Текст книги "Победитель"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Это вселило покой в его сердце. Слава Господу, русские перестали быть христианами. Эмир прав – теперь с ними можно иметь дело всерьез.
Правда, ему как историку хорошо помнилась драма, главным действующим лицом которой стал некогда несчастный эмир Шер Али-хан [7]
[Закрыть]… но ведь если рассудить, тогда русские еще оставались христианами, что вполне объясняло их подлость и двуличие!..
Файз обмакнул перо в чернила, примеряясь, как бы ловчее вписать необходимую фразу туда, где для нее, к сожалению, совершенно не осталось места. Нерешительно поводив жалом над строкой, раздосадованно цыкнул и прибег к давно испытанному способу: поставил лишь две цифры – девять и четыре, то есть девяносто четыре, номер очередной вставки, – а саму вставку под этим же числом поместил далеко за серединой тетради, где отвел страницы для разрешения подобных казусов.
Он прочел и поправил вчерашние записи и теперь просматривал по второму разу. Глаза спокойно скользили по строкам…
Эмир с первых дней своего царствования приблизил Файза к себе, сказав, что ему всегда было больно смотреть, как отец обращался с выдающимся ученым, одним из самых разумных и знающих людей своего поколения (доведя бедного Файза этой нежданной лаской буквально до рыданий). И что он, Аманулла-хан, всегда будет рад совету человека столь здравого, столь умудренного знаниями и опытом жизни.
Разумеется, Файз все равно не посмел бы советовать повелителю впрямую. Тем не менее, историк с тревогой следил за действиями эмира и, будучи привлекаем к политической деятельности, как мог, использовал свое хоть и небольшое, но все же подчас значимое влияние, чтобы смягчить результаты решений правителя… Несомненно, молодой эмир куда разумнее злого и взбалмошного Хабибуллы-хана, тут сказать нечего. Более того, его натура в известной степени поэтична – именно поэтому он способен на дела, которые кажутся добрыми, независимо от того, в полной ли мере предвидит он их последствия. Эмир хотел построить жизнь страны по образцу Турции, преобразованной усилиями великого Кемаль-паши. Кемаль-паша взял себе фамилию Ататюрк, что значит “Отец турок”. Возможно, в тайных грезах Аманулла-хан видел себя, по примеру своего кумира, поименованным похожим образом – скажем, Афгандада, “Отец афганцев”. Или как-нибудь иначе… неважно, если дело до того дойдет, много найдется сладкоголосых умников, готовых помочь повелителю выбрать звучное прозвище… Ататюрк – его идеал. Неудивительно, что возле Амануллы-хана вечно крутятся турецкие офицеры, преподаватели военного училища, торговые представители Османской Турции, дипломаты. Он хочет от них совета и помощи – не понимая того, что их рекомендации идут вразрез с обычаями ислама! Который, между прочим, куда более суров и строг здесь, чем в изнеженной Турции, растленной, соблазненной примерами соседних стран – европейских и христианских. Турки давно утратили тот высокий и бескомпромиссный дух, которым напоял некогда Пророк сердца своих воинов и последователей, поэтому Кемаль-паше и удалось довести до конца свою борьбу – во благо народа вопреки народу…
А в Афганистане!.. ох-хо-хо!… Эмир не думает об этом… ах, все-таки Аманулла-хан очень недальновиден!.. и никто не осмеливается сказать, что он сам себе роет яму!.. Файз Мухаммад тоже не осмелится, потому что сказать такое – значит покуситься на самые смелые, самые дерзкие, самые дорогие его мечты!..
И что в результате? Да, эмир хочет добра, а добро требует денег – ведь только деньгами, если не считать оружия (впрочем, оружие – это те же деньги), можно заткнуть рты противникам этих непродуманных и лихорадочных преобразований. Поэтому Аманулла-хан чеканит монету, в которой лигатуры в шесть раз больше серебра, и пускает ее по курсу почти в два раза выше прежней серебряной. Он вводит новые налоги на землю, таможню, предметы торговли – и народ уже стонет под гнетом, который эмир, в своем стремлении к благу, взвалил на него… Правильно оценивая английскую угрозу, нависающую над страной, падишах пытается перестроить армию, вводит всеобщую воинскую повинность – и вынужден усмирять племена, возмущенные отменой своих привилегий. Он издает множество законов, исполнить которые нельзя, поскольку они противоречат друг другу, убирает с постов испытанных временем чиновников, которые этим законам противятся, назначает новых – невежественных безграмотных людей, умеющих лишь вымогать взятки. Желая добра, он устанавливает такую систему для жалобщиков и взывающих о помощи, что положение слабых ухудшается, а требующие справедливости не могут ее добиться. Он основал женские школы и отменил обязательное ношение чадры! На фотографии в английском журнале сама шахиня появилась с открытым лицом!.. Он известил хакимов и высших мулл, что намерен вскоре заменить арабское письмо латиницей!.. Запретил пытки и расстрел из пушки!.. Установил, что смертная казнь возможна лишь с его разрешения!.. Даже позволил людям сбривать усы и бороды!..
