Текст книги "Победитель"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
Творческие будни
Другие – дым, я – тень от дыма,
Я всем завидую, кто – дым…
К. Бальмонт
Окно было давно не мытым, да и комната в целом, несмотря на весь тот мелкий хлам, что неминуемо загромождает жизнь холостого человека, выглядела довольно запустело. Три разносортных стула, тахта, платяной шкаф. На книжные полки он записался полгода назад и надеялся получить к Новому году, а покамест их заменял угрожающе кренящийся штабель пыльных картонных коробок. За подслеповатыми стеклышками разлапистой горки виднелась не посуда, а все те же книги. Что касается посуды, то она, накрытая полотенцем, кособоко громоздилась на обеденном столе и неодобрительно побрякивала, когда Бронников начинал расхаживать по комнате. Пыльный подоконник украшала старая радиола “Рига-6” и стопа из пары десятков самых нужных книг – говоря иными словами, настольных. Четырехтомный “Гранат”, “Справочник металлурга”, второй том “Войны и мира”, “Мертвые души”, последний сборник Казакова, еще кое-что по мелочи и совершенно бесценная брошюра “Правосудие и законность”, трактовавшая вопросы жизни и смерти со столь леденящим простодушием, что при одном взгляде на нее хотелось перекреститься. Изданная в двадцать третьем году невесть кем и где, потертая, грязная, она попала к Бронникову из “букиниста”, где, по идее, выкупив у владельца, ее должны были затем пустить теми путями, какими ходят изъятые из оборота и запрещенные книги, но почему-то прошляпили. Воистину: будь в этой стране кроме всего прочего еще и порядок, жить в ней стало бы совсем невозможно!..
В сем утлом углу Бронников оказался в результате развода. Точнее, не развода, а просто скоропалительного ухода из семьи. На развод они с Кирой тоже, конечно, подали. Но, во-первых, не сразу, а во-вторых, в суде оказались дурацкие порядки – какие-то испытательные сроки и прочая дурь, как будто не ясно, что, если взрослые люди с ребенком решили разводиться, значит, вместе им невмоготу, – и поэтому дело затянулось. А то бы уж давно отштемпелевались…
Так или иначе, двухкомнатную квартиру в писательском доме у метро “Аэропорт” – кооперативную, только что полученную, о которой столько мечталось, которая брезжила впереди символом настоящего семейного счастья, а на деле почему-то ознаменовала минуты последнего его угасания, – он оставил жене и сыну. Лешка был на даче с бабушкой, ну а тут как раз все и навернулось: слово за слово, бряком по столу, полыхнул да и вылетел, как птица счастья завтрашнего дня, с пишмашинкой в одной руке и саквояжем в другой. Все равно понятно, что вместе уже никак. Она определенно стала слишком много себе позволять. А он себя виноватым не чувствовал. Потому что тот дурацкий случай с Аленой Збарской если о чем и говорил, то вовсе не об его кобелиной натуре. Собственно, почти ничего и не было. Не случись такого дикого стечения обстоятельств, что Машуля, Киркина подруга, за каким-то чертом оказалась утром на лестничной клетке (престарелая тетка у нее там жила, только прежде она ее в жизни не навещала, а тут вот на тебе – заявилась!) и увидела, как они с Аленой выходят из квартиры Юрца, да вдобавок Бронников тянется к Алене, чтобы на прощание нежно поцеловать, – так и вовсе не о чем говорить!..
Но разве такое растолкуешь?
