди, животные, мясо, рыба, раздавленные фрукты под ногами – один сплошной организм, который дышит, воняет, голосит, шевелится, хватает за руку, забирается в ноздри, – этот ком жизни невозможно насытить и невозможно остановить, прервать его копошение. Никого не встретил. И слава богу, – я бы не смог с Ней там говорить. (Одежда пропиталась запахом копченой рыбы, – герр Тидельманн сегодня даже носом повел и глянул на меня резко. В обед сходил в парфюмерный.)
Показала мне свой саквояж, в нем – сундучок, в сундучке – Евангелие 1867 года и икона Николая Угодника в деревянной раме со стеклом, настоящая деревенская икона.
– Мне ее бабушка подарила, когда умирала. Посмотрите, какой он добрый! Я иногда смотрю, а он улыбается… А иногда открываю: а он – грустный! И мне тогда спросить его хочется: Отчего же Вы грустный такой?
– Спросили хоть раз?
– Нет, ну что вы.
– Придете?
– Обязательно приду!
10-е
Опять пошел в церковь. По пути дорогу пересекла траурная повозка с покойником. Ушел к морю. Все неожиданно зазеленело. Жирная листва. Солнце как ртуть. Куриная слепота; мышиный гиацинт. Слишком поздно. Хотел побежать – слишком поздно!
Злился на себя.
– Придете?
Не пришел.
Лева читает Розанова и согласен с ним, что вся литература XIX в. – пустейшая и потому такое опустошение духа.
Ходил за мост, прошел мимо ее дома; все внутри волновалось; возле обувной фабрики Дмитрий Гаврилович. Он мне обрадовался; пожимал руку. Заметил, что у меня сыпь, и руку отдернул; я объяснил, что с красками вожусь, клею рекламы в литографическом, много руки мыть приходится, по десять раз на дню, оттого сыпь, он успокоился, сделал вид, что переживает за меня, – но было, конечно, неприятно. Он предложил с ним пройтись; задавал много вопросов, говорили о Павловске, нашлись общие знакомые… Пока шли вдоль реки, он рассуждал, что давно пора от нее избавиться. От реки, дескать, только вонь и болезни. Заговорил об утопическом городе Говарда и строительстве Коппеля по такому проекту, вплоть до Екатериненталя говорил об этом. Там было полно народу. Собрались смотреть состязание оркестров различных обществ. В цветниках возились садовники. Дмитрий Гаврилович заговаривался, улыбался себе под нос, а потом воскликнул: «Представьте себе город таким, как Екатеринен-таль! Представьте, как в нем жить!» Встретил какого-то своего знакомого, – с усами и тростью, – заговорил с ним, меня не представил, отпустил…
и этот день увянет как вчерашний.
Вечер. Вышел, пошел, думал – иду, дошел до конца нашей улицы, повернул: а там мерзкий старик, и он сморкался, громко, а потом долго отплевывался. Я не мог оторваться. Смотрел. Развернулся, пошел и больше не выходил. Весь день по двору метался сильный ветер, оборвал все вишни, устроил настоящую метель (переписал несколько страниц за прошлый год, кое-что выкинул).
1.7.22, Ревель
Не пришла.
11 августа
Все только и говорят, что о М. Чехове и новом паспорте Нансена. Хотел кое-что написать по поводу «Эрика XIV», но теперь полистал газеты и совсем не хочется. Дошел сегодня до рынка, встретил трех человек по пути и обратно; каждый – «Чехов! Нансен!» Мне безразлично. Стриндберг, Гауптманн, «Сверчок». Главное – Элен в восторге от театра была.
Всю дорогу шли пешком. Небо запуталось в ласточках.
– Прекрасная белая ночь! – восклицала она. – Какая настоящая петербургская белая ночь! Так не хочется уезжать!
Я хотел крикнуть: так не уезжайте! Но шел и молчал. Было так тяжело, так душно.
– К дождю. – И вдруг: – А почитайте стихи!