И где же добро? – три года назад вспыхнул мятеж на юге страны, война длилась полтора года, погибло пятнадцать тысяч человек, государству нанесен огромный материальный и духовный урон… Потом возмущение на севере… следом восстание в Кухдамане… и снова Джелалабад!.. раскол, междоусобица!.. Трон ощутимо качается. Кто поможет? Что будет дальше?..
Вздохнув, Файз взглянул на часы, вытер перо и закрыл чернильницу.
Он застелил разоренную постель и бросил поверх нее халат. Надел чистое белье, свежую сорочку. Повязал галстук. Побрызгал на бороду одеколоном. Еще через пять минут перед зеркалом стоял моложавый господин лет пятидесяти, с серьезным и внимательным выражением лица, одетый если не щеголевато, то, как минимум, с аккуратностью и тщанием, что является лучшей рекомендацией при первой встрече. Файз Мухаммад еще раз расчесал влажные волосы, сунул расческу в карман и вышел из номера.
Поднявшись на другой этаж и пройдя коридором, он кивнул двум крепким гвардейцам-охранникам, сидевшим на стульях у золоченой двери, и сел в кресло напротив, под фикус.
Минут через десять дверь отворилась и выглянул старый Фатех Вахид-хан, во дворце исполнявший должность постельничего, а в поездках отвечавший за все, что касалось удобств и комфорта эмира. Файз поспешно вскочил.
– Как он?
– Чудит немного, – негромко ответил Фатех. – Заходи.
Фатех снова открыл дверь, и Файз с поклоном переступил порог.
– Черт знает что! – увидев его, обрадованно воскликнул эмир. – Болваны! Нет, ну ты представляешь?! Спрашиваю – где мои маникюрные щипцы? Ханума взяла!.. Почему ханума взяла мои маникюрные щипцы? с какой стати? у нее своих нет?.. – ворчал властитель, просовывая пуговицы сорочки в тугие петли. – Отвечают: потому что прислуга ханумы задевала куда-то ее собственные. Хорошо, идите в город, купите новые! Три раза посылаю за маникюрными щипцами! Приходят: нет, господин, в Москве нет маникюрных щипцов! – Аманулла-хан снова возмущенно воззрился на своего историографа. – Ты можешь в это поверить? Чтобы во всей Москве не было маникюрных щипцов – можешь?!
Файз осторожно пожал плечами.
– Господин, я не осмеливаюсь предложить вам свои, но… может быть, послать в посольство?
– Да ладно, – отмахнулся эмир. – Не к спеху. Я тебя зачем позвал… – Он сколько мог вытянул шею (при его комплекции получилось немного) и захлестнул ее петлей галстука. – Не нравится мне это, вот что.
Файз недоуменно поднял брови.
– Нет, я все, конечно, понимаю! – саркастически воскликнул эмир, выпячивая подбородок и ловко завязывая узел. – У нас свои порядки, мы мусульмане и хороним мертвецов в тот же день до заката солнца, как предписано шариатом! А у них свои порядки, и они поступают со своими покойниками, как считают нужным – например, кладут в мавзолей на всеобщее обозрение!.. Я понимаю, что они, допустим, не верят, что в первую же ночь к телу должны явиться Мункар и Накир! Но нам-то к этому как относиться?! Почему я должен… м-м-м… – Он перешел на французский: – возлагать венки и отдавать честь этому трупу, по чьей-то нелепой прихоти вовремя не похороненному?! Да меня после такого кощунства к раю и на пушечный выстрел не подпустят!..
И опять с возмущением уставился на собеседника. Файз Мухаммад мелко кивал, покусывая ус и размышляя.