Кира не скандалила, это он все напирал на нее, доказывая. Она безразлично помалкивала, невнятно угукала, кивала. Должно быть, прикидывала про себя что-то. Он с новым пылом принялся было разубеждать, но, наткнувшись на совершенно отстраненный взгляд, плюнул и замолк… Ну и что, ну и ладно, и все было бы отлично, и если бы много позже – уже, кажется, через полгода – она не начала его поучать (да еще как холодно поучать! то есть она, значит, надменная небожительница, а он перед ней, стало быть, какой-то просто тупой мураш!), разъясняя ему – писателю, творцу! (да! творцу! – как ни громко это звучит!), – что и как он должен делать, то…
В общем, полыхнул, а полыхнув, месяца три был вынужден мыкаться без крыши над головой. Даже хотелось подчас позвонить и сказать: что, довольна? я эту квартиру получал, ты теперь в ней живешь, а я мотаюсь по чужим углам! была, мол, у собаки хата!.. Но остывал, разумеется. Да и потом: если честно, Кира его вовсе не гнала. Уж чего не было, того не было. И жила она там не одна, а с сыном. С его сыном.
Между тем, ничто так пагубно не сказывается на творчестве прозаика, как отсутствие элементарных условий для работы. А срок исполнения авторского договора между ним, Бронниковым, и издательством “Современник” на создание романа “Хлеб и сталь” маячил не за горами. Роман должен был осветить проблемы жизни и деятельности одного из самых передовых отрядов рабочего класса – советских металлургов. Бронников гордился этим серьезным, большим договором, который, как он вовсе не безосновательно полагал, определит его жизнь на многие годы – если не навсегда. И Юрец склонялся к тому же, и Никита Пловцов… да и вообще многие… а некоторые даже завидовали, что там греха таить.
Конечно, волшебный договор не сам собой как снег на голову свалился. Если бы!.. Первым шагом явилась повесть “Огни мартена”, лет семь назад вышедшая в журнале и неожиданно широко обратившая на себя внимание. Она по сию пору звучала какими-то отголосками, трепетала крыльями… Критики находили в ней “глубокое проникновение” и “верное отражение”. Бронников поначалу искренне недоумевал, изумляясь тому, насколько все это было далеко от того, что он силился выразить. На его взгляд (надо сказать, голоса разнеженных зоилов звучали настолько дружно, что он на первых порах даже в верности своего взгляда сконфуженно засомневался), ее истинным сюжетом, фабулой, коллизией и чем угодно еще являлось одно-единственное детское воспоминание – отец взял его с собой в цех, и, когда пришло время, Бронников увидел светящуюся, живую, яростную, напоенную невыносимым жаром струю расплавленного металла, льющегося в широкий желоб!.. Ему было уж лет двенадцать… да, точно: это случилось незадолго до отмены в Джезказгане хлебных карточек… и все же он расплакался в тот момент; отец, не понимая его слез, поспешно увел сына прочь, утешал, трунил – мол, как не стыдно так бояться, а Бронников даже не стал пытаться объяснять, что вовсе не страх, а сумасшедший восторг бросил его в рыдания. Короче говоря, вещь была поэтическая, успех ее объяснялся именно этим, а вовсе не “глубокими отражениями” и “верными проникновениями”, и еще счастье, что ни редакторы, ни критики этого не прочухали, а не то дело повернулось бы совсем другим боком, и не приняли бы его в Союз по журнальной публикации – беспрецедентный случай, между прочим! – и квартиру бы ту кооперативную он не смог бы так скоро купить (хорошо, отец дал на первый взнос, а не то лезь в долги по приятелям).
За ней – за чудной, золотой и бесценной! – прошли еще две повести – одна в “Знамени”, другая в “Новом мире”. Бронников корпел над ними ночами на коммунальной кухне – старался, марал-перемарывал, черкал-перечеркивал, поглядывал на ходики, памятуя, что перед работой как кровь из носу нужно оторвать часа три сна. Вылупились кое-как… наглядеться не мог… свое-то все любимое, все родное… позже понял, что были они хоть и складными, а холодными. Прошли почти незамеченными… а все же, весомо присовокупившись к нескольким рассказам, обеспечили возможность сложить добротный корпус первой книги – и на том спасибо.
Вот тогда уж повернулось капитально: бац! – предложили договор на роман!