Я читал Блока: «Она пришла с мороза»; «Ночь, улица, фонарь, аптека»…
Долго держал ее за руку. Так и не решился. Вернулся. Головная боль. В ушах стрекот. Разразилась гроза, ливень хлынул – вот тебе и ласточки!
29 сентября 1922, Ревель
Часовню срыли.
Глава третья
Лева пригласил Бориса повеселиться; сорил деньгами, водил по кабакам, намекал, что ночью их ждут в борделе и все будет бесплатно – только свои, только молчок, зубы на замок – подмигивал и был страшно возбужден. Борис взволновался; первая щепотка кокаина его завела, внутри натянулись струнки, но Лева не добавлял, только шампанское, шампанское…
– Побережем силы на ночь, – говорил он. – Ночью будет веселье. Кокаин стоит попридержать. Если сейчас нюхнешь лишку, может сбить с панталыку и ничего не выйдет. – Говорил как опытный, дрожал, веки у него были воспалены, губы пересохли. – Нас ждут.
– Кто?
– Увидишь. Надо держаться. Не переусердствовать.
Борис догадывался, кого тот имел в виду, невольно озирался. Ему передалось возбуждение. Он неестественно посмеивался, качая головой, поправлял манжеты и снова оглядывался. Лева говорил намеками; Борис не понимал; был заинтригован; его приятель вел себя странно после возвращения из Германии. Судя по всему в путешествии он тесно сошелся с Солодовым и Тополевым, по его словам выходило, что он теперь их компаньон.
– Более того, – наклонился Лева над столиком, и Борис инстинктивно приблизился, глядя в переносицу друга, – кто они без меня? Что они могут сами? Если выражаться языком официальным, они тут никто, пустой звук. Я для них важная фигура, так как у меня подлинное эстонское подданство, в отличие от их поддельных. – Тут он ухмыльнулся.
В нем появились новые замашки, жесты и присказки, от него веяло трущобами, о которых Борис в книжках читал. Лева сказал, что в Германии у них на каждом шагу были приключения. Он над всеми посмеивался, был высокомерен и слегка грубоват с официантами.
– Одна дорога туда чего стоила! Так пили… Баркас эстонца легкий, швыряло нещадно. Пили, пили, но не помогло – блевали! Один эстонец только и выдюжил – ну, он ходок, десятый раз в Германию шел. Марки там ничего не стоят, приходилось по Берлину с заплечным мешком полным денег ходить и еще набитым до отказа чемоданом!
Теперь они возили спирт с одним эстонцем; каждый второй день выходили в море.
– …старый вояка, служил при царе батюшке на корабле. Нужен хороший мотор. Нужен катер, иначе не тягаться нам с конкурентами. Если б ты видел, сколько их там в залив каждый день ходит, а скольких ловят!..
Борис не понимал, о чем речь. Лева очень быстро и много говорил. Мысли влетали, вспыхивали, лопались, разлетались. От кокаина и выпитого шампанского дрожь пробирала, слова в голове дребезжали, как монетки в копилке, переливались и вспыхивали, как бензин. Лева не мог усидеть на месте, вскакивал, как куколка, которую за нитку дернули, и торопил Бориса уйти в другое кафе.
– Здесь как-то грязно, – говорил он, оглядываясь с подозрением.
Борис за ним бежал вприпрыжку, не чувствуя земли под ногами.
– И все-таки, Лева, объясни, зачем тебе все это? Почему бы не бросить всю эту суету и не уехать в Париж или Монако, где можно с шиком прожечь свои деньги? Не стыдно ли их тут проигрывать в рулетку и карты? Что за женщины в этом борделе, стыдно! А какие они могут быть в Монако! Подумай!
Лева отмахнулся и сказал, что сейчас уезжать глупо.
– Почему?