Действительно, новопреставленного в первую же ночь после смерти должны были посетить Мункар и Накир – два пламенных ангела с черными лицами, – чтобы ненадолго вдохнуть в него жизнь и устроить перекрестный допрос насчет его веры и прежнего существования… И только лишь после того как он, многократно уличенный во лжи и двуличии, под их огненными плетьми все-таки будет вынужден вспомнить нестерпимо горькую правду о себе и без лукавства и уверток поведать ее Божьим посланцам – только тогда он получит возможность окончательно умереть, с неописуемым облегчением погрузившись в покой, дожидаясь того дня, когда протрубит с высокой горы над Иерусалимом вестник Всевышнего – ангел Исрафил!..
Но могут ли ангелы посетить покойника в незарытой могиле? И если нет, то каков ныне его статус?
Тут, несомненно, было над чем поломать голову. Однако, в какие богословские тонкости ни пускайся, существуют некоторые неотменимые обстоятельства: возложение венков к телу вождя мирового рабочего класса В. И. Ленина есть акт, необходимый для успешного ведения переговоров с русской царствующей персоной – Генеральным секретарем ЦК ВКП(б) Сталиным.
Предварительные переговоры уже провели, но сам на них не присутствовал: вместо него на просьбы Амануллы-хана довольно уклончиво, по-европейски, отвечал некто Рыков, глава правительства, – черноволосый худощавый человек с очень усталыми глазами; эмир остался им недоволен.
– Видите ли, господин, – сказал Файз Мухаммад, почтительно складывая руки. – С одной стороны, то, что они не верят в сошествие Мункара и Накира, не есть для нас причина отказаться от своей веры в это. С другой – шариат предписывает класть умерших ниже уровня земли. А он, как я понимаю, и лежит ниже уровня земли – вчера секретарь предупредил, что туда придется спускаться по ступенькам, – стало быть, это условие выполнено. А то, что лицо его не закрыто землей… ну, в конце концов, не смотрите на него, господин! Пересильте себя! Вы не можете сорвать переговоры!
– Переговоры! – брюзжал эмир, протягивая руку Вахид-хану, державшему запонки наготове. – Что за переговоры, если люди не понимают простых вещей! Что за переговоры, если я не могу втолковать им главное! Дружба! дружба! но мне нужны не слова, а пулеметы и пушки! И бойцы к ним!.. А они отвечают, что это вызовет международные осложнения… Какие осложнения?! Туркмены по сей день то и дело совершают разбойные набеги на нашу территорию! Почему их набеги не вызывают международных осложнений?! Почему нельзя переодеть советских солдат в туркменские одежды, чтобы все думали, что это очередной набег туркменов?! Кто заподозрит в них красноармейцев?!
– Может быть, завтрашняя встреча со Сталиным все поставит на место? – осторожно предположил Файз Мухаммад.
– Может быть, может быть!.. не знаю!.. Ладно, что там у нас?
– У нас посещение выставки, ваше величество. В одиннадцать часов… то есть можно выезжать.
– Машины ждут, – подтвердил Вахид-хан, подавая эмиру трость.
– Какой еще выставки? – буркнул эмир.
– Какая-то главная сокровищница русской живописи, ваше величество. По приглашению министра культуры… точнее, просвещения.
Аманулла-хан мученически закатил глаза, надрывно вздохнул, пробормотал несколько слов молитвы, а потом, обреченно махнув тростью, широким шагом направился к дверям.
* * *
“Паккард” стоял у подъезда. Задрав сбоку стальной кожух, шофер Савелий Долгушев колдовал в моторе.
– Добрый день, Савелий Данилыч, – сказал Анатолий Васильевич, подходя к машине. – Что, неполадки?
– Добрый, коли не шутите, – хмуро отозвался Долгушев, с лязганьем вернул гулкую железяку на место и вытер ветошью пальцы.
Долгушев возил наркома лет шесть, и Луначарский, хорошо зная его колючий нрав, сжился с ним, как сживаются люди с неудобной мебелью, – прощал такое, за что другому давно бы уже показали на дверь, если чего не хуже.
– Ну-с, – весело сказал он, усаживаясь на пассажирское сиденье. – Какие новости?
Долгушев молча тронул машину, а уже доехав до угла, неопределенно хмыкнул.
– Свояк приехал…
– Откуда? – живо заинтересовался Луначарский.