Не фунт изюма – договор!.. Именно договор, сопровожденный солидным авансом, позволил уйти на вольные хлеба. Расчислил финансовую жизнь с учетом всех надобностей по крайней мере года на полтора – и уволился. А иначе, пожалуй, по сей день торчал бы в КБ за кульманом, горестно отмечая, как час за часом утекает в никуда время. Потому что взять – и оторваться, уйти из стойла – это не просто. Не хватило бы духу. А если б и хватило, что за жизнь? Не так уж сладко перебиваться мелкой литературной поденщиной – рецензиями да отзывами… а то еще, не приведи господи, заведовать отделом писем в “Пионерской правде” или ломать глаза корректором на чужих рукописях.
Да, именно договор поставил все на место. И серьезно укрепил его литературную репутацию.
Ну а когда ушел от Киры, куда ему было податься? Кто-то посоветовал – надо к Кувшинникову. Кувшинников был одним из секретарей Союза писателей, занимался как вопросами пропаганды и выверки идеологических прицелов, так и делами низовыми, мелкими – подписи под очередным воззванием собрать, провести конференцию с участием представителей районных отделений. Но существовал и социально-бытовой сектор его деятельности – например, пенсию захворавшему пииту выхлопотать, веселому беллетристу поспособствовать в разделе дачного участка, угрюмому писателю исторических полотен помочь разъехаться с подросшими внуками. В общем, говорили о Кувшинникове разное (должно быть, в зависимости от того, кому как помог), но отдавали должное в том смысле, что, дескать, не только к себе гребет. И еще так: ну, брат, если уж Кувшинников не пособит, дело швах.
После нескольких неудачных попыток Бронников попал-таки к нему на прием. И был разочарован. Вместо разговора по существу, Кувшинников взялся зудеть насчет того, что должен писатель и чего писатель ни в коем случае не должен. Так, например, секретарь твердо знал, что писатель, только что вселившись в прекрасную квартиру, не должен разводиться с женой и начинать клянчить новую жилплощадь. Поскольку жилищный вопрос в стране стоит чрезвычайно остро. И очередники ждут улучшения десятилетиями. И хоть на фронте жилищного строительства делается много, но пока еще на всех не хватает. И нужно с пониманием к этому, а не так наплевательски: чуть что – горшок об горшок, и вот на тебе – подай им комнату. Союз писателей, конечно, обладает определенными возможностями, ведь не зря партия и правительство уделяют такое внимание борьбе на идеологическом фронте… приравнивая, так сказать, перо к штыку. Но все же нужно и честь знать… Бронников, преданнейше подавшись к чинуше и по-собачьи склоняя голову то в одну, то в другую сторону, слушал с таким выражением, будто тот раскрывал ему сокровеннейшие тайны мироздания. На самом-то деле зря он распинался, остроту жилищного вопроса Бронников знал лучше кого бы то ни было – детство, пришедшееся сознательным краешком на войну (а уж к Победе ему стукнуло девять, и он считал себя взрослым) прошло под жгучим солнцем пустыни, в поселковом бараке Джезказгана, где отец работал на медеплавильном заводе… Досталось Бронникову и общежитий, и малосемеек, а что касается отдельной комнаты, так за его сорок три года таковой вообще никогда не имелось, и даже в этой хваленой-перехваленной двухкомнатной квартире тоже не было – потому что в маленькой жил Лешка, а большую они, естественно, делили с женой.
Но деваться некуда, и, умильно кивая, он покорно слушал Кувшинникова, вспоминая между делом о тех слушках – похаживали слушки в творческой среде, похаживали! – как сам Кувшинников кует собственное квартирное счастье. Да-а-а… Можно было задаться и еще одним вопросом – что такого написал этот Кувшинников, что сидит тут теперь индюк индюком и распоряжается человеческими судьбами?..
Но Бронников никаких вопросов задавать, разумеется, не стал. С первой минуты разговора его томило какое-то неясное сомнение, а к концу он уже утвердился в мысли, что Кувшинников – казачок явно засланный, и вовсе он небось не казачок, а полковник, если не генерал… В общем, слушал, кивая, только желчно повторял про себя: “Жил да был один кувшин. Он хотел достичь вершин. Но не смог достичь вершин – потому что был кувшин!..”