– Несвоевременно! – важно ответил Лева. – Потому что деньги теперь ничего не стоят. Не успеешь доехать до Монте-Карло, как они упадут в цене в десять раз и нечего проигрывать будет. А на черной бирже бегать выменивать, скупать фунты – это морока. Потому лучше пустить в дело. Как говорит Тополев, зачем бежать с золотого прииска, если на нем так отлично моется?
– Где же прииск тут?
– А ты не видишь? – изумился Лева. – На одном мыле можно жить припеваючи! В России у большевиков ни мыла, ни спичек, не говоря о сапогах, посуде и прочей ерунде! Тропы торены, люди каждый день ходят, а если таможенников купить, можно на все махнуть рукой и… Вон сколько желающих подзаработать. Собрал отряд под Нарвой, другой в Печорах, третий тут, под Финскими островками, и гоняй их туда-обратно. Тополев собирает отряд под Нарвой. Но это между нами, его монархисты финансируют, а он свою игру играет, он такой…
– Это я понял, что он игрок, но ты-то… ты-то…
– Тихо. Я тоже игрок, Борис, тоже! Спирт есть, надо его сбывать, пока в Финляндии сухой закон. В России нет ничего, а мыло, спирт, спички – это не молоко, не прокиснет. Имеет смысл не марки копить, а спички, мыло, носки, шерсть и гвозди закупать! Марки прогорят, а на мыло и спирт спрос всегда будет. Сейчас оборот с немецкого спирта сделаем, и свой заводик на хуторе у эстонца построим, будем сами варить!
– Что варить? Мыло?
– Спирт!!! – шикнул на него Лева. – У эстонца земли – за день не обойти! Сколько картошки посадить можно! А батраков вон – севе-ро-западникам свистни, как в сказке сбегутся. Эстонцу шестой десяток идет, устал по морю гонять с «торпедами». Солодов тоже устал, с его контузией, две войны за плечами, сколько можно! Пусть другие, говорит, поработают теперь. Он прав! И эстонец прав. Голодных много, люди всегда найдутся, готовые рисковать, тем более безработные – вот и работенка. Море большое, говорит эстонец, места всем хватит. Мудрый мужик. Кто-то спирт варит, а кто-то его возит. Пока сухой закон в Финляндии и Швеции, нужно возить. Вот те и прииск! А когда заработает машина, прибыль пойдет, можно будет и в Монте-Карло, и в Париж ездить. И как ездить: монархисты делегатом отправят и все оплатят тебе. Этим Тополев занимается. Одна голова за всех думает. Главное, производство спирта наладить. Этим я пока занимаюсь…
Борис с восторгом посмотрел на Леву. Тот кивнул.
– Да, да, я знаю людей, закупка инвентаря и оборудования, все это на мне теперь, отдельное строить будем здание – маленький цех – в этом я толк знаю, даром что ли сын инженера?! А там… все на меня записано, мое это дело, а они… – Лева оглянулся и, понизив голос, сказал: – Никто, вот кто они такие. Что бы там ни было, я не окажусь в накладе. Думаешь, просто так Тополев с монархистами связался? Он выход на крупные капиталы ищет. А во что вкладывать, коли документов нет? То-то и оно! Говорит, пока мы здесь в грязи возимся, где-то миллиарды оборачиваются, и он прав! Оборачиваются, ей-ей! Без нас пока что, без нас, но это не значит, что нужно отчаяться и сидеть сложа руки. Сложа руки сидеть никак нельзя, понимаешь? Копейка рубль бережет. Свой спирт – это все-таки кое-что. Пока сухой закон в Швеции и Финляндии, можно жить и на этом.
В Екатеринентале их ждал Тополев, ходил и постукивал тростью по скамейке, на которой сидел Солодов, вытягивая ногу с мучительной гримасой:
– Вот, – сказал он с досадой, – ноет. Ничего не поделать. К заморозкам.
– Где вы так долго? – строго спросил Тополев. – Нас давно ждут.
– Говорили в девять… – промычал Лева.
– Правильно: в девять. А сейчас уже четверть десятого! Вставайте, поручик, сейчас вам разомнут косточки, идемте!