“Паккард” распугал стаю кошек, сидевших возле помойки, осторожно сунулся в подворотню, возле которой на двух скамьях расположилась компания веселых беспризорных, вырулил из переулка и покатил вдоль сверкающих на солнце трамвайных рельс. По тротуарам спешил бодрый утренний народ. Навстречу шла поливальная машина, превращавшая пыльную серятину мостовой в сочноцветный камень. Веер бело-голубой воды с ее правого бока украшала небольшая, но яркая радуга, и, мгновенно схватив ее взглядом, нарком почувствовал острый укол беспричинного восторга.
– С-под Рязани, – ответил наконец шофер. – С уезду Зарайского… с деревни.
Анатолий Васильевич не торопил: цедит в час по чайной ложке, сукин сын, а понукнешь – так он и вовсе заткнется, потом на кривой козе не подъедешь… вот характерец!
– Я ж ему и говорю: что-то ты, Семен, вроде как с лица припух?
Долгушев повернул голову и посмотрел на хозяина с таким выражением, будто именно от него ждал ответа на этот непростой вопрос.
Взгляд был таким настойчивым, что нарком просвещения невольно пожал плечами.
– Вику едят, – ответил вместо него водитель и странно гыкнул – не то хохотнул, не то еще что.
– Вику? – удивился Луначарский и сморщился, припоминая: – Вика, вика!.. Это же… м-м-м…
– Во-во. Трава такая, скот кормят. Мышиным горошком еще называют… А они хлеб пекут. Четверть муки, три четверти вики… И пухнут.
– Мд-а-а-а…
– Урожай-то был неважный, а зерно осенью все равно отобрали, – пояснил Долгушев. – И в городе крестьянам хлеба не продают. Не положено им хлеба! Свой должны иметь!
Анатолию Васильевичу показалось, что на последнем слове Долгушев отчетливо скрипнул зубами. Он повернул голову и пристально посмотрел на шофера сощуренным взглядом сквозь поблескивающие стеклышки пенсне.
Свернули на Лубянскую площадь.
– Вы, товарищ Долгушев, не преувеличивайте! – сухо сказал Анатолий Васильевич, отводя взгляд. – Вика! Безобразие, конечно!.. но этак, знаете, можно многое перечеркнуть! Будет у них хлеб, будет! Вы знаете, во сколько раз возрастет сельскохозяйственное производство к концу пятилетки? Есть, конечно, временные трудности, но…
– Согнали в колхоз народ, – проговорил Савелий Данилович так, как если бы в ушах у него звучал не человеческий голос, а, скажем, воронье карканье. – Все разорили. Что получше, начальники по избам растащили. Уходу за скотом нет, так порезали и сожрали. Лозунги всюду висят. Я бы, говорит, все лозунги снял, а один оставил: мы пропали! И тире бы, говорит, поставил. Так вот сказал, – спокойно закончил Долгушев, в свою очередь повернул голову, чтобы взглянуть на наркома и завершил: – Свояк-то мой, говорю, так сказал.
– Какое тире? – недоуменно морщась, спросил нарком.
– Да он восклицательный знак так называет, – хмыкнул Долгушев. – Неграмотный, что с него возьмешь…
“Паккард” заскрипел тормозами, останавливаясь.
– Вы, товарищ Долгушев, – сказал Луначарский. – Вы… ах, ладно, потом поговорим! – и только с досадой махнул рукой, захлопывая за собой дверцу.
В этот ранний час Наркомат был пуст, и коридоры, обычно день-деньской наполненные гомоном голосов, стуком поспешных шагов, трескотней машинописи, летящей из дверей многочисленных кабинетов, поражали тишиной и гулкостью.
Однако в приемной его уже дожидались.
– Здравствуйте, товарищи! – бросил Луначарский, стремительно шагая к дверям кабинета. – Заходите!
Битых два часа ушло на то, чтобы еще раз проговорить план мероприятий по обеспечению завтрашнего визита Амануллы-хана в Университет и посещения Большого театра.