Выпятившись из кабинета после брюзгливо прозвучавшего наконец обещания направить письмо от Союза в Моссовет по поводу его персоны, с облегчением утер лоб и двинулся восвояси.
Ни на что он после этой беседы не надеялся, но оказалось, что, как ни странно, обещание свое Кувшинников выполнил, письмо направил, и уже через два месяца Бронников стал обладателем нового жилища. Чудо! Просто чудо!.. На радостях помчался благодарить, опять попал не сразу, а когда попал, Кувшинников все никак не мог его припомнить, понять, о чем речь, а когда понял, в кабинет уже валили какие-то якуты с бубнами и рогами, в результате чего сцена оказалась совершенно скомканной.
Жилище оказалось совсем не плохим, а если учесть расположение, то просто отличным – в самом центре, минут семь пешком от “Арбатской” или полчаса приятной прогулки по переулкам и бульварам от “Маяковской”. Явным недостатком следовало признать отсутствие телефона, ну да он приспособился бегать за три дома в сторону Смоленки – там стояли две телефонных будки, и обычно хоть одна из них исправно действовала… Во второй комнате вела тихую мышью жизнь пенсионерка Алевтина Петровна. Вдобавок она через день ранним утром уезжала к дочери нянчить внука, возвращалась поздно вечером, и они, бывало, неделями не встречались ни в коридоре, ни на общей кухне, поскольку оба вели хозяйство по сокращенной программе. Случалось, Бронников бессознательно отмечал запах щей, свидетельствовавший о продолжающейся жизнедеятельности соседки, а она, возможно, чуяла аромат яичницы на сале, каковая по утрам обеспечивала поступление в организм Бронникова необходимых питательных веществ и микроэлементов. Ну, картошку он еще иногда варил. Вот, собственно, и вся кулинария. Вечерами его вообще, как правило, дома не бывало – зимой сидел в ЦДЛ за болтовней под рюмку, летом… собственно говоря, первое лето его одинокой жизни только наступило… но, в общем, летом тоже в ЦДЛ. Если кто-нибудь заглядывал к нему… а кто к нему заглядывал?.. Никита иногда, Юрец… Женщин не бывало, потому что он пока еще дичился исходящего от них запаха – подчас вызывающе приятного, но отличного от Кириного. Короче говоря, если кто заглядывал, Бронников строго-настрого наказывал вести себя потише. А с утра и до обеда – только стук машинки да время от времени негромкие шаги по комнате…
Щурясь от сигаретного дыма, прозрачными пластами уплывавшего за пределы комнаты, чтобы смешаться там с душистым июльским воздухом, он в стотысячный раз как следует рассмотрел панораму, открывавшуюся из окна. Куцый дворик с трех сторон ограничивали стены П-образного дома, в котором он жил. В боковых крыльях было по одному подъезду. В центральной части тоже существовал подъезд, но, чтобы ознакомиться с ним, пришлось бы перевеситься за подоконник, да и то увидишь только козырек. Четвертую сторону двора закрывал тыл четырехэтажного здания. Если обходить его справа, обнаружишь ржавый рельс, вбитый посреди неширокой дорожки, – чтобы не ездили машины. Слева проезду ничто не препятствовало. Двор украшали две липы и несколько кустов жасмина. В центре между ними располагалась небольшая детская площадка – песочница (содержимое ее многолетними усилиями окрестных котов давно было доведено до состояния высококачественного фосфористого удобрения), сломанные качели и две скамьи – одна без спинки, другая без большей части сиденья.
Бронников вздохнул, загасил в пепельнице окурок, отхлебнул остывшего чаю из стакана, чертыхнулся и снова перевел взгляд на лист, заправленный в машинку.
– Так-так-так! – сказал он сам себе, подбадривая.