Они направились в глубь парка. Сумерки плотно повисли на ветвях. Печальные фонари рассеянно улыбались им вслед. Тропинка привела к воротам большого мрачного здания, которое выглядело так, словно только что прошел дождь и оно все еще не просохло. Ворота намертво вклинились в землю, проржавели и обросли мхом и вьюном; ограда местами завалилась. Окна были плотно зашторены. Над тяжелой дверью с окошечком горела лампа. Тополев постучал несколько раз. Видимо, условный стук, подумал Борис. Лева ухмылялся, подмигивал. Солодов кряхтел и искал обо что-нибудь опереться.
Резко приоткрылось окошечко и столь же резко закрылось, тяжелый засов взвизгнул дважды.
– Вас заждались, – сказал высокий эстонец, лет сорока, с зачесанными волосами и крысиным профилем.
Тополев брезгливо дернул губой, показал портфель и добавил слово «обстоятельства». Эстонец приложил палец к губам. Тополев сказал, чтоб все вели себя как можно тише. Эстонец повел по длинному узкому коридору. Одет он был, как бухгалтер: рубаха, жилетка, нарукавники. Впустил в небольшую комнатку без окон, зажег свечу и сказал:
– Ждите пока тут, – и ушел.
Остались в полной тишине и полумраке. Стол, несколько стульев, графин, стакан, застеленная кушетка и свеча.
– Что за черт… – начал было Солодов, но Тополев не дал ему закончить:
– Молчите, поручик, – сказал он шепотом. – Некогда, – распахнул портфель, достал камеру, коробочку с пленкой, поставил перед Борисом на стол. – Смотрите, маэстро, вот вам камера, вот вам пленка, необходимо сделать несколько снимков, здесь и прямо сейчас. Медлить нельзя ни минуты. Приступайте!
Борис хотел задать вопрос, но Тополев махнул резко рукой и сказал:
– Без разговоров! Нельзя терять ни минуты! Быстро!
Ребров взял камеру, осмотрел ее. Немецкая, но не Leica. Таких он не видал. Персональные пленочные аппараты Тидельманна он знал на ощупь, этот его озадачил. У него была странная насадка. Взяв в руки, ощутив тяжесть и мощь, Борис испытал благоговейный трепет. Поднял глаза на Тополева, но спрашивать, откуда этакое чудо и что оно здесь делает, не стал. Поставил аккуратно на стол.
– Что-то новенькое, – пробормотал себе под нос. Взял коробочку с пленкой. – Нужна полная темнота.
– Туда, – указал пальцем Тополев в сторону дверцы.
Лицо его горело. Он был напряжен, полон решимости, словно готовилось убийство. Ребров послушно проследовал в комнатку. Уборная. Темнота плотная. Лучше не бывает. Вернулся к столу. Взял аппарат.
– Можно попросить задуть свечу?
– Сколько угодно, – сказал Тополев и задушил пальцами пламя.
Борис закрылся в уборной, легко справился с пленкой:
– Можно зажигать. Готово, – сказал он.
Чиркнула спичка, осветив изумление на лице Левы. Солодов тянул ногу на стуле, покручивая ус.
– Так, – помахивая спичкой, сказал Тополев, – все остаются на местах. Маэстро пойдет со мной, как только придет…
Дверь открылась, вкатился кругленький лысенький толстячок.
– Ну фто? Пофему так долго нет? – залопотал он полушепотом с немецким акцентом.
– Все готово, – сказал металлическим голосом Тополев. – Вас ждали.
– Идемте!