Уже довольно раздраженно подводя итоги, Анатолий Васильевич снова подчеркнул, как важен для страны визит Амануллы-хана – правителя дружественной державы, в сношениях с которой СССР крайне заинтересован; эмир живет по старинке и может не понять той искренней простоты, которую привнесла в жизнь всех слоев возрожденного общества Великая Октябрьская социалистическая революция; поэтому следует всемерно оградить его от необходимости менять свои привычки и представления; студенты в пиджаках, толстовках и прочих кожаных куртках на встречу с эмиром допускаться не должны – только в пиджачных парах и светлых сорочках с галстуками; допуск граждан на завтрашний вечерний спектакль в Большом должен определяться наличием вечернего туалета: граждане в смокингах, гражданки – в длинных платьях!..
– Ну и будет пустой зал, коли так, – снова упрямо повторил директор театра Климчуков. – Если теперь даже простой блузы с башмаками ни за какие деньги нельзя купить, то где ж вечерний туалет взять? Разве что в том же театре, в костюмерной!
И хохотнул вдобавок, озирая присутствующих с простодушным и необидным видом – мол, а что ж, я же правду говорю!..
– Вы, Иннокентий Кондратович, напрасно столь весело смеетесь, – холодно заметил Луначарский, снимая пенсне и принимаясь неспешно протирать стекла кусочком замши, всегда лежавшим на чернильном приборе. – На вашем месте я бы сейчас не хихикал, а самым внимательным образом размышлял, как все-таки обеспечить выполнение этого трудного поручения! Костюмерные, говорите? – ради бога, давайте из костюмерных! Буду только приветствовать! Но действуйте, действуйте!.. Имейте в виду, товарищ Сталин поручил контроль за всей ситуацией, связанной с визитом Амануллы-хана, товарищу Ягоде. – Анатолий Васильевич осторожно посадил пенсне на нос, обвел присутствующих взглядом и проговорил раздельно и с нажимом, словно подчеркивая, что он и мысли не допускает, будто кто-нибудь может не знать этого имени или должности, занимаемой его обладателем: – Заместителю председателя ОГПУ!.. Рекомендую постараться. Вешать на себя ярлык саботажника, дискредитирующего народную власть в глазах иностранца, – вам это надо?
Климчуков не ответил, только побурел и стал нервно перебирать разложенные перед собой бумаги.
Через десять минут Луначарский, озабоченно поглядывая на часы, уже снова сидел в машине. Пока добирались до гостиницы, он успел составить в уме планы двух статей, которые непременно требовала “Правда”. К завтрашнему дню – о положении в Академии наук, а об отношении к религии в школе – к четвергу. В мозгу созрели формулы, которые, он знал, будут сами по себе жить до той поры, когда найдется минута взяться за перо, – и тогда свободно и убедительно облекутся словами. “Если деятельность ученого не увеличивает количества пищи, значит, пища для его ума была недоброкачественной!..” “Пролетариат добился того, чего никогда не было при царе – свободы исповедания. Мы проявляем терпимость к чужой вере. Но разве можно не удалять из школ верующих учителей?..” И еще одна мысль мелькнула, уже совсем самостийная, инициативная: не высказаться ли по поводу пораженческого заявления Бухарина перед учащимися рабфака – насчет того, что управлять страной, оказывается, труднее, чем думали большевики, когда принимали власть?..
У подъезда “Националя” переминались трое неприметных, плечистых, в кепках и курточках, настороженно постреливающих взглядами по сторонам, а также два сотрудника наркоминдела, давно ему знакомых.
– Здравствуйте, товарищи! – оживленно поздоровался Луначарский. – Едем?
– Ждем, – ответил один из них, ответно кивнув. – Не торопятся их величества.
– Ну, дело падишахское, как говорится, – рассмеялся нарком просвещения. – Восточных нег томительная сладость!.. Ничего, подождем.
Скоро появились охранники эмира – двое встали у дверей, двое прошагали к черному “роллс-ройсу”, предназначенному для гостей. Неприметные плечистые тоже подобрались.
– О, ваше величество! – Луначарский просеменил вперед, кланяясь, но кланяясь как-то боком и неопределенно; мимолетная неопределенность объяснялась возникшим в последнюю секунду в душе раздраем: ведь еще по дороге он твердо решил про себя, что сегодня кланяться вообще не станет, поскольку в пролетарском государстве поклоны давно и навечно отменены; однако при появлении царствующей особы в ушах зазвучал низкий, сипловатый голос Сталина: “Из тактических соображений, товарищи, мы не должны относиться к Аманулле-хану так, как он того заслуживает в силу своей классовой принадлежности. Нам, товарищи, в настоящий момент придется закрыть глаза на то, что Аманулла-хан – представитель самой верхушки пирамиды угнетения. – Краткая усмешка, пауза, и затем почти ласковым голосом: – Еще будет время об этом вспомнить!..”