Нынче с утра дело не заладилось. Вообще, чем ближе оно шло к концу, тем как-то вязче и тяжелее становилось. Давно прошел тот восторг, что он пережил, подписывая договор на книгу – договор, суливший свободу и обеспеченность, и, возможно, новую славу, а тогда и поездки какие-то творческие, и не только по республикам, а, глядишь, еще и за границу!.. и новые договоры на новые книги!.. и тогда новые деньги и новые поездки!.. После подписания он, как водится, проставился в отделе прозы – парой бутылок коньяку и немудрящей закуской. Криницын сильно запьянел, толковал, что ждет от него книги – и такой, чтоб не каким-нибудь там языком была написана, а именно его языком, бронниковским!.. – а когда поднимал на автора мутные глаза, Бронников читал в них какую-то тоску, резко диссонировавшую в тот вечер с его собственным состоянием…
Так или иначе, восторг давно прошел, и теперь, месяцев за семь лихо отдолбив примерно половину текста, Бронников по капле выжимал вторую – с таким усилием, с такой мукой, с какой, пожалуй, иным приходилось выдавливать из себя раба. Все выглядело искусственным и ложным, мотивы – выдуманными, конфликты – дурацкими, само название – “Хлеб и сталь” – казалось нелепым, и он через два дня на третий принимался подыскивать новое – “Стальная судьба”? “Сталь не горит”? “Сталь не кипит”? “Когда закипает сталь”? “Кипение стали”?.. В общем, хрен редьки не слаще, а подходящее все как-то не наворачивалось. Хорошо бы прозвучал “Стальной поток”… да ведь был уже, к несчастью, железный!..
Он понимал, что на детских воспоминаниях нынче не выедешь, а взрослый его опыт был опытом инженера-конструктора и к реальному сталелитейному производству имел отношение весьма и весьма касательное. Откуда ему знать жизнь большого металлургического комбината? Ну, приехал однажды на неделю в Магнитогорск с письмом от Союза… его встретили по первому разряду, даже, казалось, немного заискивают, что ли… Понюхал дымный воздух, поговорил с инженерами – они норовили высыпать ворох неизвестных мелочей, совершенно ему не нужных, поскольку не могли иметь отношения к литературному творчеству… ну, с рабочими кое-как… С ними ведь не больно потолкуешь. Хитрюги, даром что одеты просто, в брезентуху да кирзу. Глаза – буравчики; слова в простоте не скажут, а чуть парторг за дверь – так и вовсе начинаются подначки… да как ловко начинаются! – ты еще и ухом не повел, а тебя уже, оказывается, разложили… В цех отведут – там дикий грохот, жар, движение… переливчатые, неуловимые цвета побежалости на поверхности остывающего металла – красный? синий? розовый? зеленый?..
То есть он, конечно, старался писать правду. Сюжет как-то невзначай подсказал отец. Заводской инженер изобрел новую сталеразливочную машину. Машина весьма эффективна, но ее внедрение требует ото всех определенных усилий. И многим не хочется ломать ритм пусть рутинного, но налаженного производства. Конфликт между отживающим старым и наступающим новым – вот главное содержание романа. Все, казалось бы, верно понималось, верно строилось, а дело все-таки не шло, стопорилось, и даже сам язык – его язык, бронниковский! – тоже тускнел, линял, бессвязнел, запинался и бесстыдно шаблонничал…
Промаявшись еще час и зачем-то вместо дела стремительно наколотив смешной диалог двух подавальщиц в заводской столовой, Бронников с досадой смял лист и бросил в корзину. Смешной, да! – но никому не нужный. Потому что касается какой-то ерунды, какой-то мелкой жизненной трухи, каковая никак не может являться предметом серьезного романа… А с другой стороны, почему-то, как дошло до него, сразу язык и зашевелился, заблистал разными красками, и вместо тех суконных фраз, которыми пробавлялся все утро, полилась живая человеческая речь, и за каждой фразой брезжила жизнь, характер, судьба…
Окончательно расстроившись и даже почувствовав неприятное жжение в груди, Бронников раздраженно сложил стопу исписанных листов и постучал ею по столу сначала одной стороной, затем другой. Положил справа от машинки, а сверху бросил карандаш. Все вместе означало окончание рабочего дня и переход к состоянию беззаботности.