Ребров и Тополев поспешили за толстяком. Он шел совершенно бесшумно (Борис приметил на его ногах мягкие тапки на резиночках). В руке у него поблескивал ключ. Лысина посверкивала в полутьме. Лампочки светили тускло. Коридор сужался. Двери кончились. Лампочки светить перестали. Толстяк остановился перед лестницей, поднял указательный палец и пошел на цыпочках. Тополев предупредительно посмотрел Борису в глаза, перевел взгляд на аппарат, снова в глаза. Борис кивнул. Мягко пошли по лестнице. Ребров прижимал к себе аппарат, бережно и крепко, как драгоценность. Ступеньки таяли под ногами. Все внутри напряглось. Темнота стала непроницаемой. Теперь он ощущал себя в родной стихии. Он шел и улыбался. Два раза ткнулся в Тополева. Грубая шершавая ткань, крепкая кость локтя. Темнота. Левой рукой нащупал стену. Крался вдоль стены. Очень медленно. Слышалось сопение толстяка. От Тополева веяло одеколоном. Встали. Тихонько завозился ключ. Скрипнула дверца. Послышалась придушенная музыка. Мрак шевелился, но по-прежнему не пускал. Борис ждал. Слушал. Толстяка в коридоре больше не было, но Тополев не двигался с места. Приблизилось лицо. Дыхание.
– Опустись на коленки и следуй за мной, – шепотом сказал Тополев, – можешь?
– Попробую, – так же тихо сказал Борис и опустился на коленки. – Могу, – пополз, опираясь на левую руку. Ткнулся головой в мягкое, подождал, пополз, ткнулся в твердое. Рука похлопала его по плечу.
– Сюда, – шепнул Тополев. Борис повернул, вполз в нишу, прополз почти на брюхе по натертому полу. Еще отчетливей музыка, пела, кажется, немка, очень нежно. Да, знакомый перелив. Известная фантазистка. Смех и возгласы. Борис замер рядом с Тополевым, припоминая имя певички. Но глухо билось сердце. Мысль замерла. Память не двигалась. Пение в темноте и смех. Как в кинотеатре, подумал он, вспомнив, как мальчишкой прятался на чердаке «Иллюзиона». Смеялась женщина, и кто-то рычал. За стенкой. Где-то рядом ощущался толстяк, он сопел и очень тихо возился. Кажется, что-то откручивал. Пыль лезла в ноздри. Аппарат в руке стал теплым. Ладони влажными. Брызнул свет. Ivogun, вспомнил Ребров, Maria Ivogun. Тонкая полоска света. Еще одна. Есть. Окошечко. Отчетливо слышался женский визг и хохоток мужчины. Теперь он видел Тополева, толстяка, их напряженные лица. Тополев подманил Реброва к отверстию.
– Смотрите, маэстро. Только не шумите. Смотрите, надо сделать снимки, маэстро!
Борис посмотрел в окошечко и увидел комнату. Они находились где-то под потолком и смотрели на комнату сверху. Это был чей-то будуар. Беспорядок. Атласные ткани. Балдахин. Ковер, подушечки, чулки, штаны… Стол с бутылкой шампанского, бокалами и закуской.
Котелок, трость, подтяжки… Свисала большая люстра, играя отсветами маленьких свечей, которые горели повсюду. По комнате на четвереньках ползал человек. Плешь. Без штанов. В кресле лежала пышная женщина и посмеивалась, размахивая длинной мягкой перчаткой. На голове у нее были перья. Обнаженная грудь блестела, чем-то натертая. Большая толстая грудь. Она раздвинула ноги. Толстяк вцепился зубами в чулок и потянул.
– О-о! – воскликнула женщина и швырнула в него перчатку, выхватила откуда-то маленький мягкий хлыст с кисточкой на конце и шлепнула мужчину по спине. – Не рви мне колготки, пачкун! Ты не заслужил! – оттолкнула его ногой. – Сперва выслужись как следует, грязный мальчишка, а потом притрагивайся ко мне! Ну-ка! Служи!
Мужчина высунул язык и заскулил, бросился к женщине на четвереньках, с урчанием уткнулся в межножье, завозился, ворчливо вылизывая промежность; складки на его затылке отвратительно шевелились. Женщина хохотала и похлестывала его по спине, ягодицам, ляжкам, приговаривая:
– Вот так, песик, вот так! – хлестала легонько и хихикала.