Когда он слышал этот голос (неважно, въяве, на заседаниях Совнаркома или, как сейчас, звучащий в памяти), на него в первую секунду накатывало легкое головокружение. Ему казалось, что по крайней мере один из тех нескольких десятков, а то и сотен смыслов, вложенных в слова Сталина, существует специально для того, чтобы он, Луначарский, снова вспомнил, как велика милость говорящего! как много в нем доброты и великодушия, позволяющих столь снисходительно относиться к его, наркома просвещения, прежним грехам! К тому, что в годы столыпинской реакции он стал на путь ревизии священного учения – марксизма! Что примкнул к махистам и допускал большие политические просчеты! Что в группе отзовистов “Вперед” вел борьбу против самого Ленина и ленинской линии, трусливо отказываясь от революционной борьбы! И что на нем лежит несмываемое клеймо ревизиониста и перерожденца, да еще и с богостроительскими наклонностями, а кто не помнит этого клейма в точности, так пусть откроет работу Ильича “Материализм и эмпириокритицизм”, в ней все про него сказано вождем мирового пролетариата!..
Именно воспоминание об этом голосе, каждый звук которого вызывал в его душе одновременно злобу, страх, гипнотическое желание повиноваться и надежду на то, что он прощен навсегда, навечно! – оно-то и заставило наркома в последнее мгновение изменить тому горделивому посылу, с которым он направился было к дверям, и вместо того, чтобы перед лицом восточного деспота проявить пролетарское достоинство и несгибаемость, вынудило этак вот, по-рачьи, скособочиться перед падишахом.
Впрочем, кажется, никто не обратил внимания.
Эмир уже рокотал, протягивая руку:
– Рад вас видеть, Анатолий Васильевич! Вы снова будете нашим Вергилием?
– О да, уважаемый Аманулла-хан, о да! – нарком рассыпал нежное воркование отменно поставленной французской речи. – Товарищ Сталин поручил именно мне… ведь мы не можем отдать вас в руки неведомых экскурсоводов!..
Эмир пригласил его в машину и всю дорогу до Третьяковки расспрашивал о постановке музейного дела в Советской России – расспрашивал деловито и даже с удивившим Луначарского знанием деталей, выказывавшим непраздность этого интереса.
– Видите ли, господин эмир, – отвечал Луначарский. – Во главу угла мы ставим сохранение наших культурных ценностей. Ведь они принадлежат народу! Если в царское время… – Он осекся. – Гм-гм… если до революции был возможен произвол по отношению к предметам искусства, когда каждый владелец мог в любую секунду продать или подарить принадлежащие ему картины, скульптуры, археологические древности или предметы роскоши, имеющие художественное значение, то есть распорядиться ими по своему усмотрению и тем самым лишить жаждущий культуры народ возможности не только физически владеть ими, но даже и любоваться на музейных стендах, то теперь наше культурное наследие нашло надежную защиту! Мы внимательнейшим образом следим за охраной памятников культуры. Это достояние народа, и ни одно хоть сколько-нибудь значительное явление искусства теперь не может быть утрачено!..
Одобрительно кивая, эмир осмотрел здание. В двух шагах за ним следовал белобородый и немного сутулившийся человек. Он то и дело что-то помечал в тетради. Луначарский поморщился, припоминая. Это был летописец эмира, этот, как же его, м-м-м… Их знакомили вчера, но второпях, и Анатолий Васильевич забыл имя.
В холле произошла небольшая заминка – служительница решительно встала в проходе, бескомпромиссно указывая эмиру на короб с грудой гигантских войлочных тапочек.
Эмир растерянно оглянулся. Нарком уже подлетал к виновнице глупого недоразумения. Полы пиджака стелились по ветру.
– Вы что себе позволяете?! Не видите, что происходит?! Что вы тут со своими бахилами?!
– Так положено же, Анатолий Васильевич! – залепетала старушка. – Паркет же!..
– Мозгами думать положено! – отрезал Анатолий Васильевич и, с улыбкой повернувшись к эмиру, снова перешел на французский: – Проходите, ваше величество, проходите! Это, видите ли, у нас для посетителей! Мы всеми способами стараемся беречь достояние народа!..