Однако, вместо того чтобы беззаботность свою как-то проявить, Бронников, напротив, озабоченно нахмурился, затворил оконные створки, затем подошел к двери и аккуратно, чтобы не было слышно щелканья, повернул ключ (так-то он не запирался, если только на ночь). После чего беззвучно поднял крышку радиолы и достал из-под нее другую стопку исписанной бумаги.
* * *
Когда Бронников надел пиджак и оглянулся, машинально проверяя, на месте ли мелочи, что должны населять карманы, шел уж четвертый час дня.
Охватившее его саднящее опустошение было вполне привычным и знакомым – ничего другого нельзя было ждать после пяти или шести часов работы. Оно подводило черту суткам – время в них еще оставалось, но уже не имело никакого смысла, и приходилось так ли, этак ли тянуть до завтрашнего утра, имея в виду, что попытки ускорить его течение, отвлечься или забыться, чтобы оно, времечко, прокатилось живее, должны быть чрезвычайно размеренны и осторожны, поскольку завтра обязательно нужно проснуться не с похмельной, а со свежей головой, бодрым, вновь наполненным чем-то таким, что можно будет использовать для работы. Использовать – то есть снова опустошиться… и опять ждать наполнения… и так каждый день. Мысленно описывая этот процесс, он никогда не мог отделаться от каких-то ассенизационных ассоциаций. Наполнилось – опорожнилось… опорожнилось – снова наполнилось…
Устало бормоча себе под нос какую-то невнятицу (а то еще в этом состоянии начинали прыгать в мозгу рифмы, самопроизвольно складываясь в нелепые стишки), Бронников пнул дверь подъезда, вышел на воздух и первым делом задрал голову к небу.
Небо было большим, огромным. Даже здесь, стесненное крышами, затканное проводами, оно все равно выглядело величественно, строго и торжественно. Солнце сквозило в прорехи серо-белых облаков, и все, что попадало в его лучи – листва, деревья, асфальт, трава, кирпич, антенны, – обретало определенность и даже незыблемость – но, правда, ненадолго, потому что стоило только светилу окончательно спрятаться за тучу, как сущее снова возвращалось к своему текучему, переменчивому состоянию.
Оценив перспективы дождя и похвалив себя за предусмотрительность, Бронников перехватил зонт и неспешно пошагал влево, намереваясь выйти на Арбат.
– Слышь, писатель! Угости покурить!..
Бронников оглянулся.
Дядя Юра расположился на скамье возле песочницы, вольготно откинувшись на спинку и кое-как разместив свой воробьиный зад на сиденье, представленном парой облупившихся жердин. Одет он был в тлелую олимпийку со сломанной молнией и неизменные свои ватные штаны, источавшие столь густой и плотный запах, что, бывало, сам дядя Юра давно уже шагал по Дорогомиловской к Киевскому рынку, а след этого аромата еще витал в закоулках двора. У ног дяди Юры, обутых в то, чему у Бронникова иного определения, чем слово “опорки”, не было (хотя, честно сказать, он и сам плохо представлял, что это такое), стоял большой холщовый мешок, наполненный, судя по всему, пустыми бутылками. В отличие от других предметов и частей одежды мешок выглядел добротным и относительно чистым. По всей видимости, это объяснялось тем, что он представлял собой орудие производства, а не так просто себе какую-то тряпку. Лицо у дяди Юры – темное, будто его калили в топке конвертора, – резко контрастировало с несколькими седыми вихрами, а впалые глаза хранили навечно застывшее выражение пьяной доверительности. Впрочем, оно, как давно знал Бронников, обманчиво.
– Прочесал территорию? – спросил он, доставая сигареты.
Вместо ответа дядя Юра дурашливо прыснул и легонько пнул мешок. Должно быть, в преддверии имеющей быть милостыни ему хотелось показать, что к Бронникову он расположен самым доброжелательным образом.
– Маленько прочесал, – сказал он. – А что ж! Я по чужим дворам не шарюсь… Слышал, на той стороне что было?