– Снимайте, маэстро, чего вы ждете?
Борис установил локти и приступил к съемке. Боялся, что внизу услышат щелчок. Даже зажмурился. Аппарат сработал бесшумно. Отлегло. Ни одного сухого щелчка. Руки дрожали, на глаз набегала капля. Кругом была пыль. Мужчина откинулся, вскочил, с рыком сбросил с себя остатки одежды и пустился в неистовый дикарский пляс. Потряхивая членом, подвывая, он кружился перед проституткой. Жир на животе колыхался. Он закатывал глаза. Гримаса похоти. Борис сделал несколько снимков. Кажется, поймал. Проститутка гоготала и, подзуживая, легонько хлестала мужчину по чреслам, ягодицам, бедрам, а он проворачивался, гортанно подпевая:
Подскочил к граммофону, завел пластинку сначала, схватил бутылку и вылил на себя шампанское. Есть! Хохот, пляска. Снова подскочил к проститутке, показывая ей свой вздувшийся орган. Есть!
– Ой, а это что такое? Ну-ка, что это у нас за игрушка?! – воскликнула она, потянула мужчину за член. – Откуда такой зверек взялся?
Ей было не меньше пятидесяти, лицо было сильно накрашено, оно было похоже на маску; и на груди было много пудры, на ногах, на животе… Она держала его яйца, словно взвешивая. Мужчина постанывал, скулил. Вдруг она шлепнула его по ляжке.
– А ну, давай к биде! Сейчас Полина придет. Она не выносит вонючих мальчишек! Давай-ка мойся как следует!
Мужчина с хихиканьем поскакал за ширму. Послышалась вода.
– Сняли это? – прошептал Тополев.
– Да, – еле выдавил Ребров, в горле пересохло, его трясло от страха, омерзения и непонятного возбуждения.
– Ждите, когда снова начнется, и снимайте, не теряйтесь. Нам нужно его лицо. Не щадите пленку, снимайте!
Вошла еще одна женщина, с кандалами и плетью. Она выглядела усталой. Высокая, полураздетая, худая. Прохаживаясь по комнатке, уныло оглядывала разбросанные вещи. Comme une femme de chambre [10]10
Как горничная (фр.).
[Закрыть]. Пнула ногой подушку, почесалась, зевнула. Другая ей что-то негромко сказала; тощая кивнула. Выскочил из-за ширмы мужчина, бросился к ней:
– По-ли-на!!!
– Иди сюда, негодник! – скомандовала пожилая проститутка. – Ты еще не заслужил хорошего отношения! У тебя совершенно нет манер, гадкий мальчишка! На колени, щенок! Лизать, песик, лизать!
– Давайте, маэстро, давайте! – шипел Тополев. – Не упускайте! И так, чтоб лицо стервеца было видно.
– Мало света, – шепнул Ребров.
– Где ж я вам свет раздобуду, маэстро?
– Вы уверены, что с этой камерой что-то выйдет при подобных условиях?
– Новейшая камера! В Берлине купили! Лучше на сегодняшний день быть не может. Снимайте!
– Света мало, света бы…
Но вышло на удивление неплохо – Тополев был доволен. Обещал заплатить после… И слово сдержал: заплатил десять тысяч марок и снова исчез.
После этой вылазки, как бы случайно, в ателье появился Китаев. Трюде наделала в записях неразберихи, перепутала некоторые заказы; Борис возился, сортировал конверты и вносил записи заново. Свет в ателье потускнел, Борис оторвал глаза от гроссбуха: перед ним стоял щегольски одетый высокий господин с тонкими усиками и большими голубыми глазами невротика. Он был в легком пальто парижского покроя, снег лежал на воротнике, поблескивая. Одной рукой он прижимал к груди шляпу, другой (на пальце перстень с фиолетовым камнем) держал фотокарточку: молодой камер-паж с галунами и прекрасная княгиня в бальном платье. Борис только сейчас понял, что в ушах звенит затихающий колокольчик. Забыл закрыть дверь, подумал он. Увлекся, – ему было жалко Трюде (хотел непременно исправить все). Конец дня. В лаборатории оставались ретушеры, лаборанты, в студии над свадебным альбомом возились художники. Борис взял карточку: камер-паж улыбнулся, глаза княгини посветлели. Скорей всего ее глаза были голубыми. От силы двадцать три. Ему – каких-нибудь восемнадцать. Весь навытяжку. Полная грудь любви. Лосиные рейтузы, ботфорты, шпоры, на сгибе руки камер-паж торжественно держал каску с султаном и андреевской звездой. На оборотной стороне: que Dieu vous benisse. [11]11
Да хранит вас Бог (фр.).
[Закрыть]
Посетитель стряхнул капли с рукава.
– Вот, опять мокрый снег, – сказал он и устремил на него болезненно-рассеянный взгляд. Ребров смутился: в гроссбухе клякса.
– Портрет брата, – лепетал незнакомец. – Хотелось бы увеличить – поставить в рамку – как можно скорей. Я уезжаю послезавтра!
Голос посетителя дрожал, дыхание бежало на поезд. Отказывать Борис не умел.
– Мой родной брат и княгиня Юсупова… После этого бала из ревности или зависти его разжаловали по доносу… Из ревности и зависти, и то и другое… Он был блестящий, талант, поэт… Лучший друг написал рапорт, какая-то ерунда, политические разговоры… Чушь! Мой брат никогда не интересовался политикой… Разжаловали в унтеры и – в Маньчжурию, bon chance! [12]12
Удачи! (фр.).
[Закрыть]. Десять лет спустя – легендарная встреча – я сам присутствовал: Английский клуб – бридж – я проигрался – кто выиграл, не помню – играли по мелкому – выходим в фойе – ба! Лучший друг моего брата бросается в ноги… Молит о прощении… Кто старое помянет… Обнялись. И что говорит этот друг моего брата…? Он говорит: «А ты знаешь, я столько думал, а ведь ты тогда был прав!» Ха-ха! Прав! Вообразите! В чем? В чем был он прав, если мой брат и не говорил и даже не думал про царя ничего! Такое было время – искривленное: все шептались, шушукались, друг друга подозревали… Через год после этого: то же место – те же игроки – бридж – я проигрался, как всегда – влетает мой верный друг: только что в кого-то стреляли – подозреваемый заходил в клуб – советую вам… Я к моему дорогому брату, он смеется и машет на меня рукой… Как знаешь, как знаешь… Немедленно выхожу через черный ход и как можно скорей… Через пять минут влетает ЧК, всех арестовывает, всех к стенке… всех и моего брата… Вот эта фотокарточка – все, что осталось… послезавтра поезд… как можно скорей…
– В нашем ателье, увы, так скоро не получится, у нас сейчас много заказов…
– А где можно? Мне необходимо! – топнул ногой посетитель.
– Понимаю, – ответил Борис, поглядывая на художников и ретушеров, которые уходили, прощаясь, он им кивал, и шепотом: – Я попробую договориться… попробую что-нибудь придумать…
Лицо господина с фотографией искривилось. Задергалась губа.
– Уж попробуйте, – чуть ли не с вызовом сказал посетитель, – придумайте что-нибудь! Я в этом «Салоне», в номерах, еще ночь буду… Кухня у них отвратительная… Табльдот такой, что от запаха все нутро сворачивается! Послезавтра уезжаю, так что – будьте добры!
Борису вдруг показалось, что все это какое-то представление. Незнакомец заскочил в ателье, чтобы спрятаться от каких-нибудь преследователей, которые летели за ним на всех порах от черного хода Английского клуба. Наверняка играли крупно, и не проиграл, а выиграл, подумал художник.
– Ах да, забыл представиться! – хлопнул себя по лбу посетитель. – Сорок лет, а памяти нет. Китаев! Валентин Антонович Китаев! И я к вам с рекомендацией.