“Той стороной” называлась земля за проспектом Калинина.
– Нет, а что?
Одну из обретенных сигарет дядя Юра сунул в рот, две другие с довольным видом заложил за уши, извлек откуда-то коробок спичек и стал чиркать.
– Да то! Есть которые по чужим дворам любят шариться! Ну вот, одному тыкву и проломили. Уже завонял, – сообщил дядя Юра, безнадежно махнул рукой и жадно затянулся. – И при жизни-то несло, не приведи господи, а уж когда менты из подвала вынули!..
– Дела, – пробормотал Бронников.
– Зря ты эту дрянь куришь, – с явным осуждением заметил затем его собеседник, отчего-то начиная пучить глаза. – Лучше бы тебе…
Бронников подождал с полминуты, пожал плечами и хотел уж было двинуться восвояси, но дядя Юра, продолжая содрогаться в приступе сиплого кашля, протестующе махнул рукой.
– Слышь, писатель, – просипел он в конце концов, то и дело пробулькивая. – Вот не написал ты про меня… кхе-кхе-бху!.. а теперь уже и не напишешь!..
И опять закатился.
Бронников и впрямь давно подбивал клинья, надеясь узнать о героической судьбе соседа столько, чтобы хватило хотя бы на один жесткий, сухой военный рассказ. Они познакомились в момент его переезда – дядя Юра кинулся помогать выгружать вещи, а когда настал час расплаты, стал прозрачно намекать, что фронтовику можно и набавить за его беззаветное прошлое. Но оказалось, что дядя Юра только морочил голову, и Бронников уже сжился с мыслью, что старик так себе просто привирает, несет, как говорится, по пьяной лавочке с Дону с моря, а на самом деле пороха не нюхал. Однако затем Девятого мая Бронников увидел утром дядю Юру почти трезвым, а трухлявый его пиджачок оказался украшенным несколькими медалями и двумя серьезными орденами – “Красного знамени” и “Славы”. Так или иначе, в связные воспоминания дядя Юра не больно пускался, от конкретного разговора норовил уйти – и уходил, и опять пьяненько посмеивался, юродствовал и все только твердил, что сколько ему повоевать досталось, так другим до того еще хлебать и хлебать. Будучи командиром “морского охотника”, дядя Юра трижды участвовал в высадке десанта при взятии Одессы – и первые два полегли без всякого толку, потому что их не успели поддержать корабельной артиллерией и авиацией, а лишь с третьего захода все более или менее сладилось. Но даже этого дядя Юра впрямую не говорил, Бронников сам из каких-то его речевых обрывков и междометий все это собрал и умозаключил, но подозревал, что, если теперь задать вопрос в лоб, дядя Юра и отнекиваться не начнет, а просто понесет какую-нибудь околесицу, и на этом дело кончится. Внятная история была у него одна – та именно, что повествовала о волшебном времени, когда “охотник” не то три, не то четыре месяца патрулировал отведенный ему участок освобожденного от немцев побережья и кок постоянно жаловался, что ему не в чем компота сварить, поскольку все хоть сколько-нибудь подходящие для этого емкости залиты вином и самогоном… Вот, собственно, и весь анабазис. Больше боевой моряк ничего толком не вспоминал. Или, во всяком случае, не рассказывал.
Бронников не впервые с такой молчаливостью сталкивался. О войне говорили только высокие командиры, и говорили одинаково – языком военных реляций, не позволявшим услышать ничего о живом человеке: “Как помнится, в начале марта войска Второго Белорусского фронта героическими усилиями прорвали оборону противника и продвинулись на пятьдесят-семьдесят километров к западу в направлении городов Минск и Брест…”
Рядовых фронтовиков писучие поэто-песенники как только ни величали – и пахарями войны, и ее тружениками, и еще по-всякому. И рядовые фронтовики плакали под эти песни и стучали кулаками по столам, но дальше чужих песен рта не раскрывали. Казалось, они, будто сговорившись, хранят какую-то тайну. Да так крепко хранят, что нельзя даже понять, какая она – страшная? позорная?.. Что они скрывали? Чего боялись? Чего стыдились? Ну, вот тот же дядя Юра – ни в плену не был, ни в оккупации, так чего бы нет – разливайся соловьем! Дудки, молчит!..