– Какой рекомендацией?
– Сейчас узнаете. Вы ведь закрываетесь? Давайте я вас подвезу!
Крупными хлопьями валил снег. На улице ждал знакомый таксомотор. Большой, как рояль. За рулем сидел граф Бенигсен.
Ребров часто видел графа на стоянке в конце улицы Лай. Граф прогуливался возле своего громадного автомобиля в офицерских галифе и высоких сапогах. Как-то Борис видел его вместе с генералом Васильковским. Генерал был в папахе и генеральской шинели с шашкой на боку. Граф, как всегда, в тяжелом кожаном шлеме, который придавал ему вид воздухоплавателя. Широким шагом они молча шли по улице Пикк. Люди смотрели им вслед. Ни на кого не обращая внимания, граф и генерал дошли до церкви Святого Духа, сверили часы с часами на церкви и очень церемонно простились. Некоторые потом говорили, что в Ревеле снимали фильм.
Граф и теперь был в кожаном шлеме пилота. Рядом с ним сидел Тополев, что-то тараторил, граф неподвижно смотрел сквозь стекло в снег, казалось, даже не слушая того.
– Вот кто мне вас рекомендовал! – воскликнул Китаев, распахивая дверцу.
– Добрый вечер, маэстро! – сказал Тополев. – Как поживаете?
Копию Борис сделал у француза, тогда же напечатали и фотографии с нескольких пленок. Китаев остался доволен, заплатил щедро, с тех пор время от времени заходил к Борису. Несколько раз они встречались в городе. Китаев приглашал художника в кафе, угощал, жаловался, что в Ревеле скучно, в Риге немного веселей, но все равно очень и очень скучно…
Был он разным; меняя костюм, менялся сам. То был смешливым, то хмурым, как туча. Иногда становился придирчивым и капризным. С другими он говорил скороговоркой, подергивался, хлопал глазами, как при первой встрече в ателье. Борис вскоре заметил, что сам Китаев оставался при этом спокоен, он просто изображал, что нервничает, заставляя торопиться и дергаться всех вокруг, входить в его положение, стремиться поучаствовать в нем; теперь с особым наслаждением Борис наблюдал, как при виде Китаева швейцары и лакеи спешили ему услужить, кельнеры суетились, все перед ним расшаркивались. Китаев только хлопал ресницами и приподнимал ухоженные брови, изображая беспомощность.
Всегда получалось так, что говорил он, а Ребров слушал, вставляя что-нибудь. Китаев чаще всего вспоминал о коротком периоде, который провел в Москве, у него там была тайная связь с актрисой.
– Не знаю, почему-то меня преследует Москва, хотя я родом из Санкт-Петербурга, но ярче всего вспоминаю Москву, наплывает без спросу и томит, знаете… Что-нибудь звякнет, и тут же всплывает ранняя весна в Москве, когда снег сходит, знаете, везде капель, журчит и сквозь прочий шум резво летят подковы экипажей, по-новому грохочет трамвай – все проснулось! А бывает, еду с каким-нибудь стариком в купе, от него пахнет старостью, французским одеколоном, сигарой, и вдруг он, шелестя газетой, начинает прикусывать зубами, по-стариковски, знаете, зуб о зуб, стук-стук, стук-стук, и сразу: московский зимний трамвай – глухо бежит сквозь снег – стук-стук, стук-стук… А что вы делали в прошлом году в декабре? Во время переворота были в Ревеле? Видели что-нибудь? Страшно небось было?
Ребров сказал, что ничего не видел, весь день сидел в лаборатории у француза, а потом рассказали…
– Много работаете, – заметил Китаев.
– Я с детства много работаю, – рассказал, что у отца в Петербурге было свое ателье, там и начал…
– Сколько же вам было? Что вы делали?
– С одиннадцати лет по субботам я разносил заказы по домам, в собственные руки.
– А что за ателье у вас было? Где?
Борис сказал, что ателье было скромное, в подвале, на окраине, назвал адрес.