Старший отцов брат прошел финскую, пошел на Великую, попал в плен, бежал, был судим за то, что предпочел подлую жизнь честной смерти, разжалован и сослан в штрафной батальон. Там смыл вину кровью, дослужился до капитана, был комиссован, вернулся и сказал брату:
– Знаешь, Алексей, я тебе про войну много толковать не стану. Одно скажу. Как там в песне-то? “Если завтра война, если завтра в поход”? Так вот если снова будет война и меня мобилизуют, я потерплю до выдачи оружия, а как получу наган – тут же застрелюсь!..
Это Бронникову отец рассказывал, да и то на похоронах. А самому Бронникову, племяннику родному, дядька его ни-ни. Отшучивался. Или переходил на казенное: ну да, воевал, имею награды… а ты уроки-то выучил?
Бронников думал об этом и приходил к выводу, что все они чувствовали себя какими-то недостреленными, что ли. Возможно, им было страшно привлекать к себе внимание – чтобы, не дай бог, недостреленность эту часом кто-нибудь не исправил… Или сам ужас пережитой войны лишал их дара связной речи?
И еще он думал, что прививка этого ужаса лишает народы воинственности – но на разный срок. Одних – на многие годы, десятилетия, века. Других – других вовсе не лишает. Это зависит от устройства власти, от ее мощи и бесчеловечности. Ведь всякая власть бесчеловечна, и чем более она бесчеловечна, тем скорее на фоне бесчеловечного мира забываются уроки бесчеловечной войны. Так, что ли? Нет, не до конца он эту тему продумал… так, туманилось что-то в голове… что-то не совсем внятное. Зрело. Ждало, должно быть, своего часа…
Надрывный кашель наконец-то утих, и дядя Юра сделал вторую, чуть более успешную попытку затянуться табачным дымом.
– Так почему не напишу? – спросил Бронников.
– Потому! Выселяют меня, суки. Под Волоколамск куда-то…
– То есть как выселяют? – не понял Бронников. – Под какой Волоколамск?
– Под обыкновенный! – прохрипел дядя Юра. – Я же олимпийскую картину порчу. Несоциальный элемент. Бутылки вот ихние собираю… Им, видишь, покрасоваться охота. Чтобы, значит, ни сучка ни задоринки. А меня, значит, нельзя иностранцам показывать… немцам показывать нельзя. А что долбил я этих немцев четыре года изо всех видов, так им до этого дела нет… Вроде как воняет от меня. Себя бы понюхали, козлы!.. Соседка написала, сука гребаная… а они сейчас лютуют – страшное дело! – Дядя Юра безнадежно махнул рукой и закончил неожиданно деловито, говоря о себе так, будто был бревном, которое надлежало распилить, и сам отчасти заинтересован в успешности распила: – Участковый уже два раза приходил.
– И что?
– И то!.. Общежитие там. В общежитии буду жить.
– Ага… в общежитии… это что же?.. То есть вот так, значит… – Бронников недоуменно подержался за нос, потом снова взглянул на дядю Юру. – И охота тебе?
– Охота! С чего охота-то? Тут свои все… мужики свои… с чего ж охота? Тут комната у меня, а там что?
– Так не езжай никуда, – предложил Бронников. – Права у них нет тебя выселять!
– Э-э-э! – Дядя Юра посмотрел на него как на ребенка. – С ними не поспоришь!.. А иначе – по суду. И через пятнадцать суток еще, он говорит…
– Каких пятнадцать суток?
– Ты что, как маленький? За административное правонарушение!
– Кто?
– Да участковый же! – окончательно рассердился дядя Юра на его бестолковость и возмущенно растоптал окурок. – Ладно, пойду, некогда мне тут с тобой! Дел невпроворот…